Текст книги "На разных уровнях"
Автор книги: Юрий Красавин
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 2 (всего у книги 2 страниц)
В общем, бестактную речь произнес, чего говорить! Испортил обедню. Главным редактором «Октября» был тогда Всеволод Кочетов…
Когда я начал свое выступление, мой сосед (он был из Днепропетровска) наступил мне на ногу: не возникай! Но я не унимался. Он снова наступил – я еще больше разозлился. Днепропетровец вскочил вслед за мной и заявил, что недавно был он с командировкой «Октября» в Тюмени, где тоже рабочих рук остро не хватает, и вот секретарь тамошнего обкома партии просил писателей создать о нефтяниках такое произведение, чтоб люди хлынули на нефтепромыслы, и проблема была бы решена. Вот, мол, наша задача в том и состоит, чтоб, к примеру, писатель из Осташкова создал книгу, которая позовет людей в село…
Парень этот, побывавший в Тюмени и так хорошо понявший призыв секретаря обкома, объяснил мне потом: «Я тебя спас! Ты забыл, где находишься? Не выступи я – собеседование каше дало бы такой крен, что тебе этого никогда не простили бы».
– Далеко пойдет, – заметил Чистяков негромко, выслушав мой рассказ.
– Никуда он не пойдет, – возразил Абрамов, – Вечно ты, Антонин, не с той стороны смотришь. Литература – не сфера обслуживания.
И Антонин тотчас согласился: да, да, не сфера обслуживания, разумеется, да вот взгляд этот на литературу и литераторов, так сказать, весьма распространен.
– Каждый должен исполнять свой долг, – продолжал размышлять Абрамов, – в меру совестливости и сил своих. А уж потом рассудят, кто есть кто.
Рассказ мой в определенной степени заинтересовал его, и он порасспрашивал немного о том совещании молодых писателей, которое пришлось на пору великого противостояния «Октября» с «Новым миром». От меня, жившего тогда в глухом районном городке, литературный мир был отдален и отстранен, как от древних греков бытие богов-олимпийцев. Честно признаться, я не очень-то четко понимал суть и содержание борьбы между журналами, хоть и учился тогда заочно в Литературном институте. Помню, как, будучи на том совещании в «Октябре», удивился такой сцене: в перерыве нашего совещания все вышли в коридор покурить, и вот здесь («в кулуарах», так сказать) главный редактор запросто, то есть вроде бы демократично, встал вместе с нами, начинающими – вроде, рядом, и вроде, попросту, но… расстояние протянутой руки иногда подобно пропасти.
Это был человек энергичный в каждом своем движении, каждом слове, с цепким взыскательным взглядом, с твердой интонацией в голосе. Словно некий отсвет высоких сфер лежал на нем: доходила до нашего слуха кое-какая информация о нем: то его «вызвали в ЦК», то о том, как он «позвонил члену Политбюро».
Я успел заметить тогда, что редакцию свою он держал в трепете. Помню, как ждали его появления каждый день, как встречали – тут были и страх перед строгим, взыскательным начальником, и уважение. И вот хоть стоял он тогда рядом с нами, но это было, как прихоть, как великодушный поступок большого человека, а не его душевная потребность. Вот тут, в кружке, и произошло то, что меня удивило: один из молодых авторов «Октября», кажется, рабочий издательства «Правда», обратился к Кочетову:
– Всеволод Анисимович, а знаете, на здании, что напротив входа в «Новый мир», есть барельеф, и на нем написано… не помню дословно, но по смыслу так: вся, мол, наша надежда только на тех, кто сам, своим собственным трудом добывает свой хлеб. Понимаете? Изображен рабочий, вращающий колесо машины, и сделана эта надпись. Я думаю, не случайно, что именно напротив «Нового мира», а? Как вы считаете?
– Неужели?! Так там написано? – оживился Кочетов, – Ну, что же, я с вами согласен: не случайно, не случайно именно там это, – и далее неожиданно и совсем по-детски признался: – А я, знаете, на той улице не бываю… я ее стороной обхожу.
Все засмеялись. А чему, собственно?
Я не выбирал в то время, где мне печататься, а предложил по рукописи и в тот журнал, и в этот: в «Октябрь» повесть «Хозяин», где ее опубликовали еще до того совещания молодых; а повесть «Пастух» – в «Новый мир», там пообещали напечатать, но… наступило смутное время: Твардовского сместили, команда сменилась, в новомирские паруса подули новые ветра.
