Текст книги "На разных уровнях"
Автор книги: Юрий Красавин
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 1 (всего у книги 2 страниц)
Юрий Красавин
На разных уровнях
Рассказ
Лет десять тому назад… Но, впрочем, надо обозначить нынешний день, соотнеся его с каким-то важным событием, а потом уж отсчитывать – так точнее обозначится время.
Нынче на многое в прошлом мы оглядываемся, и эхо давно случившегося достигает нас, повергая в состояние контузии той или иной степени. Мы побуждаемы к размышлению, мы жаждем осознать происшедшее ранее, нам хочется привести свои возбужденные мысли в стройную систему, растревоженные чувства в упорядоченное состояние. Вон в газетах печатают политические портреты тех, кто был безвинно казнен, и тех, кто их казнил; в журналах публикуют ранее клейменные и проклятые романы; обнажаются застарелые язвы и выносится точный диагноз былого общественного недуга; невеселыми размышлениями отмечается вторая годовщина Чернобыльской катастрофы…
Вот, пожалуй, упоминанием о Чернобыле, и можно сориентировать день нынешний, а уж от него отсчитать десять лет назад. Таким образом я привязываю свое повествование, как глупого теленка к тычку, в землю вбитому.
Итак, со временем все ясно. Теперь о месте действия: дело было в Новгороде, я работал тогда… Титул у меня был пышный, вернее, длинный: ответственный секретарь Новгородской областной писательской организации. Человек на такой должности облечен ответственностью, но, увы, не властью, следовательно, благо, которое он может совершить, имеет весьма ограниченные размеры. Тем более в Новгороде, где численность организации была очень невелика: пять человек. При таком малом составе должность ответственного секретаря считалась синекурой и была тогда желанна для любого из новгородских писателей, исключая разве что смиренного старичка, не претендовавшего решительно ни на что и жившего даже не в Новгороде, а в Боровичах. Каждый из остальных рядовых членов (назову их: Прозаик, Поэт, Драматург) проводил политику столь хитрым образом, чтоб свалить должностное лицо – ответственного секретаря – и самому стать таковым. Иллюзия простоты этой операции подогревалась тем, что один человек по сути составлял четвертую часть нашей организации, а два – ее половину. При нейтралитете третьего, двое уже составляли большинство.
Это большинство из двух человек, Прозаик и Поэт, распив бутылку яблочного вина в станционном или гостиничном буфете, являлось в наш писательский оффис с самыми решительными намерениями – чаще всего они требовали денежных выплат под каким-нибудь соусом.
Кстати, об «оффисе»: это была довольно большая комната на нижнем этаже, с двумя окошками, выходящими на грязный неухоженный двор. У нас постоянно воняло канализацией, и наши отчаянные обращения в домоуправление и выше не помогали: нам объясняли, что дом старый, трубы прогнили, отремонтировать их невозможно, надо заменять, а замена – это уже капитальный ремонт, который намечен на следующую пятилетку или чуть далее. Восемь лет занимал я свой высокий пост и все восемь лет вкушал канализационные ароматы. Не один, разумеется, а вместе со всеми профессиональными писателями Господина Великого Новгорода и нашим литературным активом. Впрочем, с художниками тоже: они соседствовали с нами, их «оффис» был бок о бок с нашим.
Итак, мое оппозиционное большинство являлось ко мне и поднимало любой вопрос, решая его в свою пользу самым простым, так сказать, демократическим путем – открытым голосованием. Процедура эта происходила у нас довольно часто – тут надо учитывать древнюю традицию вечевого новгородского правления, следовательно, неизбывную тягу к ней, генетически заложенную в крови.
Прозаик с Поэтом, требуя денег, ставили правящее лицо, в данном случае меня, в тяжкое положение: ведь они считались только с собственными нуждами, а не с возможностями самой маленькой писательской организации в России и не с финансовой дисциплиной. Коллеги мои рассуждали на удивление трезво и логично: если есть на свете деньги, значит, они должны быть разделены и не как-нибудь, а на три части: Поэту, Прозаику, Драматургу; старичок в Боровичах не в счет – у него пенсия. А то, что имеющиеся деньги полагается тратить на исполнение какой-то работы, во внимание не принималось. В том и было коварство их политики: нажать на ответственного секретаря с тем, чтобы он допустил финансовые нарушения, и тогда уж снять его с должности как раз за эти преступления.
