Текст книги "Колодец пророков"
Автор книги: Юрий Козлов
Жанр:
Триллеры
сообщить о нарушении
Текущая страница: 8 (всего у книги 28 страниц) [доступный отрывок для чтения: 11 страниц]
– То, что не получилось у тебя, – отец медленно, как будто ему было сто лет, встал, отбросив на пол кухни необычайно четкую, почти рельефную тень, добрался до высокого резного шкафчика, где хранилось спиртное, взял новую бутылку коньяка. Илларионов-младший вдруг с изумлением констатировал, что отец легко, как через лужу, переступил через собственную тень. Но в следующее мгновение он понял, что это вмешалось зеркало, которое он зачем-то держал в руках. Зеркало решило тоже поучаствовать в ночной игре теней и света.
– В тридцать шестом году, – с готовностью подставил рюмку генерал Толстой, – я служил младшим оперуполномоченным в Кыштымском райотделе НКВД. Я готов допустить, что в тот год применялись самые разные технологии, но не думаю, что он имел в виду такую чепуху, как ссылки без суда, пытки без причин или расстрелы без следствия.
До сего дня Илларионов-младший не видел отца пьяным. Он и сейчас был не то чтобы пьяным, но каким-то безжизненным, обессилевшим, как если бы не воздух, а свинец давил ему на плечи, пригибал к земле. Илларионов-младший вдруг вспомнил, что Сатурн – это олицетворение свинца в алхимии. Похоже, неведомый Хозяин, отрываясь от Сатурна, перекладывал весь свинец на плечи отца.
Отец и генерал Толстой выпили по полной рюмке не чокаясь и не закусывая.
– Ты сделаешь, – удовлетворенно констатировал генерал Толстой. – Ты бы видел этого парня, – продолжил изрядно повеселевшим голосом, – у него прямо на лбу клеймо. Я не представляю, как он поднялся до завотделом крайкома.
– Нет, – вздохнул отец.
– Почему? – совсем другим голосом спросил генерал Толстой. Еще мгновение назад добродушное и пьяненькое его лицо, как будто подернулось серым остывшим пеплом. Из-под мнимо остывшего пепла, как непрогоревшие угли, сверкнули глаза. Илларионов-младший был готов поклясться, что это не были глаза человека.
– Потому что они… не хотят, – с трудом расправляя плечи под свинцом, ответил отец. – Нет на то их воли, хоть застрелись.
– Они – стадо, – с глубочайшим отвращением произнес генерал Толстой, снова наполнил рюмки. И вдруг, закрыв глаза, продекламировал:
– У плотницкого Господа престола
Не государыня сидела с офицером,
А Божья матерь гладью вышивала
И вдаль очами скорбными смотрела,
Но сухими.
И Михаил Архангел перед нею,
На меч опершись острый, как на посох, стоял
И на плечах не золотые эполеты,
но ледяные крылья
Трепетали грозно.
«Россия, Мишенька? Такой страны не знаю.
Они же вновь разрушили Державу им Богом данную.
И Божье имя устами грязными без устали поганят.
И на строительстве церквей цемент воруют.
Кровавыми руками свечки держат на Пасху Божью,
Без радости шепча: «Христос воскресе…»
И стариков своих, и деток на погибель
Обманом из квартир повыгоняли.
И патриарх у них не тех благословляет.
И больно уж они на деньги, Миша, падки,
Да только смысла их не понимают.
У них, что рубль, что доллар – все сребреник…
Как, говоришь, их звали? Русские?
Не знаю таких людей.
Они бандитов возвели на трон и им исправно служат.
Забыв, что вовсе не бандиты на кресте грехи их искупали.
Ступай же, Миша, с Богом. Передай им, что они свободны
Отныне от всего – от Бога и от веры. И от меня.
Но только
Не от тебя – твоих мечей и крыльев острых.
Иного не дано. Не я – они сказали.
Ступай. И делай, Миша, с ними
Что захочешь…
– Где-то это уже было, – потер руками виски отец.
