Текст книги "Реформатор"
Автор книги: Юрий Козлов
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 12 (всего у книги 31 страниц) [доступный отрывок для чтения: 12 страниц]
«Последний штришок – это, собственно, что?» – полюбопытствовал Никита.
«А собственно то, что будет, к примеру, с тобой после смерти, – ответил Савва. – Должен же появиться кто-то, кто объяснит, закроет тему? Задернет, а может, наоборот, раздернет занавес, что, в принципе, одно и то же. Человечество, – неожиданно рассмеялся Савва, – во все времена норовило побаловаться с занавесом. В особенности, – добавил задумчиво, – любило его срывать и топтать. Видишь ли, люди быстро устают от определенности, летят на новизну, как мотыльки на горящую свечу. И чем чудовищнее новизна, тем охотнее летят, сжигая крыльях, на которых потом могли бы… – прошептал почти неслышно, – прямо в рай».
«А от неопределенности разве не устают?» – спросил Никита.
«От неопределенности люди… пьют и мрут», – странно ответил Савва.
«То есть тебя не удовлетворяют объяснения Христа? – удивился, точнее, не удивился Никита. – Он же сказал, что будет после смерти».
«Удовлетворять-то удовлетворяют, – ответил Савва, – только, согласись, две тысячи лет срок достаточный для того, чтобы объяснения выкристаллизовались в непреложные нормы, сродни закону земного тяготения. Если же этого не произошло, то как можно априори отвергать, так сказать, альтернативные системы доказательств?»
«По-твоему, последний штрих – это конечная и непреложная истина о смерти, – сказал Никита, – а ну как ее нет? В смысле, что это истина каждого конкретного индивидуального сознания, и, стало быть, Дарвин, Маркс, Фрейд… одним словом любой, кто широко обобщает, ничего здесь лично тебе не присоветует?»
«Тогда все просто, – покачал головой Савва. – Я думал об этом. Тогда – каждому по его собственному представлению. Боюсь, что от обощения не уйти, потому что нет более массового и предопределенного обобщения для человечества, нежели смерть каждого в отдельности, а в определенных временных рамках – всех вместе без никаких исключений».
«А если у человека нет никаких представлений?» – спросил Никита.
«Значит, он настолько туп и примитивен, что не заметит собственной смерти, – предположил Савва. – И таких немало».
«А по-моему, – возразил Никита, понимая иллюзорность (эфемерность, легковесность, главное же, необязательность и вторичность, точнее, десятитысячеричность) своего возражения, – последний штрих – это окончательное и бесповоротное осознание того, что в состоянии “вещь в себе”, человек бесполезен и безнадежен. Допускаю, что абсолютная свобода есть абсолютное одиночество. Но человек, когда он один, не может ни черта и не нужен никому».
«А как же Бог? – поинтересовался Савва. – Ведь Бог один как перст».
«Но мы-то не боги, – пожал плечами Никита. – Дух Божий носился в изначальной пустоте, которую он затем преобразовал в… прекрасный, если бы мы его не испохабили, мир. Наш дух носится в… остаточно, скажем так, прекрасном мире, который мы преобразуем в похабную пустоту».
«В этом мире, в этом городе, там где улицы грустят о лете, – дурным голосом (почему-то с армянским акцентом) пропел Савва, – я один, как даже не перст, а… – опять процитировал Маяковского, – последний глаз у идущего к слепым человека. И тем не менее я… кое-что могу, ты увидишь, и… кому-то определенно нужен, ты в этом убедишься. Но мне, в общем-то, нравится, как ты рассуждаешь. Мне бы и самому хотелось так думать. Если бы я наверняка не знал, что все не так».
Никита подумал об универсальности формулы: взвешен-исчислен-разделен. Так, к примеру, судьба обошлась со столь милым сердцу Саввы Советским Союзом. Впрочем, и нечто из области коммерции увиделось Никите в последовательности этих действий. Взвешен – понятно. Исчислен – определена цена. Разделен – подготовлен к (розничной) продаже, которая, конечно, более хлопотна, нежели оптовая, но зато и (если время терпит) более выгодна.