После моей задорной речи в стенах «Октября» от меня этак слегка отшатнулись сотрудники журнала. Ну, «отшатнулись», пожалуй, слишком сильно сказано – просто посматривали на меня испытующе, настороженно: чего, мол, еще от него ждать? Вроде, большого проступка не совершил, но… есть сомнения и подозрения.
Далее было так: повесть комбайнера появилась вскоре на страницах «Октября», а мне с тех пор рукописи оттуда неизменно заворачивали с объяснением, что они «не заинтересовали редакцию». Так было и после смерти Кочетова.
В день отъезда из Новгорода Абрамова и Чистякова мы пошли, помню, прогуляться в кремль. И говорили опять, говорили… не о древностях новгородских, а о живом и мертвом – в пашне ли, в слове ли, в человеке ли. Собственно, говорил-то в основном Федор Александрович, а мы слушали. Шли, помнится, по площади, что перед Домом Советов; Абрамов, рассуждая, то и дело останавливался, разводил руками, на любопытствующих прохожих взглядывал грозно: мол, не мешайте.
Чистяков – тот, по-видимому, уже попривык к «думанию вслух»; он слушал, не переча, оглядывался с обычным своим унылым видом, иногда поддакивал. Именно это, по-видимому, и нужно было Абрамову. А я еще не приноровился, меня будто за язык тянули: хотелось врубиться в разговор, как в сечу, но… прервешь такой речевой поток! Когда еще выпадет послушать, как рассуждает вслух человек уровня Федора Абрамова?
Толковали мы в этот раз, между прочим, о «политике». О чем еще могут говорить три взрослых человека в любой точке нашего государства, желая построить умную беседу? В то время большую озабоченность повсеместно вызывало то, что на самом высоком уровне руководства нашей страны сплотились люди преклонного возраста. Череда похоронных церемоний еще не началась, она последовала потом, а тогда ее только ждали. А ожидаючи, гадали: кто придет на смену? На какие перемены можно рассчитывать? И какие, собственно говоря, желательны?
Хорошо помню, выражались мы хоть и достаточно откровенно, однако осторожничая друг перед другом.
– Вот идем мы и беседуем, три мужика, – не выдержал Абрамов, – и ведь боимся говорить открыто? Разве не так? Даже друг друга опасаемся… Что за страна у нас! Где еще так?..
Мы с Чистяковым переглянулись, пожали плечами: что ж, мол, дело привычное, с этим живем.
– И будет ли нашему безгласию конец, а? – продолжал вопрошать Федор Александрович и при этом посматривал на здание обкома партии, что было перед нами, – Будут ли перемены когда-нибудь? Как по-твоему, Юра, есть какие-то признаки, вот хоть бы у вас в Новгороде? Ведь перемены должны вызревать не только где-то в столице, но и здесь, в глубокой провинции.
Я предположил, что на партийные посты, по-видимому, уже приходят новые люди, и довольно, кстати сказать, молодые. Вот, к примеру, у нас в Новгородском обкоме партии секретарем по идеологии стал Скворцов, мой ровесник, то есть ему нет и сорока.
Конечно, судить о нем трудно, я его мало знаю, но… Вскоре после утверждения в должности пригласил меня к себе, мы довольно долго беседовали, и он в самом доверительном тоне попросил меня помогать ему советом в близкой мне литературной сфере, поскольку он хозяйственник, идеологией не занимался, и у него могут возникнуть кое-какие вопросы. Разумеется, я обещал, что в меру сил… Не свидетельствует ли такой разговор о желании разобраться, услышать, понять? А ведь это же половина дела!
– Надо, надо, чтоб приходили к власти новые люди, – убежденно сказал Абрамов, выслушав меня несколько рассеянно: его собственный мыслительный процесс владел им всецело и не зависел от посторонних суждений. – А то что же это творится: земледелец отчужден от земли, хлебороб лишен возможности купить хлеба к обеденному столу… Мы зашли в сельский магазин – что там можно приобрести? Селедку-иваси в томате… Люди давятся в очереди за хлебом, как в голодные годы… Если у вас в Новгороде вот хоть бы этот… как его фамилия? Скворцов. Тридцать восемь лет – совсем молодой человек. Да если б повсюду в областях вытеснили молодые стариков – тогда наверняка можно бы ждать перемен, и в сельском магазине, и в нашем писательском деле, а?