– Было, – ответил генерал Толстой. – В девятьсот семнадцатом. Пока еще стишок в архиве на Лубянке. Опубликуют в конце восьмидесятых. Это, так сказать, моя импровизация на тему грядущего. О том времени, которое ты хочешь приблизить. Эх, – махнул рукой, – если б я сочинял стихи и писал прозу! Что там какой-то Роберт Рождественский. Или… – вдруг помрачнел, – Евтушенко. Я жду твоего слова, генерал.
– Ты его знаешь, генерал, – вздохнул отец.
– Хочешь уподобиться Божьей матери из моего стихотворения? – подмигнул генерал Толстой. – Но почему? Ты ведь знаешь, что возможна и вторая попытка.
– Возможна и третья, – сказал отец, – если в Цинцинатти и Чарльстоне расшифруют тексты внутри текстов.
– Зачем эти древние чудаки писали сто раз по одной и той же кожаной странице разными чернилами? – спросил генерал Толстой. – Как ты думаешь, зачем они это делали?
– Чтобы исследователи как на батискафе спускались вглубь, – объяснил отец. – Но смысл там открывается только в том случае, если слова определенным образом налагаются друг на друга. Тогда возникает так называемый светящийся текст. Он и есть истинный.
– В прежние годы, – задумчиво проговорил генерал Толстой, – я бы с легкостью доказал, что ты работаешь на ЦРУ.
– Ты всегда был молод душой! – неожиданно и от души расхохотался отец.
– И мне кажется, – продолжил генерал Толстой, – я бы сумел убедить в этом Хозяина.
– Вряд ли, – усомнился отец.
– Он всегда относился к тебе лучше, чем ко мне, – с упреком произнес генерал Толстой.
– Потому что ты глуп, – отрезал отец, – и рубишь как топор.
– Ну ладно, – наполнил рюмки генерал Толстой. – За успех нашего, пардон, уже одного моего безнадежного предприятия! Ты знаешь, – поднял на отца уже не горящие, а стылые, прихваченные инеем, черно-белые глаза, – что я тебя уничтожу, если ты станешь мне мешать.
– Не торопись, – вопреки ожиданиям Илларионова-младшего, отец спокойно чокнулся с генералом Толстым. – У меня еще есть по меньшей мере двадцать с лишним лет спокойной…
– Жизни и власти, – продолжил генерал Толстой, – которые ты хочешь бросить псу под хвост.
– Жизни, – поправил отец, – всего лишь жизни, генерал.
– Я никак не могу понять, – откинулся на спинку стула, уставился на отца, как будто впервые его видел, генерал Толстой, – почему у меня нет власти сейчас, когда я больше всего на свете хочу сохранить, схватить скобами, как рассыхающуюся бочку, государство, и почему ее будет у меня в избытке – как сейчас у тебя – когда сделать что-либо будет уже поздно? И почему сейчас ты, у которого власть, не хочешь сделать такой малости – прищелкнуть какого-то ставропольского урода с клеймом на лбу, чтобы продлить существование государства и, следовательно, свою власть по крайней мере еще на семнадцать лет? Почему ты торопишься на тот свет, генерал?
– Ты знаешь первый закон власти, – ответил отец, – она достается только тем, кто к ней не стремится. Но есть и второй: власть, как козыри, приходит к вожделеющим ее, только когда игра уже сделана. Такие как ты, генерал, рано или поздно получают власть, иногда даже неограниченную власть, но уже ничего не могут изменить!
– И последнее, – сочувственно покивал головой, явно оставаясь при своем мнении, генерал Толстой. – Что делать с твоим парнем, генерал? С твоим парнем, который стоит за буфетом и слушает наш разговор?