А еще Никита подумал, что и тайна (истина) смерти вполне укладывается в уникальную формулу, где в каждое действие вмещаются два других. Взвешен, решил Никита, это когда окончательно расстался с жизнью, лежишь в гробу (или не в гробу, или не лежишь, но – однозначно – уже никогда не поднимешься и не пойдешь). Исчислен – это на Страшном Суде, где же еще? Разделен – когда душа отделена от тела и – одновременно опять (уже душа) взвешена: сколько в ней хорошего, а сколько плохого. Если хорошего больше – в один конец. Если плохого – в другой. А еще Никита подумал, что человек перманентно, в режиме non-stop взвешивается, исчисляется и разделяется, хотя и не замечает этого.
«Значит, ты полагаешь, – постарался как можно короче и яснее сформулировать вопрос Никита, – что национальная идея России в настоящее время – это смерть?»
«Если ты жаждешь однозначного ответа, то да, я считаю, что в настоящее время национальная идея России – это смерть. Но, видишь ли… – замялся Савва, – клиническая картина смазана, неоднозначна, противоречива, как… жизнь, поэтому не каждому дано видеть ее во всей непреложности. Наоборот, в силу собственных представлений все видят разное, а потому теряются. Кто-то – безвластие, пороки административно-территориального деления и управления, кто-то – всемирный масонский или олигархический заговор, кто-то – неправильную экономику, кто-то – информ– и политтехнологии, скотинящие народ, кто-то… еще что-то. Видишь ли, – вздохнул Савва, – чтобы поставить правильный диагноз, мало читать газеты и аналитические сводки. Надо повернуть глаза внутрь себя, и»…
«Все люди смертны, – возразил Никита. – Но это отнюдь не означает, что вокруг одна лишь смерть. Наоборот, всюду жизнь. Помнишь, так еще называется старая картина: каторжные ребята смотрят из зарешеченного вагона на голубей»…
«По-своему, – как бы не расслышал его Савва, – открывшийся пейзаж величествен, ибо в чем еще, как не в отвязанности от обыденной жизни, заключается полная, абсолютная свобода? Воистину, Россия сейчас самая свободная страна в мире! Ее можно уподобить человеку, задумавшему самоубийство, только вот еще окончательно не решившему, как его совершить: прямо, чтобы всем было ясно, или хитро, чтобы можно было свалить на печальное стечение обстоятельств, историческую предопределенность – почувствовал, что в России окончательно утвердился авторитаризм, и все, не захотел жить рабом, несчастный случай и так далее. Видишь ли, – неожиданно упавшим голосом продолжил Савва, и Никита понял, что Савва говорит не только о России, но и о себе, – мысленное приуготовление к смерти – это не столько действие, сколько процесс, иногда весьма и весьма растянутый во времени. Сначала кажется, что это игра, что в любой момент можно остановиться, вернуться, так сказать, на исходные позиции, к рутинному существованию. Человек сам толком не знает, задумал он самоубийство или не задумал, а если задумал, то что конкретно и вообще, задумал ли? Однако сам строй его мыслей, сама его жизнь, сами его представления уже (незаметно для него, а зачастую и для окружающих) меняются. Его уже не волнует: как стоят на полках книги, с какими людьми он выпивает, что с потолка сыплется штукатурка, а кран в ванной ссыт круглые сутки ржавой мочой, есть ли еда в холодильнике или там шаром покати, плевать он хотел на газеты и телевизионные новости, научные открытия, экспедицию на Марс, войну на Северном Кавказе, социальную несправедливость, ему до п… ремонт квартиры, приобретение нового дивана, а также, где он будет летом отдыхать, повысят или снизят зарплату, кто президент страны, какая экономическая программа у правительства. Он устремлен в иные пределы, всматривается в бездну, которая, как утверждал Ницше, в свою очередь всматривается в него, гонится за призраком, которого в конце концов настигает, одним словом, готовит себя к иной участи. Вот в каком состоянии пребывает нынче Россия. Причем, как общество в целом, так и каждая отдельная личность. Чтобы совершить самоубийство, – вздохнул Савва, – потребна гигантская воля, напряжение всех душевных и физических сил. Эта воля у России есть. И в то же время нет воли, чтобы противостоять ничтожным, случайным историческим – я имею в виду так называемые реформы – обстоятельствам. Что проще – прогнать воровскую сволочь или… уйти из жизни? Конечно, прогнать. Но мы уходим. Люди изъяты из привычного круга жизни и, подобно зернам, помещены между жерновами мирозданья»…