Я отказывался нарушать закон, тогда большинство выносило решение о смещении меня с должности: уходи, мол, князь, не надобен еси.
Ну, дело прошлое, и я не стал бы распространяться о кипении наших страстей, не стал бы даже и упоминать о них, если бы они не имели касательства к тому главному, о чем я хочу поведать.
Скажу только, что обком партии неизменно вмешивался в ход писательских дворцовых переворотов, желая примирить непримиримое. Для этого в обкоме имелся подходящий работник – Виктор Иванович Кулепетов, очень милый человек, одаренный к тому же явными дипломатическими способностями: вставши на вершине воздвигнутых нами баррикад, он умел красноречиво воззвать к нашему здравому смыслу, усовестить и усмирить. «Ну, как вы не понимаете, Юрий Васильевич? Ясно же: незрелые люди!» – говорил он мне доверительно о моих оппозиционерах. И столь же сердечно им обо мне: «Красавин молодой еще, неопытный…»
Выше Кулепетова был заведующий отделом пропаганды Альберт Мартынович Тэммо, но он редко нисходил с горных высот до нас, а если и случалось такое, то лишь в паре с Кулепетовым. Роли у них распределялись при этом так: Виктор Иванович карал гневными речами, а Альберт Мартынович бодро обещал «ликвидировать проблему» и «решить вопрос».
Ну, а еще выше был секретарь обкома по идеологии – это такой уровень, до которого наш вечевой гвалт достигал лишь в форме отдаленного и неясного шума. То есть, в форме сухой информации, лишенной эмоциональной окраски: бузят, мол, писатели, авось скоро кончат.
Каждому областному центру должно иметь приличную футбольную команду, пару-тройку генералов в отставке, музыкальный ансамбль или хор народной песни, театр и хотя бы одного олимпийского чемпиона (по гребле, например), ну и писательскую организацию. Когда этот своеобразный «джентльменский набор» у города есть, власти спокойны: они не хуже других. Ну, а чем там, к примеру, писатели заняты, бог ведает. Главное, что они есть в наличии – этого достаточно.
Многого от нас не требовали. А что тут потребуешь! Писательское творчество – тайна. Оно не поддается директивным указаниям, не регламентируется планом, не стимулируется социалистическими обязательствами – это сознавали в обкоме партии и рассуждали, наверное, так: чем бы дитя ни тешилось, лишь бы не плакало. «Дитя» же – писательская организация – капризничало по самым мелким поводам, возводя сущие пустяки до принципиальных высот. Стены «оффиса» содрогались от бурь и гроз, кипение страстей накаляло их до всех цветов побежалости.
Писательское вече, уступая усилиям дипломатичного Кулепетова, на некоторое время замирало, а потом опять взрывалось страстями, опять мне выносился вотум недоверия, и я слал телеграмму в Москву, в Правление Союза писателей России, информируя о своем очередном смещении с поста. Туда же уходило послание моей оппозиции с подробным изложением моих вин: работу развалил, положенные восемь часов в конторе – «оффисе» – не отсиживает, деньги остаются непотраченными, старых не уважает, молодых притесняет. Там иногда «реагировали»: присылали комиссию, составленную из служилых людей сопредельных с нами земель – из Твери, Пскова, ну и из Москвы тоже; комиссия знакомилась с состоянием дел, констатировала наши достижения и упущения, отметала явную клевету и… я оставался на посту до следующего веча.
Появление посторонних писателей (даже если это была не комиссия, а просто кто-то приезжал по своим делам) я всегда воспринимал как элемент привходящего благоразумия. То есть от их приезда наша великая писательская пря обретала четкие смехотворные очертания, и на душе у меня становилось легче. Новгородцы пошучивали, что-де Москва и Ленинград – это наши пригороды, поскольку Новгород между ними да и древнее их гораздо, а в общем-то мы глубоко чувствовали свое провинциальное ничтожество: и писатели, и художники… наверное, и футболисты тоже. За отставных генералов не поручусь.