Голос генерала Толстого (или это с испугу показалось Илларионову-младшему?) превратился в звериный рев. Илларионов-младший выронил из рук зеркало, но чудом успел поймать и чудом же успел зафиксировать в нем дикую какую-то, как на сюрреалистической картине, композицию: на месте отца с рюмкой в руке-крыле сидел огромный черный ворон с ярко-алой, стекающей по черной птичьей щеке кровинкой-слезинкой; на месте же генерала Толстого – и вовсе диковинное, неизвестное земной науке животное – то ли барсук, то ли енот, то ли крыса, но почему-то на гусеничном ходу и со стволами вместо лап. Если взгляд ворона с кровавой слезой был сострадающ, то взгляд удивительного милитаризированного крысо-барсука – холоден и слепящ, как, вероятно, взгляд карающего мечом врагов веры Михаила-Архангела из странного стихотворения.
В следующее мгновение Илларионов-младший, прижимая к груди зеркало, бросился, стуча босыми ногами по натертому паркету, мимо книжных – из красного дерева – шкафов в свою комнату, где упал, едва успев сунуть под подушку проклятое зеркало, в кровать.
И – не иначе как опять от испуга – уснул, а может, потерял сознание.
Проснулся поздним утром от звонка в дверь. На пороге стоял отец.
– Много работы, – он пришел мимо Илларионова-младшего сразу в свой кабинет. – Я звонил вечером, хотел предупредить, что буду ночевать на работе, но ты, наверное, уже спал.
F
Илларионов-младший не был женат, довольствуясь обществом более или менее (скорее менее, чем более) постоянных подруг, которым он в зависимости от обстоятельств представлялся экспертом министерства культуры, старшим редактором издательства «Наука», а то и политологом-обществоведом, работающим над докторской диссертацией о становлении парламентаризма в постсоветской России. У всех своих женщин – неважно, замужних или разведенных – Илларионов предпочитал проходить, как выражаются кинематографисты, «вторым планом», а то и «уходящим объектом», то есть отнюдь не героем-любовником, с которым в перспективе можно создать новую семью. Он старался не выходить из образа туповатого, но аккуратного и чистоплотного, следящего за своим здоровьем и уважающего презервативы, бесповоротного холостяка, способного иногда (высший взлет фантазии и щедрости) пригласить даму в средней руки ресторан, ровного и монотонного в житейских и интимных отношениях, которые в общем-то для него не главное, поскольку все помыслы средненького презервативолюбивого холостячка сосредоточены на заботе о престарелой парализованной матери, прописанной в его квартире, но в настоящее время живущей в Подмосковье у не менее горячо любимой им сестры.
Илларионов совершенно не тяготился одиночеством, порой даже испытывая мрачное (в духе Байрона) удовлетворение от того, что на нем их дворянский, как утверждал отец, род завершится. Неизбывное одиночество, напротив, как бы делало его существом равновеликим окружающему Божьему миру. Существовали две реальности: мир Илларионова и Божий мир – мир остального человечества.
Илларионов ни единого мгновения не чувствовал себя своим в Божьем мире, всегда переходил его границу вынужденно – как контрабандист с товаром или диверсант с конкретным заданием, – по завершении же операции с глубочайшим облегчением возвращался в собственный (закрытый для других на все двери, окна, замки и т д.) мир. Окружающая действительность тем не менее представлялась Илларионову в высшей степени подвижной и изменяемой. Входя в нее, он ощущал себя скульптором, под руками которого меняют очертания непреложные обстоятельства, экономические и политические аксиомы. Тайна Божьего мира заключалась в том, что внутри него было возможно абсолютно все и, следовательно, не существовало цели, которую невозможно было перед собой поставить, но не достигнуть. Все цели были, в принципе, достигаемы, точно так же как все люди смертны. Страшась этого, Творец наслал на зрячих пелену. Люди бродили ощупью в лабиринтах вымышленных закономерностей. И лишь немногие видели кратчайшие пути к поставленным целям. Илларионов-младший благополучно дожил до сорока двух лет, но знал всего троих, кто видел: отца, генерала Толстого и себя.