«Какими-какими жерновами?» – перебил Савву Никита, не в силах отделаться от мгновенного, но навязчивого образа… взаимодействующих мужских и женских половых органов. Почему-то явилась мысль, что именно они и есть жернова мирозданья. Образ стремительно (и концептуально) разрастался. Зорким, как у орла (точнее, у «погруженного» в эту тему подростка), взглядом Никита разглядел и зерно внутри (между) жерновами. Должно быть, ему передалось безумие Саввы, потому что этим самым зерном оказался… гомункулус – крохотный светящийся человечек то ли в реторте, то ли в… презервативе с невыразимо печальным взглядом. Никита вдруг подумал, что существует (параллельная?) цивилизация гомункулусов и что синтезируются они (кем?) из ликвидированных посредством контрацептивов, а также абортированных младенцев в полном соответствием с законом о сохранении энергии, ибо, как известно, энергия, тем более, энергия пусть и несостоявшегося, но по образу и подобию Божьему человека не может бесследно исчезнуть, а может только куда-то перетечь, чтобы сохраниться.
Самое удивительное, что дикая и непотребная эта теория, в принципе, не сильно противоречила логике.
«Жерновами? – удивленно посмотрел на него Савва. – Какими жерновами? Как какими? Кантовскими! Звездное небо над головой и моральный закон во мне. Но это в обществе, к которому применима категория “нормальное”. А что у нас? Нет промышленности, нет сельского хозяйства, нет искусства, нет литературы, нет кино, нет науки, но еще остались люди, которые когда-то всем этим занимались. Сейчас они не занимаются ничем, дотлевают, стараясь не подохнуть с голода. Первый признак отсроченной – социальной – смерти – исчезновение среды обитания, где человек мог себя когда-то реализовать, где он беззаботно жировал подобно рыбе в прибрежных камышах».
«Куда же она исчезает, эта среда?» – прервал брата Никита, не в силах отделаться от мыслей о законе сохранения энергии.
«А превращается в деньги, которыми владеют другие дяди, – неожиданно просто ответил Савва. – Был, допустим, НИИ, проектировал… ну, скажем, нагреватели. НИИ нет, никто не работает, нагреватели не проектируются, но куда-то же все это делось, во что-то же превратилось? А превратилось это в деньги, которые положил себе в карман некий дядя. Он думает, что всех облапошил и не знает, что они не принесут ему счастья, потому что в этих деньгах – отобранная жизнь и, следовательно, приближенная смерть, которые вопиют, да? – посмотрел на Никиту Савва. – Вопиют, взыскуют и алчут справедливости. Так что второй признак отстроченной смерти – космическое одиночество, которое настигает как тех, у кого отняли жизнь, так и тех, кто отнял, конвертировав ее в деньги. Исчезновение и одиночество – имя новым жерновам. Вот почему, – торжественно поднял вверх палец Савва, окончательно уверив Никиту в собственном безумии, – душу народа-смертника все новым и возрастающим изумлением наполняют не кантовские звездное небо и моральный закон, но… – выпучил глаза и окончательно стал похож уже на классического, по какому плачет смирительная рубашка, безумца. Разве только без пены на губах, – водка и телевизор. Водка заменяет среду обитания, люди растворяются в водке, как раньше в общественном строе, в трудовом коллективе, в семье, в парторганизации. Телевизор – избавляет от одиночества, насыщая душу разрушающей картину мира, тупящей бессмысленной информацией. Вот и получается, – развел руками Савва, – что Россию волнует не столько вопрос, как наладить жизнь, а что будет… после этой самой жизни. Иначе бы население не сокращалось каждый год на миллион человек. Естественно, все намного сложнее, но, думаю, суть я тебе объяснил. Национальная идея России – все и ничто одновременно. Национальная идея России – гипотетический мир за чертой, про который говорят “лучший из миров”, но не знают наверняка, есть он или нет, а если есть, то и впрямь, лучший ли?»