И вот сидел я однажды в своем оффисе… кажется, на этот раз канализация несколько упорядочилась, и миазмы были не так густы, а впрочем, не помню… сидел я, растворилась дверь и вошел давно знакомый мне лично поэт Антонин Чистяков, а следом за ним человек невысокого росточка, неказисто одетый (под пиджаком поверх рубашки джемперок, под рубашкой свитерок) и очень хмурый, чем-то недовольный. Здороваясь, он небрежно, как бы нехотя, пожал мне руку и сказал весьма невнятно:
– Абрамов.
И тотчас отошел, сел подальше, стал листать газеты, то ли прислушиваясь, о чем мы с Чистяковым говорим, то ли нет.
Антонин Чистяков в свое время стоял, можно сказать, у колыбели нашей славной Новгородской писательской организации. Создана она была одной из последних в России; я тогда в Новгороде не жил, а вот Антонин был одним из двоих остепененных членством в Союзе писателей, которых можно считать, собственно, коренными новгородцами, а уж к ним потом присоединились еще трое, приехавшие из-за пределов области, – состоялся учредительный съезд из пяти человек, таким образом история организации началась. Чистяков рассчитывал, что именно его изберут ответственным секретарем, приняв во внимание организационные заслуги, но этого не произошло. Он разобиделся настолько, что перебрался вскоре на жительство в Ленинград, обменяв квартиру; однако же с тех пор не любил Новгород, утверждая, что писательская организация здесь состоит из двух дураков и двух алкоголиков, и бывал только в северном краю области, где у него в деревеньке, неподалеку от Боровичей, был свой дом, игравший роль дачи. По-видимому, там у Антонина гостил и Федор Абрамов – вот чем объяснимо их совместное появление в Новгороде.
Мне и ныне трудно понять, что могло подружить этих двух людей: знаменитого прозаика и малоизвестного поэта. Впрочем, то была не дружба – Абрамов держался генералом, а Чистяков смиренно, даже этак боязливо исполнял при нем обязанности адъютанта.
Антонин Чистяков всегда был робким и смирным человеком, неведомо почему. Можно, конечно, эту манеру поведения назвать и скромной, но мне она не нравилась, поэтому я скромность и именую робостью. Антонин не любил возражать кому бы то ни было и, если был с чьим-то суждением не согласен, просто отмалчивался; при этом был обидчив и, разумеется, самолюбив, как все поэты. Где-то внутри бушевали в нем протест или возмущение, прорываясь наружу лишь изредка, а вообще-то он всегда был тих. Встретив в Новгороде знакомого ему стихотворца, бывшего офицера, автора множества барабанных стихов на тему «Ах, какой я хороший: честный, храбрый, боевой!», коими он заполонил все районные газеты области, Чистяков перед ним становился чуть ли не в стойку «смирно». Потому, видите ли, что когда-то давно, лет двадцать или тридцать назад, служил в армии под началом как раз у этого офицера, который потом уже, уйдя в отставку, принялся писать стихи. Впрочем, может, и не поэтому, а черт знает почему! Ведь и без той былой военной службы Антонин держался бы почтительно перед нашим стихопёком. Не написавши ни одной поэтической строки, отставник преисполнен был важности и несокрушимого превосходства, имел осанку литературного «мэтра», тогда как Чистяков, автор многих поэтических сборников и журнальных публикаций, уже не одно десятилетие носивший в кармане членский билет Союза писателей, помалкивал о своем таланте. Во всяком случае не выпячивал грудь вместе с брюшком, не пыжился, не изрекал банальности под видом важных откровений.
Ну, а Абрамов являл в себе иные качества по сравнению с Чистяковым: достоинство свое соблюдал строго, разговаривал прямо и твердо, не подлаживался ни под кого, а заставлял других подлаживаться к себе. Вот потому и недоумеваю ныне, как недоумевал тогда: что же сблизило их, явившихся в мой оффис, очень уж они были непохожи. Но – возможно, тут и ответ: потому и сошлись, что разные люди. У одного была потребность взять кого-то под крыло, у другого – нужда в чьем-то покровительстве. Абрамову нравились стихи Чистякова, он даже любил их цитировать; Чистяков почитал в Абрамове талант трезвого реалистического романиста, публициста да и просто хорошего русского мужика, ибо это тоже талант.