Впрочем, тут имело место некое противоречие. Творец, не отказав избранным в возможности видеть, уподобил их летающим в поднебесье коршунам или орлам. Да, коршун отслеживает с необозримой высоты маршрут водяной крысы в прибрежных камышах, а орел – стремительный бег сайгака по пустыне, но ни коршун, ни орел не держат в крохотных, уснащенных острыми клювами головах всей картины раскинувшегося внизу мирозданья. Потому-то Илларионову и казалось, что цели, которые ставили и осуществляли в Божьем мире люди, приносили печаль и страдания отдельным личностям, социальным группам, иногда – целым народам и странам, но порядок мирозданья был установлен не ими и не ими, следовательно, мог быть нарушен. Мир развивался как считал нужным. Несовершенная колымага катила своей дорогой. Они же, думая, что забегают поперед колымаги, каждый раз оказывались где-то сзади, на обочине и в темноте. Таким образом, закономерность, открытая Илларионовым, заключалась в том, что никакая, поставленная человеком, цель не оправдывала не только средств, затраченных на ее достижение, но и самого человека, поставившего себе эту цель.
Теперь Илларионов-младший знал, на чем почти тридцать лет назад сломался отец. Он расфокусировал свое зрение. Как если бы коршун или орел стали одновременно смотреть на небо, в землю, вдаль и вширь. Как ни крути, получалось, что сфокусированный взгляд на мир был столь же ошибочным и неполным, как претендующий на всеохватность, расфокусированный, панорамный. Получалось, что великий Пушкин был прав, утверждая, что нет правды на земле, но правды нет и выше. Выше Пушкина (памятника на Тверской) сейчас была пульсирующая реклама: «Дровосек» – наше все».
– В сущности, – незадолго перед смертью заметил Илларионов-старший, – наше служение государству – всего лишь некий умозрительный якорь, как бы соединяющий с реальностью. Причем куда более сомнительный, нежели, скажем, служение собственной семье.
– И давно ты пришел к такому выводу? – удивился Илларионов-младший.
– Бог дал ощущение смысла жизни так называемым простецам, – продолжил отец. – Видимо, этот смысл до того прост и элементарен, что искушенный ум отказывается в него верить. Отсюда, кстати, и революции.
– Простецы – это, если я не ошибаюсь, какой-то средневековый термин?
– Да, но вечный, – ответил отец.
– А как же тогда геополитика? – спросил Илларионов-младший. – В чьих интересах она осуществляется?
– Простецы как дети, – ответил отец, – а дети, как известно, любят игры и верят в них. В основе управления миром лежит эксплуатация детской приверженности простецов к играм. Даже не столько к самим играм, сколько к их уверенности, что можно не только проиграть, но и выиграть. Между тем выигрыши в этой игре не предусмотрены. Мир давно превратился в империю игр без выигрышей.
– Возможно, – согласился Илларионов-младший, – но государство – это не игра.
– Есть один интересный добиблейский текст, – сказал отец, – мы расшифровали его в конце сороковых. Удивительно, – добавил, помолчав, – но это произошло в день окончания работ по атомной бомбе. Так вот, бог, которому тогда поклонялись люди, наделял, в отличие от богов последующих, народы не землей, не заповедями, не тучными урожаями или, наоборот, наводнениями и засухами, а государственным устройством. Если люди какого-нибудь народа сильно грешили, он устанавливал у них такое государство, от которого они страдали. Если же народ отличался умеренностью и благочестием, он то получал государство, дарящее ему только радости. Наверное, ты прав – государство это не игра. Государство – приз в игре. Но того бога давно нет…
– Я где-то читал, – вспомнил Илларионов-младший, – что люди, высказывающие сомнение в государстве как единственно возможной форме разумной организации жизни общества, – большие циники и себялюбцы.
– А я где-то читал, – возразил отец, – что люди, абсолютизирующие значение государства в жизни общества – безжалостные маньяки, опасные прежде всего именно для самого государства. Кстати, Хозяин под конец жизни придумал забавный способ их исправления.
