Текст книги "После полуночи"
Автор книги: Юрий Красавин
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 2 (всего у книги 5 страниц)
Замешкавшись в дверях, я выбежал на улицу – кто-то мелькнул за деревьями скверика и скрылся. Разглядеть отчетливо, кто это, я не смог, поскольку очков на моем лице уже не было – это они хрустнули у меня под ногами, когда я ринулся к двери от лестницы. Теперь я на бегу сплюнул солоноватую кровь вместе с выбитым зубом, при этом бормотал… нехорошие в общем-то слова произносил. В голове то ли шум, то ли звон, а точнее и то, и другое. Я не вполне управлял собой: руки и ноги двигались вразброс, несогласованно, и были словно ватные. Тем не менее мне хотелось только одного: догнать, догнать! Не дать ему скрыться. Схватка еще не закончена, она только началась, и если я проиграл первый раунд, что вовсе не означает моего полного поражения.
Как неблагородно, даже подло: ударить человека и трусливо удрать! Неужели он считает себя победителем? Неужели от этого можно испытывать удовлетворение? Как он потом самому себе объяснит и как себя оправдает в собственных глазах? Не могу представить себя на его месте: чтоб я вот так кого-то ударил и пустился наутек…
Выбежав на площадь перед афишным щитом, я жадно огляделся. Как жаль, что я лишился очков! Без них весь окружающий мир потерял четкие очертания.
Презренный Адидас растаял подобно нечистой силе.
10.
Лицо женщины выплыло передо мною, как из тумана:
– Что случилось? Вам помочь?
Прояснившимся вдруг взглядом я прежде всего увидел ее прекрасные глаза, большие и исполненные сияния. И только потом она как бы проступила передо мной вся, то есть во весь рост, всей своей фигурой – крупная, статная женщина самого цветущего возраста – лет этак двадцати пяти – в прозрачном плаще с капюшоном, сквозь который можно было рассмотреть платье самого простого, домашнего вида. При скудном свете из окон ресторана, уже затихшего в эту пору, я мгновенно запечатлел в своем сознании и нежный овал подбородка, и прелестный пухлогубый рот – «поцелуистый»! – и прямой нос… В старых книгах определение «доброноса» прилагалось к красивым лицам, как одно из главных достоинств. Да, поцелуиста и доброноса была эта женщина.
Я уже где-то писал о загадочном явлении – обилии красавиц в заштатном городке Новая Корчева. – суть явления такова, что оно из ряда вон: нигде я не видел их столько – да и нет нигде, уверяю вас! А эту отличали удивительные глаза… о чем я с удовольствием упоминаю снова. Или горячее сострадание ко мне делало их таковыми? Вот уж изобретеньице природы – глаза человеческие! Просто диво дивное, и сравнить не с чем.
Да ведь мало того, что встреченная мною женщина была хороша собой, она еще и отважна оказалась: не обошла меня стороной, не поспешила прочь от незнакомого ей человека с разбитым лицом, а подошла и предложила свою помощь!
Вот, кстати сказать, свидетельство мудрого устройства мира: казалось бы, я только что был повержен, унижен и оскорблен, и тотчас вознагражден: именно в этот отчаянный момент мне встретилась такая красавица. А ведь не будь я побит, разве она подошла бы ко мне, разве спросила бы участливо: «Вам помочь?» Да не обратила бы ровно никакого внимания!
– У вас кровь, – сказала она, заглядывая мне в лицо. – Может быть, вызвать «скорую»?
Я пробормотал что-то, объясняя ей ситуацию, – чтоб не подумала, будто я пьян и упал! – парня того называл Адидасом и уже прикладывал ее платок к своей кровоточащей губе, не сознавая, что делаю.
– Он попался мне навстречу, – сказала она. – Да, да, в голубой вязаной шапочке и черной кожаной куртке. Наверно, спортсмен – очень легко, пружинисто бежал.
– Где он? – тотчас мобилизовался я.
– О, его не догнать! – воскликнула она и засмеялась. – Бежал так прытко!