Явились гости по делу: скоро съезд писательский, и секретари правления решили разъехаться по городам и весям России, чтоб поближе узнать проблемы быстротекущей жизни: Федор Абрамов выбрал Новгородчину, поскольку она родственна его архангельской родине.
Я тотчас занялся хлопотами о гостинице, но без всякого успеха: время летнее, самый туристский сезон, а заранее гости меня не известили. Пришлось обратиться за помощью в обком партии, но Кулепетова на месте не оказалось: приболел, лежал в больнице. Я поднялся на уровень выше, то есть позвонил Тэммо: так и так, мол, приехали Федор Абрамов и Антонин Чистяков, им необходимо то-то и то-то. «Поможем! – бодро озаботился тот. – Ждите, позвоню».
Надо сказать, что незадолго перед тем был опубликован очерк Абрамова и Чистякова «Пашня живая и мертвая», и это наделало много шума. Суть очерка: дичает, пустеет, разоряется земля одной из коренных российских областей – Новгородской, – а посему судьба ее внушает большие тревоги и опасения. Это было в эпоху, когда бодряческий тон – «Все хорошо, прекрасная маркиза, за исключеньем пустяков!» – процветал; высшим проявлением партийности и патриотизма было как раз твердить взахлеб: все хорошо, все хорошо! И тут вдруг новгородскому начальству в глаз колют: что и то плохо, и это. Партийные верха нашей области оценили очерк как явное и злоумышленное очернительство, как намеренное «сгущение красок». Но тут слух прошел, что в верхах, еще более высоких, очерк не произвел раздражающего воздействия, там не осудили авторов, а потому, хочешь не хочешь, теперь их следовало привечать. Поэтому Тэммо бодро ответил: сейчас, мол, все уладим.
Пока суть да дело, я пригласил гостей к себе домой выпить чаю, благо жил рядом. Пригласил, заведомо сомневаясь, что Абрамов примет приглашение: уж очень сурово он держался. Меня, признаться, задела небрежность, с какой он подал мне руку, называя себя, да и то, как отчужденно сидел, листая газеты. Однако они оба согласились охотно.
В квартире моей Федор Александрович огляделся этаким цепким, хозяйским глазом, ему понравилась некоторая пустынность жилья, то есть отсутствие лишних вещей, вроде ковров и хрусталя. Просвечивала, так сказать, честная бедность. Выяснилось, что и сам я, и жена моя – люди, выросшие в деревне, знакомые и с запахом навоза, и парного молока, что Абрамову было по сердцу. А от моей шутки: «Хорошо-то не жили, и начинать незачем!» гость немного помягчел, утратил официальность.
Я приглядывался к Абрамову и постепенно смирялся с его манерой поведения – этакой не слишком любезной, строгой. Некоторые неудобства общения с ним искупались сторицей: гость мой относился к тому крайне немногочисленному разряду собеседников, для которых процесс думания, размышления естествен и постоянен, как дыхание. И надо ли говорить, что размышления его были не на праздном уровне, а «по делу»; что ни суждение – то дельная мысль, неожиданный ракурс. Таких людей я в своей жизни встречал мало, могу пересчитать на пальцах одной руки.
Разговаривали мы, помнится, о том явлении, которое немало дивило нас: о своей шефской помощи в мелиорации Новгородской области объявила среднеазиатская республика. Соображения пропаганды взяли верх над экономикой; шуму было много, а толку чуть: звонкими лозунгами о дружбе народов прикрывали обыкновенную бесхозяйственность, ибо это мероприятие обходилось в очень круглую копеечку. Приезжим мелиораторам шла тройная оплата: во-первых, дома, по основному месту работы; во-вторых, им начислялись командировочные; и в-третьих, старались побольше заплатить уже здесь, на Новгородчине. Ну, это еще не беда – денежные выплаты: был бы прок от них. Но откуда быть проку, если приезжали люди в основном неквалифицированные, из тех, что и у себя-то дома не нашли дела, их еще учить да учить надо. Таким образом цена этой «помощи» была непомерно высокой, иначе говоря, разорительной для бедной Новгородчины. Цифры освоенных средств бодро ложились в отчеты, радуя сердца администраторов, и это в то время, когда полным ходом шло запустение и оскудение новгородской земли, когда пашня, на протяжении столетий кормившая поколения русских людей, зарастала, дичала или под натиском бесцеремонной техники становилась мертвой.