– Посредством расстреляния? – предположил Илларионов-младший.
– Нет. Он всерьез предлагал сконструировать специальную портативную типографскую машинку, которая могла бы в домашних условиях печатать деньги. Причем не фальшивые, а настоящие – с государственными номерами, водяными знаками и так далее. Каждая подобная машинка могла бы печатать неограниченное количество купюр, но только какого-то одного достоинства. Одна – рубль, вторая – трешку, третья – червонец. Он собирался награждать такими машинками особо отличившихся перед государством людей. В зависимости от заслуг – номинал купюры. Ну и, естественно, выходящих на пенсию ветеранов госбезопасности.
– Зачем? – не понял Илларионов-младший.
– Видишь ли, – усмехнулся отец, – деньги – любимые игрушки простецов. Привязываясь к деньгам, пусть даже в весьма преклонном возрасте, распределяя их между родственниками, решая сколько надо напечатать, печалясь и досадуя, что вот ему досталась машинка, которая печатает пятерки, а кому-то – червонцы, человек привязывается к жизни. Хозяин рассудил, что служение государству, во всяком случае, в той плоскости, какая отведена нам, сродни пребыванию в аду при жизни. Служение государству можно уподобить служению Каменному гостю, статуе Командора. Стало быть, деньги, – он, естественно, имел в виду наши социалистические, безынфляционные и беспроцентные деньги, – это живая жизнь, свет, отдохновение от страшных трудов. Даря человеку такую машинку, он как бы дарил ему волшебную палочку – самую вожделенную игрушку простецов. Он бы мог сказать: «Я дал этому человеку все, кроме того, что ему не может дать никто». Он всегда опасался людей, равнодушных к деньгам, хотя сам был к ним абсолютно равнодушен.
– Через какой же свет тогда он сам расслаблялся? – поинтересовался Илларионов-младший.
– Не знаю, – ответил отец, – я был с ним не настолько близок, чтобы он меня посвящал. Но думаю, что лучше об этом никому не знать.
…Все это были какие-то необязательные мысли и воспоминания, но Илларионов-младший совершенно точно знал, что необязательных мыслей и воспоминаний не бывает. Он находился у себя дома на Сивцевом Вражке – в коридоре, в любимом кирзовом, доставшемся ему от прежних жильцов кресле. И чем дольше Илларионов сидел в этом кресле, скользя взглядом по полутемному коридору, тем очевиднее ему становилось, что, приблизившись к гадалке Руби, он совершил некую ошибку и что у этой ошибки куда более сложная природа (сущность), нежели ему показалось вначале.
Подобные ошибки уместнее было называть другим словом – судьба.
Слово «ошибка» в абсолютном соответствии с тезисом из ставшей хрестоматийной статьи крупнейшего российского гиперромановеда Илларионова «Внутренний мир человека и законы гиперромана» заставило его вспомнить давние курсы повышения квалификации.
Генерал Толстой читал на них специальный курс под названием «Термины реальные и мнимые». Повышающие квалификацию сидели в специальных кабинках (чтобы не видеть друг друга), слушали генерала через наушники, поглядывая на монитор, изображение на котором, по мнению генерала, должно было активизировать работу подсознания. На мониторе в кабинке Илларионова в непонятной последовательности сменяли друг друга разноцветные геометрические фигуры и фотографии обнаженных женщин. Сквозь тонированное стекло до него чуть слышно доносились отдельные слова синхронного перевода на французский и ретороманский языки. Лекцию генерала Толстого, стало быть, слушали не только соотечественники.
По мнению генерала, не ошибался в этой жизни только тот, кто не родился на свет. Он разделял ошибки на: исправимые, трудноисправимые и неисправимые.
Исправимые ошибки – «ошибки X» – как правило совершались непосредственно исполнителем и им же (в основном, ценой чужих жизней) исправлялись.