Не забыть бы отметить: голос у нее оказался, признаюсь вам, просто чудным! Прямо-таки ангельски ласковый голос; он мог бы и умирающего исцелить, а меня приободрил одним звучанием своим и вернул душевное равновесие. Правда, равновесия телу моему он не вернул – голова кружилась, и земля время от времени странно колыхалась.
– Я провожу вас. Ведь вы живете на той улице, что на берегу Волги, верно?
Она не спрашивала, она просто дала понять, что знает, где я живу. Что тут удивительного? Городок у нас маленький, многие знают друг друга, даже не будучи знакомыми.
Мы прошли по лестнице, и тут, догадавшись о моем бедственном состоянии, она крепко взяла меня под руку.
Дожил, нечего сказать! Не я уже для женщины опора и защита, а она для меня. Я смутился немного от такой заботливости, но в то же время – что таить! – мне ее поддержка была очень кстати.
11.
По возрасту своему она, пожалуй, годилась мне в дочери, и мое восхищение ею было несколько отстраненным, созерцательным, с учетом моего солидного возраста. А будь я лет этак на тридцать помоложе, все было бы иначе! Да и она, наверное, вряд ли так смело взяла бы под руку молодого мужчину. В том, что она поступила так со мной, был и горестный, милосердный смысл: увы, я уже не в сфере интереса молодых и красивых женщин. Но как бы то ни было, главное то, что она совершенно покорила меня. И хоть толкую тут о возрасте своем, все-таки я волновался от ее близости, как не волновался давно.
Шагая рядом со мной, моя спутница еще и еще раз озабоченно заглянула мне в глаза, как рефери на боксерском ринге: достаточно ли владею собой и не упаду ли, если она меня отпустит. Тут мы вышли на светлое место у магазина, и она остановилась, сказав:
– Вам надо умыться.
– Ничего, – пробормотал я. – Потом… дома.
Она подставила руку под водосток и мокрою рукой бережно провела по моей щеке. Я смущенно отстранился, но красавица сказала:
– Да подождите вы! Нельзя же так… Это небесная водичка, чистая.
Поймала уже обеими руками падающую с крыши магазина дождевую водичку и умыла меня; распахнула свой плащ и краем легкого шарфа вытерла мое лицо. Все это она сделала так, словно вправе распоряжаться мной, как мать или жена; я же почему-то покорялся, признав это право за нею.
– Заживет, – сказала она, и мы пошли дальше; рука ее прижимала к себе мой локоть.
Да, я где-то видел ее ранее и голос слышал. Вспомнил бы, конечно, если б не проклятое головокруженье.
– Я этого Адидаса встречала у проходной фарфорового завода, – сообщила она мне. – Наверно, он работает там. Я его вычислю; обещаю вам, что по морде он обязательно схлопочет. Вам не надо беспокоиться: у меня есть добрые знакомые, они это исполнят с удовольствием. Не царское дело – наказывать собственноручно.
Мне очень понравилось ее выражение «схлопочет по морде», оно прозвучало как-то очень лихо. Понравилось и «не царское это дело».
– Да ведь он трус! – продолжала она. – Ему достаточно одной угрозы. Страх наказания сильнее самого наказания.
– Чего он так испугался-то? – озадаченно спросил я. – Ведь мы вышли честь честью, двое мужиков… Все преимущества были на его стороне: и возраст, и физические данные – рост, вес, тренированные мускулы, ширина плеч, объем грудной клетки…
– Что вы! Да он маленький, как клоп! – сказала она с великолепным презрением. – Только с виду большой, а на самом-то деле ничтожество с куриными мозгами.
Её даже отряхнуло от омерзения, и я до сих пор сожалею, что этот жалкий тип в вязаной шапочке не слышал сказанного. По-моему, для каждого настоящего мужчины такое мнение красивой женщины убийственно, после него только застрелиться.
Мы пересекли перекресток центральных улиц. Тут мотоциклетная смерть пронеслась мимо нас, едва не задев, и я поморщился от досады: сбились с хорошего разговора. К тому же я еще и покачнулся.
– Надо позвонить вам домой, чтоб встретили, – предложила она. – У вас дома есть телефон?
Тут она вдруг назвала меня по имени-отчеству, но я не сразу осознал это.