Раньше мне тоже казалось: стоит заменить стариков молодыми, и жизнь повернется в лучшую сторону. Логика моя была проста: раз мы докатились до жизни такой при главенстве стариков, при молодых хуже не будет, а вот лучше – почти наверняка.
Наивность свойственна не только мне, грешному, но и людям высокого ума, то есть они от нее несвободны. Кажется мне, и Федор Александрович разделял мою точку зрения. Но тогда в наивности я его не заподозрил. Молодость секретаря обкома казалась нам обоим залогом его добрых намерений, а следовательно, перемен, которых все ждали.
Мы так охотно верим тому, во что хочется верить!
Правда, кое-какие мелочи смущали меня в новом секретаре обкома, моем ровеснике. Одним из первых его деяний на этом посту было: он приказал немедленно снять со здания телеграфа (а телеграф напротив обкома партии) только что вывешенный там художником-оформителем лозунг «Советская Конституция обеспечивает права советского человека». Плакат был снят не из-за эстетической неполноценности, а по причине его политической остроты: Скворцов усмотрел в нем некий коварный намек.
И другой случай насторожил меня, правда, несколько позднее: ехала в Новгород писательская делегация из Москвы, и вздумали поэты в поезде ночь напролет читать стихи. Проводница потребовала прекратить «это безобразие». Ее не послушались. Тогда их с помощью милиции высадили на станции Бологое под тем предлогом, что-де литераторы пьяны. В нашем обкоме разгневались на железнодорожную милицию, но тут выяснилось случайно, что один из московских поэтов обронил в Бологое фразу: «А еще кричим о правах человека!» И отношение к литераторам мгновенно переменилось. «Ах, они о правах человека! – воскликнул Скворцов, – Наслушались, понимаешь, клеветнических измышлений с Запада». И поэтов вернули в Москву с неприятной для них аттестацией.
Или вот после нашего с ним доверительного разговора он сказал Кулепетову: «Передайте Красавину в тактичной форме, что к секретарю обкома с перстнем на пальце не ходят». Это меня, помнится, обескуражило: если Скворцову не нравится сочетание слов «права человека», то чем мой трехрублевый перстень-то не угодил?
Человек познается в мелочах, и те мелочи немало озадачивали меня.
– А что, Юра, я должен нанести прощальный визит в обком партии? – спросил Абрамов после прогулки в кремль, – Как тут у вас принято?
– Надо посоветоваться с ними, Федор Александрович, – отвечал я.
– Ну, ты звякни туда.
Я «звякнул»: Абрамов уезжает, будут ли к нему какие-либо вопросы?
– Думаю, что да, – бодро сказал Тэммо. – Сейчас решим, на каком уровне его примут.
И через несколько минут сообщил:
– Абрамов будет принят на уровне Скворцова. Приходите и вы с Чистяковым тоже.
Мы поднялись на третий этаж, где милиционер дежурил, и тут в коридоре Федор Александрович вдруг замедлил шаги и приостановился:
– А зачем, собственно, мы идем туда, Юра? Какой в этом смысл? Что-то мне не нравится наш визит. Давайте поразмыслим, не пора ли повернуть назад.
Признаться, и я усомнился: зачем отрывать драгоценное время у занятых людей и явно не ради дела, а ради соблюдения некоей формальности: приехал писатель Абрамов и был принят на уровне секретаря по идеологии. Будто для отчета.
– Вот что: не пойду я к ним, – решил Федор Александрович. – С машиной они мне не помогли, с гостиницей тоже, следовательно, я им ничего не должен.
– Расскажете, как спалось в комнате общежития, как возили вас по области, – подсказал я, – Познакомитесь с молодым партийным работником, поблагодарите его за радушный прием, оказанный вам в Новгороде.
Вот зачем я подталкивал Абрамова? Себе на беду, между прочим. А все от досады, от обиды. Словно не понимал, что гости уедут в этот же день, а я-то останусь, мне-то потом ответ держать.
– Ладно, – уступил моим уговорам Абрамов, – Пойдем.
Скворцов был человеком невысокого роста, худощавый, смуглый, черноволосый, всегда внутренне собранный и словно бы напряженный. Он как будто контролировал каждое свое слово, каждый жест, все время помнил, что надо вести себя именно так, сдержанно и сухо, и никак иначе. Я никогда не видел его улыбающимся, никогда не слышал его шутки.