Трудноисправимые ошибки – «ошибки Y» – имели место, когда в игру вступали внешние – общественно-политические, государственные, криминальные или метеорологические – факторы, скажем, параллельная операция в данном секторе действительности другой спецслужбы, которых исполнитель, естественно, предусмотреть не мог. Возможность исправить ошибку Y на месте составляла арифметическую пропорцию «два против восьми». Точно такой же, только в зеркальном отображении – восемь против двух – была и возможность потерять жизнь. Генерал Толстой советовал исполнителям стремиться к сохранению собственной жизни, немедленно уходить с места события, ибо возможность исправить ошибку Y в дальнейшем – уже не на уровне исполнителя – возрастала и составляла четыре против шести.
И, наконец, последняя – неисправимая ошибка Z – когда на факторы личностный и общественно-политический накладывался фактор судьбы (рока, фатума, предопределения) – наиболее трудно просчитываемый в оперативной и аналитической работе фактор. Ошибка Z выступала в роли той самой последней капли, вызывающей наводнение, камня, порождающего в горах лавину. «Судьба, – помнится, объяснил генерал Толстой, – зачастую вынуждена действовать – реализовываться – через в общем-то лишнее в логической цепи звено – фактор Y – общественно-политическую ситуацию в обществе – потому что иначе кирпичи бы падали с неба как дождь, а в метро люди умирали бы от сердечных приступов на каждой остановке. Подобный – незакамуфлированный – метод сокращения числа людей, равно как и осуществления разных прочих превращений вызвал бы в обществе куда большие сомнения, чем, скажем, их мнимо естественный характер – в результате политических или уголовных репрессий, военных путчей или законных выборов. Таким образом, – делал вывод генерал, – политика – это штрафная площадка судьбы. Оттого в ней так мало логики и так много грязи и крови».
После чего он предложил слушателям в оставшееся до перерыва время, а оставалось чуть больше десяти минут, изложить на компьютере собственную программу если и не исправления неисправимой ошибки Z, то, по крайней мере ее блокировки.
Илларионов подумал, что (чисто теоретически, естественно) исправить неисправимую ошибку можно только вернувшись в существовавшие ранее – доошибочные – исходные данные, либо с помощью аварийного перевода ситуации в новую реальность. В первом случае была необходима машина времени. Во втором – помощь инопланетян или Господа Бога.
Илларионов вдруг подумал, что ему нравится сидеть в коридоре по двум причинам. Первая: он чувствует здесь себя в полной безопасности. И вторая: ему никак не отделаться от предчувствия, что смерть к нему придет именно из коридора. Илларионов давно понял, что ничто не дарит человеку столь бездонного спокойствия, как осознание непреложного факта, что суть и смысл сущего заключаются во взаимоисключениях. Илларионову казалось, он знает, что чувствуют нерожденные люди, которые, если верить генералу Толстому, не совершают ошибок.
А тогда на курсах повышения квалификации он быстро набросал на компьютере первые пришедшие в голову мысли и с легким сердцем покинул лекционную кабину. Илларионов не сомневался, что его мысли не представляют ни малейшей ценности для вечности.
В том, что управление генерала Толстого работает на вечность, не сомневался никто. Об этом, занимающемся высшей, «проникающей», то есть непосредственно воздействующей (как рентгеновские лучи на человека) на действительность, аналитикой двенадцатом управлении ходили легенды. Никто доподлинно не знал, чем занимается управление и входящие в него отделы. Никто не знал и кто конкретно там работает. Но было известно, что там работают лучшие из лучших, прошедшие умопомрачительные тесты и невообразимые испытания интеллектуалы. Было известно, что уровень секретности разрабатываемых (и, вероятно, проводимых) ими операций настолько секретен, что сотрудники управления не знают друг друга в лицо. Знают только своего непосредственного начальника и генерала Толстого. Таким образом, имелись все основания предполагать, что таинственный отдел занимается всем. Когда какая-нибудь операция завершалась в высшей степени успешно, ни у кого не было сомнений: здесь потрудились парни генерала Толстого. В случае же скандальных провалов оставалось только горестно недоумевать: почему решили, что смогут обойтись без них?