Разбитая щека болела и почему-то висок; ноги по-прежнему были словно ватные, а главное все-таки: голова моя, голова, что это с тобой? Видно, я ударился о бетонные ступеньки лестницы, когда упал. Пожалуй, лучше б мне теперь остаться одному, посидеть на скамье, прийти в себя.
– Вы идите домой, – сказал я. – Спасибо, теперь мне уже лучше.
– Нет, что вы! Я вас не оставлю, – решительно заявила она и опять назвала меня по имени-отчеству.
– Откуда вы знаете, как меня зовут?
– Мне ли вас не знать! – живо отвечала она. – Мы с вами знакомы двадцать лет. Между прочим, вы даже бывали у меня в гостях… правда, я тогда была еще маленькая, лет пяти. Зато я помню наши самодумчивые сказки, мы их вместе сочиняли.
После короткой паузы она пояснила:
– Вы дружили с моим отцом! Меня зовут Вита, вам тогда очень нравилось мое имя. А фамилию я себе оставила девичью, когда замуж выходила, – Ивлева.
Ах, вот в чем дело! Был у меня когда-то не то, чтобы друг, но хороший приятель, Сергей Ивлев. Но ведь он еще тогда уехал отсюда куда-то.
– Да, мы уехали, но тут живет моя бабушка. Я приезжала сюда каждое лето. А потом вышла тут замуж.
Верно, у Ивлевых была прелестная девочка, и мы с нею играли…
– Больше всего мне нравилась ваша сказка про белочку, которая жила в дупле огромного дерева. И вот мы стали ее ловить, забрались в это дупло, провалились по стволу вниз и оказались в подземном царстве. А там чистые реки, добрые звери, камни-самоцветы россыпями…
– По части глупостей я большой специалист, – сообщил я Вите.
– Какой вы смешной! – воркующе сказала она и ласково прижала мой локоть.
Признаюсь, я был смущен и взволнован этой ее лаской.
12.
Не знаю, как мы оказались в беседке того детского садика, что напротив аптеки. Ах, да, дождь припустил! Мы торопливо свернули к его калитке, а тут беседка-павильончик рядом, словно именно для нас. В беседке оказалось сухо, очень укромное, удобное место, чтоб посидеть вдвоем.
Я заметил только теперь, что красавица моя обута… в комнатные тапочки. Разумеется, они были насквозь мокрыми. А если женщина в полночь вышла из дому под осенний дождь и ветер в комнатных тапочках и в домашнем халате, наскоро накинув плащ, то уж верно у нее что-то случилось.
– Семейная катастрофа, – призналась она в ответ на мой вопрос.
– Катастрофа – это когда поезд с рельс долой. А у вас, небось, заурядная супружеская ссора – явление естественное и быстро переходящее в более тесный союз, так я полагаю. Завтра вам будет уже смешно вспоминать, как вы, разобидясь на мужа, вышли на улицу в комнатных тапочках и шлепали по лужам.
– Нет, – возразила она и покачала головой, и вздохнула глубоко. – Именно что с рельс долой.
Я не люблю вникать в семейные раздоры и не люблю выслушивать повествования о них, даже очень краткие. Да и Вита не склонна была рассказывать что-то.
Она вынула ногу из тапочки, погрела ее руками; потом вторую… И так хороша она была в эту минуту! Я вовсе не хотел, чтобы она ушла, и тем не менее опять посоветовал:
– Идите домой. Время позднее, да и ругаться с мужем сейчас не сезон, понимаете? Осень … зима на носу.
– Я еле вырвалась, – сказала она тихо. – Он с ножом…
– Все настолько серьезно?
– Куда как!
– Ну, полноте! Он пошутил… Помиритесь и живите в любви и согласии.
Ее несчастье казалось мне легким, нестоящим. Поэтому я был так неразумен в дальнейшем разговоре. Неразумен – это легко сказано: я был преступно глуп.
В детсадиковской беседке на меня снизошло этакое доверчиво-детское просветление ума, и я стал жарко уговаривать Виту вернуться к мужу. Я приводил убедительные доводы, и многие из них казались мне прямо-таки мудрыми.