У Никиты возникло ощущение, что все, о чем они говорят, не имеет ни малейшего отношения к жизни за вакуумно-звуконепроницаемыми окнами особняка, где люди ходят на работу, сражаются с безденежьем, читают книги, занимаются (не всегда криминальным) бизнесом, бомжуют, пьянствуют, развратничают, молятся в храмах, одним словом, делают самые разные вещи, определенно не стремясь при этом к смерти, равно как и не желая возвращения социализма, при котором якобы их существование было исполнено высокого геополитического, цивилизационного и прочего смысла. Не сильно как-то рвались людишки под тяжелую руку нового товарища Сталина, который, как известно, принял Россию с сохой, а сдал с атомной бомбой. Сейчас Россия, как огромная отпущенная (или опущенная) резинка вновь стремилась к сохе, и плевать ей было на атомную бомбу. И еще у Никиты возникло ощущение, что сведя все к водке и телевизору, брат издевается над ним.
О чем он и поведал Савве.
«Меньше всего, – рассмеялся Савва, – меня волнует проблема правдоподобия, равно как и насыщения той или иной гипотезы трагедийным или комедийным содержанием. Более того, – понизил голос, – чем менее гипотеза правдоподобна и, следовательно, менее понятна, в смысле, абсурдна и невероятна, тем больше у нее шансов превратиться в России в руководство к действию. Чем, собственно, моя программа хуже программы построения коммунизма, когда должны были отмереть за ненадобностью национальные различия, деньги и государство, или программы либерального реформирования России, когда, напротив, стало отмирать все, за исключением именно национальных различий, денег и государства, превратившегося в главного вора, в крыловского кота, который жрет то, что должен стеречь. Так почему определяющими субъектами развития общества не могут быть такие категории, как жизнь и смерть? Так почему путь от жизни к смерти не может пролегать через водку и телевизор? Кто может четко и ясно объяснить человеку, что его ожидает после смерти? Только Бог! Следовательно, русский народ – избранный с точки зрения приближения к Богу народ. Пьет водочку, как святую воду, смотрит в телевизор и думает, что видит там… Бога. Ведь, если вдуматься, – продолжил Савва, – вся жизнь человека – роман со смертью, имеющий стопроцентные шансы на взаимность, так сказать, гарантированный, а может, гарантийный роман. Видишь ли, смерть – серьезная и очень искренняя девушка, любые, даже самые мимолетные, знаки внимания к себе она истолковывает однозначно. Ее принцип: верность до гроба. Иной раз, – понизил голос Савва, – если кто-то ей сильно глянется, она сама идет на контакт. Человек, находясь в расцвете душевных и физических сил, решительно не помышляя о смерти, иной раз чувствует… с ее стороны, так сказать, неожиданную взаимность и… – продолжил совсем уже шепотом, – странным образом отзывается на нее, безумствует, как мальчишка, чтобы, значит, по полной насладиться романом, пока молод и крепок, а не когда превратится в едва таскающего ноги маразматика»…
«Сам ищет смерти? – уточнил Никита. – Но ведь это вопреки… всему».