Он встретил нас, выйдя из-за письменного стола. По-видимому, все было выверено: когда встать, когда выйти, как подать руку. Любезно и заученно он усадил нас за другой, более длинный стол, со множеством стульев, сел с нами и сам, сложив руки, как ученик-отличник на парту. В эти несколько минут двигался он неторопливо, я бы даже сказал рационально: ни одного лишнего слова, ни одного пустого жеста – таким образом достигалось впечатление некоторой сановности, приличествующей его посту.
Пожалуй, они с Абрамовым были, грубо говоря, одной весовой категории: и ростом одинаковы, и фигурами недородны. Что же касается других характеристик… насколько секретарь обкома был подтянут и собран, настолько автор трилогии о Пряслиных расслаблен и подчеркнуто свободен; насколько устремлен один четко соблюсти церемониал приема, настолько другой небрежен к внешнему этикету.
Абрамов не считал нужным скрывать свое недовольство; он уселся этак вполоборота к секретарю обкома, несколько развалясь, то есть как у меня в квартире сиживал, так и в обкомовском кабинете расположился. Думаю, это задело щепетильного Скворцова, но он не подал вида. И я, признаться, испытал некоторую неловкость за поведение Федора Александровича, потому как обстановка располагала к большей строгости.
– Ну, как поездка? – вежливо спросил секретарь обкома. – Что удалось посмотреть?
То есть начиналась привычная для него церемония.
Я знал отрицательное отношение Скворцова к очерку о пашне, живой и мертвой. Он считал, что авторы «сгустили краски», «не видят перспективы», «проявили близорукость». А вот роман «Братья и сестры» секретарь обкома хвалил.
Руководящие товарищи редко бывают знатоками или хотя бы просто любителями художественной литературы. Я знал одного новгородского председателя колхоза, Героя Социалистического Труда, который однажды честно признался перед писателями (а один из них как раз подарил ему свою книгу): «А я ведь литературу не читаю. Я за всю жизнь только одну книгу прочитал, называется „Гулящая“, автора не помню…»
Вот, пожалуй, если сравнить Скворцова с тем Героем, то следует признать секретаря обкома гораздо более просвещенным человеком. Ну, естественно, тут я имею в виду только художественную литературу, о всем прочем судить не берусь.
Федор Александрович в обычной своей манере, неторопливо, растягивая слова, произнося их этак через оттопыренную нижнюю губу, заговорил:
– Как вам сказать… Я вот, без преувеличения, объездил всю страну, от Северного Ледовитого океана и до Средней Азии, от Охотского моря и до Балтики. И, знаете, нигде меня так плохо не встречали, как здесь, в Новгородской губернии. Речь идет, разумеется, не о каких-то почестях, а о самом скромном, самом необходимом: чтоб крыша над головой была, то есть временное пристанище, ну и возможность куда-то съездить, посмотреть. Только и всего.
Я видел, как тень легла на лицо Скворцова. «Прием» вдруг сошел с привычных рельс и покатил этак неординарно, нервно. Скворцов недоумевал и, кажется, надеялся еще, что вышло какое-то недоразумение, и оно сейчас разъяснится. А Абрамов продолжал:
– Вот я только что вернулся из поездки по Франции, где был, по сути дела, по приглашению французского правительства… это по межправительственному соглашению о культурных связях… объехал всю Францию – везде меня встречали вежливо, приветливо, радушно, показывали все, что бы я ни захотел, нигде я не испытывал нужды в чем-то: то есть куда ни приеду – пожалуйста, гостиница; в дорогу собрался – машина к подъезду. На такой же прием в Новгороде я, естественно, не рассчитывал, но хотя бы необходимый минимум…
Лицо секретаря обкома было каменным.
– И вот у меня к вам вопрос в связи с этим, – продолжал Абрамов. – Если я, секретарь правления Союза писателей, лауреат Государственной премии… вы извините, что я перечисляю тут свои регалии, не похвальбы ради, поверьте мне… если вот я, человек, так сказать, с положением, встретил такой прием у вас в области, то как же вы относитесь к рядовому-то писателю, который не лауреат и поста не занимает? Совсем пренебрегаете?
Тут Абрамов сделал паузу, а паузы он делать любил, и при этом прямо и твердо смотрел на Скворцова.