– Примите в рассуждение и то, – говорил я, – легко ли быть мужем такой красивой женщины, как вы? Это тяжкий крест, поверьте мне: моя жена в свои молодые годы была первой красавицей на просторах земли размером этак в несколько областей. Я не спал ночами, боясь, что ее уведут. И чем красивей жена, тем тяжелее участь супруга. Будьте снисходительны и милосердны… Каждый человек – что яблочко: с одного боку зелено, зато с другого румяно. Ты умей его, девица, повертывать!
Это одно из моих любимых присловий, извлеченных из какой-то старой книги.
– Вы так думаете? – спросила Вита, глядя на меня испытующе.
– Да! – сказал я убежденно.
Клянусь, я иногда умею быть красноречивым и могу убедить человека даже в том, во что и сам не верю. Но вот беда: я не в силах предугадать, к чему это приведет, – таково свойство всякого несовершенного ума, а моего тем более.
Теперь бессчетное количество, снова и снова спрашиваю себя: зачем я не предложил ей пойти ко мне домой? Могу себе представить, какое хорошее впечатление я произвел бы на свою жену: муж вернулся с темной улицы с красивой женщиной. Уверен, что Катерина моя воодушевилась бы прежде всего потому, что может сотворить доброе дело: мы уложили бы гостью спать, а наутро отправились бы всей компанией к покинутому мужу и восстановили супружеское согласие. И все пошло бы у них иначе. Да и у меня тоже.
Но ничему этому не суждено было случиться единственно потому, что я вовремя не сообразил, как помочь Вите. Я не сумел направить ход событий в иное, более благополучное русло, а мог бы.
Одно мне оправдание: голова моя была не в порядке. Самая же трагическая закономерность, с которой трудно примириться, – невозвратность времени. Невозможно переиграть сыгранное, перекроить уже случившееся, поправить ошибку…
13.
Вита ушла. Она помахала мне рукой издали и скрылась за деревьями, за дождем и ночной тьмой.
Я же довольно продолжительное время сидел неподвижно. Грусть да печаль всецело владели мной.
Было слышно, как из Москвы примчалась последняя электричка. Стук ее колес раскатился по окраине Новой Корчевы и заглох в шорохе дождя, в шуме ветра. – По-видимому, наступила уже полночь.
В той стороне, где большой мост через речку Донховку, взревывал мотоцикл… в другой стороне, где магазин, именуемый «лягушатником», зазвенело разбитое стекло… Но в ближнем пространстве было тихо. Так тихо, что и мне стало хорошо в этой тишине. Я провалился в размышление глубокое, как бездна. И впервые, может быть, подумал, что…
«Нет лучшей музыки, чем тишина! / В ней магия, как в формулах и числах. / Она – стихия, и всегда полна / Высокого, торжественного смысла. / В ней волшебство… Всецело немота / Владеет мной – прекрасней нет мгновений, / Когда с полуулыбкой на устах / Пряду я нить бытийных размышлений. / Безмолвием вселенским покорен, / Как тайной православных евхаристий, / Я сознаю, как страшно отстранен / И близок свет непостижимых истин. / Медлительный и напряженный труд / Душе моей привычен и желанен. / Негаснущею свечкой на ветру / Блуждает мысль в пространствах мирозданий. / И музыка звучит в душе моей – / Торжественный хорал иль птичье пенье…»
Музыку в душе моей прервали две автомашины, туго набитые нетрезвыми парнями и, кажется, столь же пьяными девицами; из окошка задней автомашины торчали две ноги в женских туфлях. Автомашины промчались мимо садика, где я сидел, покрутились на площади перед торговым центром, отчаянно скрипя тормозами, – девицы визжали, парни хохотали – потом компания эта удалилась в сторону железнодорожного вокзала.
Я подумал, не вернуться ли мне на телефонную станцию. Я очень живо представил себе, как вот сейчас приду, а яйцеголовый Адидас стоит в телефонной кабинке. Я скажу ему: «А ну, выйдем, мужик». Выведу на улицу, а там… око за око, зуб за зуб! Мне мало будет, если этот трусоватый тип встанет передо мной на колени и со слезами на глазах попросит простить его…
Но что-то план этот и картина эта не воодушевили меня. К тому же я сообразил, что звонить в Москву уже поздно: те, что ждали моего звонка, – если, конечно, ждали – теперь уж спят, небось. Я встал и отправился домой. Головокружение все еще не прошло, пошатывало меня, и слабость была в ногах. Мне следовало как можно скорее лечь в постель да и уснуть: утро вечера мудренее.