«Не знаю, чего именно он ищет, – развел руками Савва. – Наверное, любви, но… не женщины, не власти, даже не нации и не человечества, а… синтезирующей все это, включая бесконечную любовь к самому себе, любви… Той любви, которой любит человека Бог. Но насладиться этой любовью человек может только после смерти, вот в чем дело!»
«С религиозной точки зрения самоубийство – грех», – быстро возразил Никита.
«Смертный грех, – подчеркнул Савва. – Речь идет одновременно о полноте бытия и полной тщете этого самого бытия, вселенской любви к самому себе и осознании конечности себя в этом мире. То есть, истина как бы постигается в двух не просто взаимоисключающих, но взаимоуничтожающих измерениях. Поэтому речь идет не о жизни и смерти, а о смертельном приближении к сути – тайне – жизни. Вот почему, – добавил служебно и деловито, как если бы давал объяснения официальному лицу по некоему малозначимому поводу, – человек не может не ощущать этой взаимности, причем даже не обязательно по отношению к себе лично, но и к другим людям».
«Которые неожиданным образом возвышаются над ним», – закончил мысль Никита.
«Увы, – сказал Савва, – смерть в разных дозах присутствует во всем, что над обыденной жизнью среднего – ничтожного – человека, в любом, как со знаком плюс, так и минус, величии».
Никите показалось, что он ощущает это присутствие, эту завораживающую взаимность, причем рядом не с собой, а… с Саввой. Как будто в холодном разреженном воздухе стоял надменно Савва, не замечая ни холода, ни того, что трудно дышать. Как если бы уже стал богом, если, конечно, не был им раньше. Только вот каким, чего именно богом – это было не вполне понятно.
Впрочем, Никита давно смирился с тем, что в таком деле как повседневная жизнь понимание, в принципе, являлось отсутствующей категорией, точнее категорией «по умолчанию». В этом, поглощающем жизнь, как субъекты Российской Федерации суверенитет, «умолчании», будто в черном омуте тонуло, как понимание, так и непонимание.
«Как ни крути, – тихо произнес Савва, – а получается, что смерть есть дух, то есть то, что подвигает к величию, и она же есть полнейшее отсутствие духа, то есть то, что подвигает к ничтожеству, что в данный момент наблюдается у русского народа. То есть, у нее, как и у всего сущего и не сущего два взаимоуничтожающих измерения. Вообще-то, – продолжил Савва, – Россия слишком… не скажу, чтобы мала, но пустынна и безответна, чтобы тратить на нее мои уменьшающиеся с каждым часом силы, но… – замолчал, собираясь с мыслями, которые, видимо, как недисциплинированные солдаты самовольно оставили место сбора, – едва ли существует в мире более благоприятный материал для опыта по превращению не сущего в сущее, орла в решку, ничего во все, воли к смерти в волю к жизни и так далее».
«И превращать будешь ты?» – спросил Никита.
«Это будет хоть каким-то оправданием моего существования, – ответил Савва. – Не все же мне пить вино, жрать омаров, да спорить неизвестно о чем с отцом».
«Но как можно превратить волю к смерти в волю к жизни? – удивился Никита. – Воля к смерти – предел социального распада».
«Пойдем, я кое что тебе покажу, – подхватил его за локоток, вывел из кабинета Савва. – Зачем-то же мы в этом фонде получаем зарплату?»
…Попетляв некоторое время по близнецам-коридорам, они оказались в комнате, одну стену которой представляло собой непрозрачное с противоположной стороны (как в американских полицейских участках) стекло над геометрически круглым (как будто очертили циркулем) залом.
Стена-стекло позволяла отчетливейше (как будто птицей парил под потолком) и невидимо для находящихся в круглом зале видеть то, что там происходило.
Там, впрочем, на первый взгляд ничего особенного не происходило.