– Ведь, что же, я тут не смог даже места в гостинице добыть… – Абрамов широко развел руками, – пришлось жить в общежитии. А уж я немолодой человек, мне роскоши не надо – хотя бы элементарные удобства, чтоб поспать спокойно, чтоб от сквозняка не простудиться…
Опять последовала пауза, которую никто не прервал, потому что всем своим видом и жестом рук Федор Александрович давал понять, что нет, он еще не кончил.
– А что касается транспорта… На стареньком «Запорожце» пришлось по области ездить. И тому был рад. Безногий инвалид нас возил! Благо добрым человеком оказался… Вы считаете это все нормальным?
Тут Скворцов обратил ко мне свое потемневшее лицо и жестко спросил:
– Юрий Васильевич, как такое могло получиться? В чем дело?
А я со своей стороны в тон Абрамову:
– У меня, Рудольф Александрович, создалось впечатление, что в нашей области совсем нет порядка. Вы представьте себе: первый секретарь в отпуске, вместо него второй – по сути он главное лицо в области! И вот это главное лицо дает распоряжение своему подчиненному Осипову выделить для писателя Федора Абрамова автомашину, с тем, чтоб он смог поездить по колхозам, познакомиться с состоянием дел, которые его интересуют, – такова его профессия! А Осипов машины не дает, то есть отказывается выполнить распоряжение ему только что отданное. Это порядок?
– Такого не может быть, – жестко сказал Скворцов.
– Осипов потребовал, чтоб я, Красавин, платил за машину из собственного кармана. У меня такой возможности нет! А гости не на рыбалку приехали…
Моя речь, как я потом догадался, поразила Скворцова. Не тем, что я сообщил, нет: просто он считал меня «своим» человеком, стоящим на страже наших, областных интересов, а раз так, то он имел право рассчитывать на мою поддержку. Ведь и то принять во внимание: мы с ним так хорошо, доверительно побеседовали в прошлый раз. И вот я… Как это понимать? Я его предал! Именно так следовало квалифицировать мое поведение: предательство по отношению к нему, Скворцову. Я не только не помог ему, секретарю обкома, но еще более усугубил то щекотливое положение, в которое он попал.
– Может быть, вы слышали, – продолжал Абрамов, – что скоро состоится съезд Союза писателей, где будут решаться важные, на мой взгляд, государственные вопросы… Ведь вы же, руководители области, заинтересованы в том, чтоб Новгородчина освещалась прессой достаточно широко и объективно… Объясните мне, в чем тут секрет: почему так неприветливы к писателям в области?
– У нас более, чем достаточно, всякого транспорта! – сказал Скворцов с негодованием. – И номер в гостинице нашелся бы. Мне странно слышать… Я обещаю вам разобраться.
Тут меня за язык опять потянуло:
– Я ведь тоже при регалиях, Рудольф Александрович, только на другом уровне, малость пониже, но все-таки: депутат областного Совета, руководитель областной писательской организации, в президиумах то и дело сижу… А вот поехал на прошлой неделе в Валдай, целый день болтался там в горкоме партии, в райисполкоме, в райсельхозуправлении – машину клянчил. И что? А ничего. Так и не дали. Происшедшее с нашими гостями – это не частный случай, а общий стиль, принятый у нас в области.
– Глубокая духовная провинция… – приступил Абрамов к следующей своей гневной филиппике.
Вот так мы и продолжали, будто заранее спевшись: он вел главную партию, я подхватывал.
Вступительная часть беседы закончилась, заговорили о более важном: о причинах и следствиях происходящего в культуре ли, в сельском ли производстве… о нравственных (а точнее, безнравственных) корнях того, что творится сегодня… о завтрашних общественных болезнях, основу которых мы закладываем ныне… Короче говоря, это было то, что прозвучало потом столь явственно и страстно в абрамовском романе «Дом».
– Тяжелый был разговор, – глухо сказал мне Скворцов, провожая нас из кабинета, сказал так, чтоб другие не услышали, и тон его голоса насторожил меня.
– Вроде, парень неплохой, – размышлял вслух Абрамов, когда мы вышли из здания обкома. – По крайней мере, внимательно слушал. А ведь мог бы и не вытерпеть. Но – выслушал: значит, небезнадежен. А? Как ты думаешь, Юра?
Я пожал плечами: посмотрим, мол.
Абрамов и Чистяков уехали.