14.
И вот по пути домой я вспомнил с необыкновенной ясностью ту прелестную девочку лет шести, с которой мы играли, когда я приходил к моему приятелю. Сергей Ивлев и его жена уверяли, что Вита влюблена в меня, и мне это нравилось. Мы все так любим, когда нас любят! В мои тогдашние тридцать лет у меня был опыт общения с детьми: своих двое примерно того же возраста. Мы с Витой воздвигали из стульев, гладильной доски, диванных подушек, этажерки и прочего подручного материала нелепое сооружение, называемое «терем-теремок», забирались в него /заползали! / и рассказывали там друг другу сказки, нами же сочиняемые, пока родители девочки готовили на кухне праздничный стол по какому-нибудь поводу.
Ну да, я рассказывал про то, как возле Новой Корчевы в бору, за Пьяным мостом жила-была белочка в дупле огромного дерева; и вот будто бы, желая поймать ее, мы с Витой забирались в это дупло, находили в нем орехи и сушеные ягоды малины да черники, а потом проваливались по стволу в подземное царство, где и начинались наши приключения.
Эту сказку Вита очень любила и заставляла меня рассказывать снова и снова, обогащая всяческими немыслимыми событиями, от которых девочка повизгивала в восторге или смеялась или грустила; она подсказывала мне возможные происшествия, и, надо признать, ее фантазия превосходила мою.
Наверно, потому, что я был очень погружен в эти воспоминания, или по иной причине, на ночной улице Новой Корчевы и случилось то, что случилось.
ЧАСТЬ ВТОРАЯ
1.
В эту ночь я не дошел до дома. На обратном пути через сквер почему-то свернул со срединной дорожки на тропинку, по которой, должно быть, мамаши водят своих детей в садик, – в тот, что напротив аптеки, где мы только что сидели с Витой. Мимо фонарного столба в задумчивости или рассеянности шагнул я на проезжую часть улицы…
Я даже не понял, что это был мотоцикл: слишком поздно осознал нарастающий азартный рев мотора… как храп льва или тигра, в последнем броске настигающего жертву… ослепительный свет фары – в то же мгновение сокрушительным толчком меня отбросило в сторону, и голова моя ужасно грубо, неладом ударилась о твердое; удар был так силен, что я не почувствовал ничего.
Мотоциклист после нашего столкновения вылетел из седла и закувыркался на дороге; и сам мотоцикл скользил на боку за ним и заглох; впрочем я этого уже не видел и не слышал. Только потом, много времени спустя, узнал, что некоторое время человек в резиновых и кожаных доспехах лежал неподвижно, как и я, но все-таки встал, ошалело отряхнулся, прихрамывая, подошел ко мне, после чего торопливо поднял валявшийся мотоцикл, сел… Видимо, как раз в ту минуту, когда он удалялся, набирая скорость, когда рев его мотора замирал в конце улицы, под мелко сеющим дождем я и умер.
Так можно было записать в милицейском протоколе, если бы сюда явилась милиция. Но откуда ей было узнать о происшествии! Я не издал ни вскрика, ни стона – просто упал и лежал бесчувственно обочь дороги. Свидетелей не оказалось по причине позднего времени; а в ближних жилых домах уже спали…
2.
Поскольку смерть есть событие чрезвычайное в жизни каждого человека, я постараюсь поточнее описать, как это произошло со мною.