Круглый зал был разделен на двенадцать секторов, каждый из которых представлял из себя подобие конуса (куска симметрично разрезанного торта) с закругленным (часть окружности) торцом и острым, сужающимся к центру углом. По этим помещениям в немалом беспокойстве (где много, где мало, а где и вовсе почти никого) сквозили какие-то странные люди.
Если находящиеся внутри одного сектора, вследствии стесненности пространства, были вынуждены мирно сосуществовать, то на пребывающих в соседних секторах они смотрели с ненавистью, смешанной со страхом.
Чем-то это напомнило Никите лабиринт, куда помещают с целью проверить их способность ориентироваться в пространстве, принимать правильные, в смысле топографии, решения крыс и морских свинок.
В круглом, разделенном на двенадцать секторов, зале, вне всяких сомнений, торжествовали худшие проявления человеческой натуры.
«Где мы? – спросил Никита. – Что это?» – посмотрел вниз.
«Часы мироздания, – объяснил Савва, – они же часы бытия, часы истории, часы жизни, часы… всего. Так сказать, часы часов. Я сам их сконструировал!» – добавил с непонятной (чем гордиться?) гордостью.
«Зачем ты их сконструировал?» – поинтересовался Никита, которому сразу не понравился козлобородый тип в берете, лающий сквозь проразрачную стену на розоволицего пожилого ухоженного господина-товарища в белоснежной рубашке, в дорогом шелковом галстуке, с бриллиантом на пальце, как писали в старинных доносах, «матерны».
«А чтобы понять, во что можно преобразовать волю к смерти, – ответил Савва, – возьмем, к примеру, реку. Она летит водопадом со скал, то есть, в принципе, совершает самоубийство. Но если на ее пути соорудить водохранилище, установить плотину с турбинами, она начнет производить электричество – энергию, дающую жизнь».
У Никиты возникло ощущение, что они с Саввой говорят о разных вещах. Какое отношение к величественной – в пенной бороде – реке, героически (самоубийственно) падающей грудью на острые скалы, может иметь суетливый козел в берете и в штопаном плаще, цепляющийся за жизнь (Никита в этом не сомневался), как червь за землю, птица за небо, рыба за воду. Его энергия была изначально отрицательна и только раздражала окружающих. Почтенный господин-товарищ (по всей видимости, бывший обкомовец, а ныне банкир или председатель правления какого-нибудь крупного АО или ОАО) много бы отдал, чтобы врезать козлобородому по морде.
«Если невозможно понять целое, – продолжил Савва, – следует разделить его на составные части и осмыслить каждую часть в отдельности. Очень может быть, – добавил после паузы, – что мозаика не сложится, то есть ничего не поймешь. Но если вдруг сложится – поймешь все сразу».
«Все сразу?» – усомнился Никита.
«Ну да, – усмехнулся Савва. – Хочешь пример? Хорошо. Что есть время? Ты знаешь, что есть время? Никто не знает, что есть время. Галактики, миллиарды световых лет, невозможность в течение человеческой жизни долететь хотя бы до ближайшей, как ее… Альфа-Центавра?.. звезды и так далее. Полная неясность. Зайдем с другого конца. Время – жизнь. Детство-отрочество-юность-зрелость-старость-смерть. Опять хреновина. Кто-то доживает до глубокой старости, кто-то – умирает в младенчестве. Единственное, что ясно: время не есть справедливость. Допустим, не справедливость? Но тогда что? Да черт его знает, что! Поэтому надо вытащить из океана смыслов нечто предельно простое. Время – это моргание твоего левого глаза. Пока моргаешь – время есть, идет, перестал моргать – его нет, остановилось. Для тебя остановилось. Но, в принципе, этого достаточно. Тебе достаточно. Вот ведь что получается, – задумчиво посмотрел Савва на Никиту, вдруг взявшегося усиленно моргать (как будто тик начался) левым глазом, – сложное заканчивается простым. Потому что сложное – конец, а простое – начало. Главное же… не отступить от простого, стоять на простом, как капитан на мостике. Потому что я понял, что сознание, – понизил голос Савва, и Никита заморгал левым глазом вдвое быстрее, – является инструментом порабощения человека средой, окружающей действительностью, обществом, бесконечностью, Вечностью и так далее. Как только посредством сознания человек начинает все усложнять, а он неизменно и неизбежно начинает, действительность подчиняет его себе. Подчинение через усложнение – вот путь человека в этом мире! – поднял вверх палец Савва. – Поэтому часы часов должны быть предельно просты, понятны каждому, как… глазоморг!»