Илларионов-младший очень удивился, когда через месяц или два после окончания курсов повышения квалификации генерал Толстой предложил ему работать в своем отделе.
– Ты, естественно, не подходишь ни по одному параметру, – обрадовал генерал, – но ты мой крестник. К тому же у меня есть определенные обязательства перед твоим отцом. Ладно, попробуем.
– Ни по одному параметру? – обиделся Илларионов-младший.
– Во всяком случае, по тем тестам, которые я вам устраивал на курсах, – сказал генерал. – Хотя, подожди, последнюю контрольную я не проверил, – снял трубку, набрал номер. – Данилыч, пришли-ка мне дискеты. Какие? Ну, где ребята писали, кажется… – посмотрел на Илларионова-младшего. – Про ошибки? Что? – швырнул трубку на стол, перевел разговор на селектор, чтобы Илларионов тоже слышал. – Как сбросили? Ты что, охренел, Данилыч?
– Вы их в течение двух недель не затребовали, – пробубнил Данилыч, – они ушли по автомату на сетевик. С сетевика вам был запрос: в архив или на уничтожение, – вы не ответили. По инструкции неподтвержденная, незатребованная секретка сохраняется только два месяца как безадресная, а потом счищается. Сегодня у нас какое число, товарищ генерал?
– Ты хоть помнишь, что написал? – хмуро спросил генерал Толстой у Илларионова-младшего.
– Смутно, – честно признался тот.
– Будем считать, что написал правильно, – усмехнулся генерал, – иди сдавай дела. А с первого числа – ко мне.
– Чем я буду заниматься? – поинтересовался Илларионов-младший, все еще не веря своему счастью.
– Понятия не имею, – развел руками генерал Толстой, – а если в общих чертах, то исправлять ошибки судьбы.
– Разве это возможно? – удивился Илларионов-младший.
– Только с помощью совершения ошибок еще большего масштаба, – рассмеялся генерал Толстой.
Илларионов-младший почувствовал, как преисполняется симпатией, любовью и восхищением к этому большому, круглому, добродушному, решительно не похожему на генерала КГБ (так тогда называлась их организация) человеку, который к тому же был его крестным отцом. Из памяти вдруг выветрилось, и как однажды ночью генерал предстал перед ним в образе стреляющего на гусеничном ходу крысо-барсука (позже Илларионов-младший узнал, что странный зверь – реальный персонаж новейшего англо-американского фольклора, и имя ему – Таркус), и как он однажды спросил у отца, в самом ли деле генерал Толстой – его крестный. Отец ответил: «Если в смысле определения на крест, то да. Тут его можно уподобить Богу-отцу, а тебя – возлюбленному сыну».
Илларионов-младший немало удивился тому, что теплое чувство симпатии и почти сыновней привязанности к генералу Толстому покинуло его уже в лифте, когда он спускался на свой этаж.
Много позже, находясь в добром расположении духа, угостив Илларионова-младшего коньяком «Хенесси» (другого генерал Толстой не употреблял), он покажет ему выдвигающийся из стены шкафчик с титановыми, снабженными наклейками, цилиндрами аэрозолей: «Симпатия», «Безграничная симпатия», «Доверие», «Откровенность», «Стремление к сотрудничеству», «Подозрением, «Ярость», «Обостренное недоверие, переходящее в ненависть».
– Ты не поверишь, – вздохнет генерал Толстой, – но эти ублюдки срезали финансирование по аэрозолям. Боже мой, какое перспективное направление! Впрочем, я знаю, – добавил задумчиво, – кому уступить некоторые идеи… Есть один корейский парень, он считает себя богом… Что ж, стендовые испытания придется проводить на свой страх и риск. Как ты думаешь, сынок, почему вычислить и поймать маньяка гораздо сложнее, нежели классического, так сказать, преступника?