Смена состояний была так стремительна! Прежде всего: боли не было – просто мгновенная вспышка света, наверное, при ударе головой о бетонный столб… Кто-то, вроде бы, в пустоте, вскрикнул: а-а!.. Или – а-ах! – как бы ударили по жести где-то рядом. Эхо прокатилось во мне, сотрясая до основ то, что составляло мое «я», и тотчас мир обрел зыбкость, утратив земное тяготение. Невыносимое томление духа сменилось высшей мукой ужаса, от которого, наверное, зашевелились не только мои волосы, но и та мертвая, мокрая трава и облетевшая листва клена возле моей головы – это время было неопределенно долгим и непостижимо кратким… затем что-то разрешилось во мне, произошло разделение некоего единства – будто корабль отчалил от пристани… или медленно и неотвратимо, повинуясь неведомой силе, раскололся каменный монолит… вопреки естеству раздвоилось нераздвоимое, разделилось неразделимое – и наступило состояние исхода и облегчения, почти блаженства.
Тут пришло поразительное озарение смыслом: ах, вот, оказывается, в чем все и состоит!
– Ах, вот в чем дело! – закричал я неведомо кому. – Я теперь понимаю, понимаю…
Мое «понимаю» относилось прежде всего к осознанию: мир разделен, как разделены земные стихии, скажем, вода и воздух над нею – я же пересек границу, преодолел разделяющую преграду, шагнул через роковой порог, что, собственно, и было смертью. Там, где я оказался, все иное, и прежде всего иное освещение – не тот свет, привычный живущим, дневной или электрический – этот был теплым… пожалуй, серебристым… живым. И тишина… Опять-таки не то земное безмолвие, что, случается, нисходит на землю в час утренний или вечерний – совсем иное: тишина-пустота, тишина-покой, умиротворение.
Меня вознесло над землей, словно бы на восходящем потоке воздуха; при этом я поднимался сквозь скопления бесформенных, будто из белого пара или тумана состоящих существ – да, существ, но безмолвных и бесплотных, таких же, как я сам, только… непонимающих, не озаренных тем внезапным открытием, которое охватило меня. Я уже знал, что это просто спящие, что они мне отнюдь не ровня, потому как – живые, а я-то, увы, другой, другой.
Так бывает, когда купаясь в море, нырнешь глубоко, а потом всплываешь медленно и чувствуешь скользящие прикосновения медуз у самой поверхности, в теплом слое воды.
Я поднялся выше, сознавая себя уже в ином пространстве, которое, однако неотторжимо от того, что внизу, куда мне уже не было возврата.
Еще одно обстоятельство не упустить бы: в тот миг, когда невесомое отделялось от весомого, движимое от недвижимого, когда преодолен был роковой порог, я видел все то же, что и прежде, но иначе, узнавая и не узнавая. То есть та же дорога была подо мною, деревья, фонарные столбы – не черные, не зеленые, не серые, а в неопределенно-серебристом свете. Не было источника этого света, он существовал сам по себе, ровный и спокойный – помнится, я ничуть не удивился отсутствию светильников, но невольно отметил это. Удивление мое длилось не более секунды земного времени; я был увлечен, захвачен, прямо-таки одержим сознанием чего-то другого, что можно было назвать озарением, отчего иногда восклицал, неведомо к кому обращаясь:
– Ах, вот в чем дело!
Наверно, мне казалось, что я постиг разгадку жизни… и смерти.
3.
Прежняя земная привычка толкнула меня, я поспешил домой, движимый желанием поделиться тем, что открылось мне, словно это было счастливым бременем, которое жаждало разрешения. Тут надо сказать, что я перемещался отнюдь не благодаря физическим усилиям – не летел, как птица в воздухе, и не плыл, как рыба в воде, и не шагал, как человек по земле, а вот именно перемещался согласно своему желанию или усилием воли.
Окна моей квартиры светились, я проник в нее, не считаясь с преградами материального свойства – прямо с улицы, сквозь стену, а не через входную дверь.
Не забыть бы: в лоджии я приостановился, оглянулся – передо мной был знакомый вид – площадь, Дворец Культуры «Современник», за ним широкий разлив Волги, за нею лесистый берег. Вид отсюда я очень любил и мог лицезреть его подолгу. Над тем лесом обычно в конце каждого земного дня разыгрывалась передо мной фантасмагория заката – зрелище величественное, оно неизменно завораживало меня. Несколько лет я прожил в этой квартире и каждый день мог наблюдать закаты… Что же, значит, я прав оказался, написав однажды:
«Может быть, этот дом – мой последний приют, / Потому его окна глядят на закат. / Иль проклятые думы меня в нем убьют, / Или грусть сокрушит, доконает тоска…»
Нет, грусть не сокрушила, и тоска не доконала – я просто угодил в так называемое дорожно-транспортное происшествие и погиб. Однако же предсказание мое оказалось пророческим – о последнем приюте земном.