А на другой день в писательской организации произошло чрезвычайное событие: в нашем оффисе появился Скворцов. Он не подъехал на черной «Волге», а просто пришел, ведь обком партии рядом.
В нашем подвале, как на грех, в очередной раз прорвало трубу канализации; атмосфера отчаянно сгустилась, и я испытывал крайнюю неловкость из-за того перед гостем; но он то ли не заметил, то ли, вежливый человек, воздержался от замечания. А может, просто считал это несущественным.
Тотчас вслед за ним явилась вся моя оппозиция в полном составе, то есть Прозаик, Поэт и Драматург; и надо сказать, поглядывали они на меня торжествующе. Оказывается – неслыханное дело! – им предложили срочно собраться по поручению именно Скворцова, и даже кое-какая информация к ним просочилась: они поняли, что пробил мой судный час, наступил крах моей карьеры. Они жаждали репрессивных мер и, разумеется, немедленно.
– Я слышал, у товарищей есть претензии к ответственному секретарю, – проговорил Скворцов, не глядя на меня, – Я хотел бы выслушать всех.
И у нас началось то, что мы сами именовали отнюдь не «вече», а «базаром»: высказывались все наперебой, в повышенных тонах, с употреблением сильных слов и крепких выражений. Я молчал, ожидая, когда Скворцов, выслушав моих оппонентов, обратится ко мне за разъяснениями. Я ждал своей очереди, и ожидание это было томительным. Что сказать? Ведь мне придется говорить то, о чем не хотелось бы: о нашем, так сказать, внутрисемейном, что полагается держать при себе; предстояло выносить сор из писательской избы, показывать его человеку постороннему. Что хорошего?
Вот, скажем, о Прозаике… Обороняясь, я должен буду сказать, что, вступив в очередной запойный период (а об его болезни Скворцов прекрасно осведомлен), он имеет обыкновение обзванивать своих знакомых по городам России со своего квартирного телефона; потом приносит мне фантастический счет: оплати, мол, из средств организации. Я на то не имел ни права, ни желания, ни возможности. Как умолчать об этом, если подобные счета – корень моих разногласий с Прозаиком!
Поэт то и дело приносил мне для оплаты сочиненные им рецензии, каждая из которых оценивала три-четыре стишка кого-нибудь из начинающих; рецензии эти были написаны каракулями без точек и запятых, без заглавных букв, в одном неповторимом экземпляре. Плату же Поэт требовал за сей безграмотный труд «аккордную»: то есть не три рубля, как полагалось бы законным порядком, а несусветную сумму в пятьдесят – шестьдесят рублей. Почему так много? А потому, видите ли, что деньги на счету писательской организации имеются и их-де надо тратить, иначе пропадут. Я платил Поэту вдвое меньше, чем он требовал: не полсотни, а двадцать – тридцать рублей – тоже безбожно большая сумма, имея в виду объем и качество выполненной работы, и из-за этого ведь загорался сыр-бор! Сколько ярости выплескивал на меня мой коллега, обвиняя, что я его таким образом «граблю», что я «совсем обнаглел», «распоясался» и что меня «гнать надо».
И что, я это тоже должен объяснять секретарю обкома?
Драматург был выдержаннее, грамотнее, умнее. Он занимал пост ответственного секретаря до меня и ушел с него неохотно, сопротивляясь этому изо всех сил. Теперь выжидал, когда меня доедят коллеги, чтобы снова занять секретарское место, поскольку ясно же, что две другие кандидатуры не годятся: один безграмотен, другой привержен к алкогольному зелию. Драматург ждал, заботливо подогревая страсти.
Итак, мои коллеги дружно, как накануне сам я с Абрамовым на Скворцова, нападали на меня. Сменяя один другого, они говорили о том, что я начисляю деньги за работу «как левая нога хочет», что не отсиживаю в своей конторе положенное, что «КРУ еще разберется в финансовых нарушениях», что… В общем, много у меня обнаружилось грехов. Выслушав все это, Скворцов резко поднялся:
– Благодарю вас, товарищи, за информацию. Ответственного секретаря я вызову и выслушаю позднее… Думаю, мы примем меры.
И ушел, стремительный, весь налитый гневной силой.
Базар еще маленько пошумел, но скоро все разошлись: от вони в «оффисе» просто нечем было дышать.