«Левоглазоморг?» – уточнил Никита.
«Вот видишь, – засмеялся Савва, – ты уже начинаешь усложнять. Это как разобраться, почему ты дышишь. Стоит только сосредоточиться на процессе вдоха и выдоха, как сразу начнешь задыхаться. Или попробуй-ка зафиксировать момент, когда засыпаешь. Никогда не зафиксируешь. Заснул – упустил. Не спишь – не поймал. Спятишь от бессонницы. Пойдем по часовой стрелке, – пригласил Никиту поближе к прозрачной (с их стороны) стене. – Час первый», – указал на задумчивых, прилично одетых служивых людей с невыразимой, граничащей с мукой (революционной) тоской в глазах посматривающих по сторонам и друг на друга.
В подобие кухни было превращено помещение (сектор), и благообразные костюмные люди занимались там странным делом: протирали тряпочками тарелки, отчего те становились… грязнее и грязнее. Никита обратил внимание на налепленные по стенам плакаты-лозунги: «Чистота – залог духовно-нравственного здоровья», «Наш выбор – чистота», «Чище едешь – дальше будешь», «Я себя под Лениным чищу» и т. п.
«Час первый, – произнес Савва, – мысленный, он же идеологический демонтаж, доведение до абсурда очевидного, саботаж, дисфункция властной функции. Эти парни, – Савва кивнул на протиральщиков тарелок, – не вынесли искушения, поддались обольщению, грубо говоря, поменяли в сердце своем страну, которой владели на стеклянные бусы, расческу и зеркальце»…
«Ой ли?» – усомнился Никита.
«Цивилизационное первородство, – пояснил Савва, – на долларовую чечевичную похлебку. Как следствие, нарушился ход исторического времени, незаметно изменилась его основа. Если раньше – с оговорками – ее можно было определить, как социальное созидание, то теперь как – антисоциальную паузу. Когда верхи могут, но не хотят, низы и общество в целом автоматически переводятся в режим “stand by”, то есть в режим страстного ожидания перемен… ради самих перемен. Это же совершенно закономерно, – пожал плечами Савва. – Когда голова перестает думать, ноги перестают ходить, а руки трудиться».
«А что они начинают делать?» – спросил Никита, которому «первый час» показался если и не спорным, то каким-то несерьезным, притянутым за уши. Интересно, почему говорят, что простота хуже воровства? – ни к селу, ни к городу подумал Никита.
«Куражливо сучить в воздухе, вывихиваться в идиотском танце, куролесить, выделывать кренделя, – ответил Савва. – Потом, конечно, их опять заставят идти, но… уже без ботинок, босенькими. А следующие ботиночки – ох, нескоро!»
Второй сектор-час предстал безлюдным вместилищем запахов, перебираемого ветром мусора. Он совсем не понравился Никите, второй час. Сколько Никита ни вглядывался в насыщенное ветром, запахами и мусором пространство, не мог разглядеть ни единого человека, лишь смутные тени, абрисы фигур, вобравшие в себя родовые признаки перечисленных субстанций. Мусором, таким образом, вонью и бестолково носящимся без видимой цели ветром предстали люди в «часе втором».