«Может быть, этот свет из закатных окон / Просияет к исходу последнего дня. / И во веки веков будет памятен он / В мире том, где Господь ожидает меня…»
Я даже сочинил мелодию и любил напевать этот самодельный романс… когда был живым. Жена не могла его выносить, и не потому, что так уж плохо пою, просто ей слышалась в голосе моем обреченность.
– Как ты не понимаешь! – говорила она встревоженно. – Нельзя провоцировать потусторонние силы.
Теперь она еще не спала; по-видимому, ложилась, но снова вставала, обеспокоенная моим долгим отсутствием, а сейчас занималась на кухне мелкими делами, прислушиваясь к тому, что происходит на лестнице. А там ничего не происходило. Не слышно было ничьих шагов; лифт не шумел и не лязгал. Она хмурила брови и явно перебирала в уме укоризненные слова, которые скажет мне, когда вернусь: не в обычае мужа возвращаться домой так поздно, потому, наверно, она не знала, что и предположить.
Но вот странно: я вернулся, а она не обратила на меня никакого внимания. – Послушай, что я узнал! – с жаром и воодушевлением начал я. – Оказывается… Она не обернулась на мой возглас, не отозвалась.
– Все очень просто, – продолжал я. – Представь себе, я знаю, теперь, что такое смерть и что наступает вслед за нею…
Выражение ее лица не изменилось, и я понял, что она не видит и не слышит меня! Я замер и некоторое время смотрел на нее в полной растерянности. Лицо моей жены в эту минуту было несчастным.
Что-то забрезжило во мне, какое-то чувство, подобное далекому-далекому воспоминанию, где-то внутри, в том месте, где полагалось быть сердцу и где его теперь явно не было; именно живое чувство затеплилось во мне, когда я смотрел на эту женщину с таким знакомым лицом, в таком знакомом домашнем наряде. Глухое, невнятное эхо мягко прокатилось в душе… или где?
Тотчас некая сила повлекла меня в том направлении, где тело мое по-прежнему лежало на обочине дороги. Я увидел его издали и остался к нему не то, чтобы равнодушен, но… не почувствовал его. А потому возвратился на кухню.
4.
– Ты слышишь меня? – опять начал я и даже тронул свою жену за плечо, подергал за рукав. – Да обернись же!
Нет, она не слышала моего голоса, равно как и не ощутила прикосновения. Тогда я встал перед ее лицом, внятно и громко окликнул, но опять не добился ничего; она продолжала переставлять посуду со стола в шкаф.
– Катерина Осиповна пренебрегла Юрием Васильевичем, – горестно заключил я.
Слишком важное нас теперь разделяло – не стена и не пропасть, а нечто еще более значительное, и оно делало невозможным общение между нами. Это возмутило меня, и я напряг все свои силы, чтоб хоть как-то дать ей знать о себе, но достиг лишь того, что вдруг жалобно и тонко запели водопроводные трубы. Жена моя побледнела, растерянно вытерла полотенцем мокрые руки, опять прислушалась к тишине на лестнице.
Я смутился и неожиданно для себя попросил, не надеясь, впрочем, решительно ни на что:
– Послушай, случилась небольшая неприятность… Знаешь тот детский садик, напротив аптеки? Вот где его калитка, а за дорогой фонарный столб. Возле него я и лежу.
Нет, мои слова не произвели на нее никакого впечатления – Сходи, – попросил я, – может быть, мне еще можно помочь. По крайней мере надо убрать с дороги, а то… унизительно для меня – валяться этак-то.
Что просить, коли она меня не слышит! Я сел за кухонный стол, где сиживал всегда за чаем или за едой, грустно посматривал на свою жену.
Мы прожили, не расставаясь, тридцать лет и три года. У нас был очень дружный супружеский союз: мы чрезвычайно редко ссорились. Еще скажу: у меня очень заботливая жена и заботливость ее по отношению ко мне говорит о том, что она меня любит. Но за сорок лет я ни разу не слышал от нее слов «я люблю тебя», «милый мой» или что-нибудь в этом же роде.