– Но вы же тогда были не в противогазе, – заметил Илларионов-младший. Он уже проработал некоторое время в отделе генерала Толстого и понимал, что обижаться на генерала за то, что тот использовал его в качестве подопытного кролика для аэрозоли «Симпатия» или «Доверие» смешно, или, как говорил сам генерал, «непродуктивно». Обижаться за это на генерала было все равно что обижаться на лесоруба за то, что тот наступил на травинку, спиливая бензопилой вековое дерево. – Мы с вами дышали одним воздухом в кабинете.
– Дышали, – согласился генерал Толстой, – да только на меня, сынок, аэрозоли не действуют.
– Почему? – спросил Илларионов-младший.
– У меня, видишь ли, другая группа крови, – усмехнулся генерал.
Чем дольше трудился Илларионов-младший у генерала Толстого, тем сильнее укреплялся во мнении, что его шеф – величайший наглец и мистификатор, способный задурить голову любому начальству. Да, отдел занимался аналитикой, но это была какая-то нереальная – в духе средневековых исследований о количестве бесов, способных без тесноты разместиться на кончике иглы (простой или карбюратора) – аналитика. Генерал Толстой как будто издевался над самим понятием «государственная безопасность».
Так, к примеру, когда в стране начали создаваться различные партии, он велел Илларионову просчитать перспективы партии нищих, если таковая будет создана. Илларионов, как положено, с помощью компьютерного моделирования, экономических и социологических фокусных исследований составил прогноз. Все свидетельствовало о том, что у партии нищих нет ни малейших шансов занять в обществе сколько-нибудь заметное положение. Она была обречена выродиться в банду хулиганов.
Генерал Толстой внимательно – в присутствии Илларионова-младшего – ознакомился с отчетом. Видимо, прочитанное ему не понравилось. Он встал из-за стола и принялся, как Сталин, расхаживать по кабинету, заложив руки за спину. Вот только вместо трубки он курил редкие (во всяком случае, Илларионов ни разу не видел их в продаже) сигареты «Overlord».
– Странно, – наконец нарушил недовольное молчание генерал, – мне всегда казалось, что в нашей стране может быть только две партии.
– Одну я знаю – коммунистическая, – усмехнулся Илларионов, – какая вторая?
– Она называется по-разному, – ответил генерал Толстой, – в зависимости от обстоятельств. Но вообще-то это – мафия.
Илларионов молчал, не вполне понимая, какое это может иметь отношение к теме его исследования. То есть он понимал, конечно, что партноменклатура и верхушка преступного мира не сильно заботятся о том, чтобы народ жил зажиточно и достойно, но сверхзадача довольно дорогого (за государственные, естественно, деньги) фокусного исследования пока от него ускользала.
– Они перетекают друг в друга, как вонючая вода, – продолжил между тем генерал Толстой, – отравляя тело и душу страны. Никакая армия, никакая госбезопасность не в силах их остановить. Их может остановить только третья, не менее страшная и разрушительная сила – госпожа Нищета. А нищета, как вам известно, полковник Илларионов, есть мать диктатуры. Ведь так, сынок? Но это уже второе действие. Нищета, полковник, не может быть либеральной, демократической или неавторитарной. Твои экономисты-социологи копались свиными рылами в теплых кучах прелых листьев, но не услышали гудящий в кронах ветер. Посмотри на меня, полковник, и ты услышишь этот ветер… – Глаза генерала Толстого вдруг как бы проникли в самую душу Илларионова, и тот запоздало понял, что старая шпана успела нацепить на глаза гипнотические контактные линзы. Они не то чтобы погружали в сон, не то чтобы заставляли терять самоконтроль, но – максимально сосредоточиваться в ответах на поставленные вопросы. Внутри каждого (заранее обдуманного) ответа как бы открывались пустоты (лакуны), которые немедленно заполнялись новыми, неизвестно откуда взявшимися мыслями.