В тот же день, как мне стало известно, Скворцов устроил разнос своим подчиненным: как они могли упустить из-под контроля писательскую организацию, где работа совершенно развалена! Как они могли допустить, что человек, которому «партия поручила ответственный пост», позволяет себе «развалить», «зажимать», «распоясываться»? Как это могло случиться? Кто за это ответит?
Инструктор сектора печати срочно отправился в больницу к Кулепетову за разъяснениями; встревоженный больной стал звонить Тэммо, а тот в свою очередь оправдывался перед Скворцовым так: «Вы пригласите Красавина и побеседуйте. Он вам все объяснит, и вы перемените свое мнение на противоположное». Но в том-то и дело, что Скворцов приглашать меня не хотел, и продолжал гневаться. Литературная общественность города взволновалась, слухи и предположения обсуждались живо и заинтересованно.
Что касается меня, то состояние было такое, будто после воодушевленного парения в облаках в течение нескольких предшествующих дней, меня вдруг властно и грубо потянули за ноги вниз, да и погрузили на дно омута. Грустно было. Досадно. Досадно, между прочим, не столько за себя, сколько за своего ровесника: судьба, вроде бы, благоволила к нему (в неполные сорок лет уже секретарь обкома!), того и гляди вознесет на самые верха, а он… Как понимать эту мелкую мстительность? Сказано же: учитесь властвовать собой. И что же, этот будущий государственный деятель, всегда так напряженно державший себя в узде, не может владеть своими чувствами и слушать голос разума?
Грустно это.
В обком не вызывали и на другой день, и на третий… За это время я вполне «разогрелся» и, когда меня пригласили-таки на беседу, начал с того, что заявил Скворцову о своей отставке: я не считал для себя возможным занимать этот пост после его угрозы «принять меры».
Мне были заданы самым суровым тоном вопросы, и объяснения мои выслушаны столь же сурово. Уходя, я опять напомнил о необходимости отстранить меня от должности. Но закончилось все так, как уже бывало не раз: мне потом позвонили из обкома, напомнили, что я член партии, поставлен на ответственный пост и обязан продолжать порученное мне дело. То есть моя отставка не была принята…
Сейчас вот вспомнился мне тот прием «на уровне Скворцова» со странным чувством: боже мой, ведь тех, что сидели на этом приеме, уже нет в живых!
Федор Александрович умер в свои шестьдесят три года, рано умер, но, должно быть, исчерпал свой жизненный ресурс. Однако же вот они, его книги… следовательно, он вроде бы и жив, с ним можно побеседовать: таково чудо печатного слова, такова писательская судьба.
И нет Антонина Чистякова: утонул в озере, что возле его родной деревни. При каких обстоятельствах он погиб – бог ведает, ибо дело до крайности неясное.
И уж чего никак нельзя было предположить, учитывая возраст Скворцова: его тоже нет в живых. Поработав секретарем Новгородского обкома, он уехал учиться, окончил Академию общественных наук при ЦК КПСС и был послан консулом в Польшу… а что там с ним произошло? Официальной информации никакой не было, известно только то, что привезли и похоронили его в Новгороде, а похороны были без особых почестей – в чем-то он провинился. Может быть, слишком однозначно понимал права человека в тамошней смутной обстановке. В городе поговаривали: то ли застрелили его там, то ли сам застрелился – ну, при недостатке информации слухи подчас весьма причудливы.
Я ловлю себя на мысли, что не могу ныне представить Скворцова в сегодняшнем дне. Как бы он поступал? Что говорил? Нет, не представляю… Для него перестройка была бы нелегким делом. По силам ли?
А вот Федору Абрамову перестраиваться не пришлось бы: он был рожден для сегодняшнего дня. Может быть, и для завтрашнего?
Я не оракул. Не мое дело предсказывать будущее.
«Каждый должен исполнять свой долг, – сказал тогда Абрамов, – в меру совестливости и сил своих. А уж потом рассудят, кто есть кто».
Наверное, под этим суждением мог бы в знак солидарности подписаться и Скворцов на уровне секретаря обкома партии, и Кочетов на уровне главного редактора столичного журнала, и я на уровне провинциального автора. Только у каждого из нас свое понятие о долге. А некий высший судия (народ, как нас учили в школе) подводит черту под каждой жизнью, состоявшейся и несостоявшейся, на любом уровне, и под нею итожит, кто есть кто.
1988 г.