Никите чуть не сделалось плохо от шибанувшего… в сознание (как если бы оно превратилось в огромную трепещущую собачью ноздрю) букета: пота, водяры, нечистого дыхания, в котором попеременно угадывались, так сказать, первопричины: высокая (низкая) кислотность, кариес, язвенная болезнь, нерегулярное питание, скверное курево, наконец, элементарное небрежение правилами гигиены, такое как нежелание чистить зубы. Костяной митинговый крик составной частью входил в эту «симфонию», а также (почему-то) отвратительный запах смоченной дождем шерсти, все разновидности перегара – от свежевыкушанного стопаря, до многодневного тяжелого запоя. Даже специфический запах не(под)мытого женского тела ощутил Никита, как если бы толпа митинговала не час, а по меньшей мере сутки, да к тому же на сильной жаре. Далее все это диковинным образом трансформировалось в острейшую вонь оптовой ярмарки, первобытного торгового капища, где над воинством из гниющих овощей и фруктов, синего солярочного выхлопа длинных, как постылая жизнь, трейлеров, протухшего мяса и прочих продуктов с истекшим сроком годности предводительствовал генерал-моча. Как будто из этих двух запахов был составлен мост, по которому народная масса, как таракан, суетливо перебежала с одного (протестного митинга) на другой (первобытное торговое капище) берег бытия.
«Инициация масс, – объяснил Савва, – вовлечение их в процесс мнимого переустройства государства, конечной – для масс – точкой которого является торговое капище, куда они – массы – приходят, чтобы жрать отходы».
«И все?» – удивился Никита.
«Все, – вздохнул Савва. – Видишь ли, часы истории синтезируют первое и последнее мгновение часа в нечто единое, приводят к общему знаменателю начало и конец. Я не виноват, что получилась такая дрянь».
Еще меньше понравился Никите третий час, который Савва определил, как час прощания. Никита, правда, не вполне понял: кого (чего) и с кем (чем)?
Прощание материализовалось в отведенном ему фрагменте зала в виде… не сильно молодого, но и еще не старого мужика в одиночестве пьющего на усредненной (поздних советских, или ранних постсоветских) времен кухне, и… примерно такого же возраста бабы, по всей видимости жены этого, пьющего в одиночестве на кухне мужика (иначе с чего им находиться в одном часе?), с горестным (отчаянным) похабством (как умеют похабствовать женщины, когда подводят черту под замужней жизнью), отдающейся в занюханном офисе малосимпатичному лысому дяде (хозяину этого офиса?) прямо на письменном столе. И хоть пьющий в одиночестве на кухне мужик не мог видеть этого безобразия, каким-то образом (понятно каким – внутренним «водочным» зрением) он это видел, сжимал в бессильной ярости кулаки, однако же по хоть и мрачному, но безвольному его лицу было ясно, что ничего такого экстраординарного мужичишка не предпримет, разве что возьмет да повесится с горя прямо в кухне на люстре. Если, конечно, выдержит хлипкий потолочный крючок. Никита почему-то был уверен, что не выдержит. А еще был уверен, что сорвавшись с крючка и немного похрипев, мужичишка отправится в магазин за второй бутылкой водки.
«Разве это прощание? – удивился Никита, одновременно жалевший (как тут не жалеть?) и не жалевший (чего тут жалеть?) мужика. – Это всего лишь быт, о который разбилась любовная и… пьяная лодка».
«Не скажи, – возразил Савва, – прощание, в принципе, способно принимать самые дикие и изощренные, пугающие воображение формы, однако основа его, как правило, всегда проста и, я бы сказал, сугубо бытийна. Стоит только лишить человека чего-то простого, что он в повседневной жизни, в общем-то, и не замечает, не ценит, о чем не думает, как о воздухе, которым дышит, как все немедленно начинает рушиться».
«Так и раньше… по крайней мере, у нас в России… прощались», – усомнился Никита.
«Прощание – есть разлучение мужчин и женщин не в скоротечном физическом плане, – пояснил Савва, – но в плане совместной ответственности за судьбу человеческого рода и, следовательно, цивилизации. Как только это происходит, начинается хаос. А где хаос, там что? Ничто и смерть».