Где-то мною написано: «Встретилась бы какая-нибудь дура, сказала бы: „Милый мой, я люблю тебя“ – ушел бы за ней хоть на край света». Но таковая дура не встретилась. Я смиренно люблю свою жену, не понимающую, что даже вот этой гераньке, которая на окне, надо говорить ласковые слова, а не просто заботливо поливать и смахивать с листьев пыль – только тогда она пышно зеленеет и охотно цветет.
Вот оттого написалось про «последний приют»:
Может быть, может быть, я забуду тебя. / Твои веки, так кротко смеженные к сну, / И обиду свою, что жила, не любя, / Рядом с сердцем моим, в добровольном плену.
Она сердилась на меня, услышав впервые эти стихи: «Зачем ты так написал?» И бурно протестовала против «добровольного плена». «Но ты никогда не говоришь мне „люблю“, поэтому…». «Да что за глупости! – возмущалась она. – Раз я с тобой живу столько лет, значит, люблю. И больше ко мне с этим не приставай».
«Но во веки веков будет помниться мне / Отраженье небес в величавой реке / И герани цветок, как узор на окне, / И слеза на моей озаренной щеке».
Как мне было грустно сидеть тут невидимой тенью… со слезой на щеке. Опять жалобный звук послышался в водопроводных трубах.
Жена моя вышла в прихожую, я последовал за нею. Она оделась; мы вместе покинули нашу квартиру; я нажал кнопку лифта, но кнопка покорилась только ее руке. Однако лифт остался неподвижен. Пришлось спуститься по лестнице, – я ждал уже на первом этаже. На улице она остановилась в нерешительности. По-прежнему шел дождь; лужа возле подъезда разлилась широко.
– Знаешь, ты поспеши, – сказал я виновато, пока жена обходила лужу. – Наверно, надо бы вызвать «скорую».
Она не слышала.
– Ну, пойдем же! – тянул я ее за рукав. – Кто знает, может быть, еще и можно помочь… Пойдем скорей!
Она постояла и пошла по направлению к торговому центру. Я же поспешил к злосчастному фонарному столбу и остановился над телом своим, поджидая ее. Лучше бы ей идти проезжей частью дороги, а не сквером: я понял, что она может не заметить меня, лежащего, – фонарь не горит, тут темно и к тому же кусты.
– Ну, посмотри сюда! – позвал я, когда она проходила мимо, и даже рассердился. – Ты что, не видишь?
Нет, она не оглянулась в мою сторону – должно быть, дождем слепило ей глаза да и ветром секло.
Я видел, как она дошла до почты-телеграфа, поднялась на второй этаж, где у переговорных кабинок было уже пусто, потом вышла на улицу и отправилась назад, домой. Мы оба, разочарованные, вернулись в свою квартиру.
Я занял привычное место на диване и погрузился в раздумье. В лампочках люстры чернели вольфрамовые пружинки… Сквозь стену, как на экране телевизора, проступали двигающиеся тени – соседи укладывались спать. Я оглядывался на бесцельно ходившую из комнаты в комнату жену – теперь что же, она уже вдова?
Опять во мне, как давеча, забрезжило жалостливое чувство, будто где-то глубоко-глубоко в душе запела птаха; непонятным образом именно вследствие этого меня вынесло из родной квартиры на центральную улицу, и я оказался возле своего неподвижного тела, вид которого был досаден мне, и не более того.
5.
Над телом моим этак на высоте уличного фонаря, остановились две фигуры – одна поменьше, другая побольше. Они были в привычном вертикальном положении, но не стояли, а как бы зависли, то-есть в них отсутствовала видимая тяжесть, присущая живым людям. То были именно человеческие фигуры, хотя имели не очень четкие очертания; однако же ясными были их лица, кисти жестикулирующих рук и босые ступни. Все остальное – то ли облако, то ли складки свободных одежд, то ли просто сгущения белого пара. Я оглядел себя и не смог различить своей собственной фигуры – но ладони рук и ступни уже босых ног были ясно видны.