О том и писали в своем очерке мои гости, о том и говорили мы, сидя за столом у меня дома, когда позвонил Тэммо и сказал, что нас примет второй секретарь обкома партии Смирнов, и там, само собой, «решится вопрос с гостиницей».
Мы отправились.
Та беседа в обкоме была краткой: гости каши обозначили цели своей поездки по области да попросили помочь с гостиницей и транспортом. Смирнов держался сухо, но в ответ на просьбу тотчас распорядился, позвонив заведующему хозяйственным отделом… фамилию его я, каюсь, позабыл, но помню, что это был мужчина суровый: если попадется, бывало, навстречу, то на твое почтительное «здравствуйте» он в ответ ни гу-гу, не снизойдет. Ба! Осипов его фамилия. Вишь ты, всплыло в памяти. Можно бы обойтись и без этой фамилии, но раз уж вспомнил…
Итак, мы спустились на этаж ниже, я зашел к Осипову спросить о машине, когда ее можно взять, и услышал от него суровое:
– А кто за нее платить будет? Писательская организация?
Бюджет руководимой мною организации таковой затраты позволить себе не мог.
– Простите, – посмел заметить я, – но ведь вам же только что позвонил Смирнов! И это именно он послал меня к вам.
– Позвонил… Но я спрашиваю: кто будет платить за машину? Может быть, вы из своего собственного кармана?
Мой собственный карман и вовсе был некредитоспособен.
Я, озадаченный, вышел. Абрамов с Чистяковым увидели мою расстроенную физиономию: «Что, Юра?» Я им: «Сейчас, сейчас…»
И отправился опять к Смирнову. Второй секретарь обкома в ответ на мою жалобу: «Не дает Осипов машины!» – сделал недоумевающее лицо и отослал меня обратно: мол, распоряжение отдано, повторять нет смысла. Я опять мимо Абрамова и Чистякова – к суровому хозяйственнику. Секретарша к Осипову не пускала: занят. Следовательно, ждать, когда он освободится. Я ждал его, мои гости – меня.
– Юра, в чем дело? – спросили они.
Я рассказал им.
– Уж это не случайно, Федор Александрович, я их знаю, – обронил Чистяков уныло. – Нам выражают таким образом свое неудовольствие за очерк.
– Ну, что вы! – возразил я. – Сейчас будет машина.
Я не допускал мысли, что руководящие товарищи родной мне области могут играть в такие игры.
– Ладно, обойдемся, – сказал Абрамов, помрачнев. – Ни о чем больше не проси, Юра. Пошли отсюда.
И мы удалились.
Удалились-то удалились, но… за гордыню Бог наказывает: лишь с большими трудностями удалось мне выбить гостям комнату, да и то не в гостинице, а в общежитии. Чистяков, впрочем, ушел ночевать к знакомому журналисту, у которого всегда останавливался. А Федор Александрович, как потом признался, не спал всю ночь: в его апартаменте было и шумно, и сквозняк из-под двери в окно…
Приятель Антонина Чистякова, человек добросердечный и простодушный, писателей уважал и знакомством с ними дорожил. На другой день он предложил Абрамову свои услуги, поскольку, будучи инвалидом войны, имел «Запорожец». На этой машине они втроем и уехали в какой-то колхоз, и так ездили несколько раз, а я в это время где-то заседал: то ли на партийно-хозяйственном активе, то ли на очередном пленуме неведомо какой организации.
Я чувствовал себя уязвленным и обиженным: все ездят на служебном автотранспорте – директора заводов и председатели колхозов, мелиораторы и милиционеры, совслужащие и партработники и прочие деятели, коим несть числа, – для всех найдется казенная автомашина, и дело каждого уважаемо, неотложно, необходимо; только писатели – сироты. Только их занятия чванные чиновники считают чем-то второстепенным, досадным, следовательно, ненужным и даже вредным. И так легко этим людям пренебречь писателем – ведь от него ничто не зависит: ни размер оклада, ни продвижение по службе. Гораздо важнее понравиться своему начальству, а дружбу иметь не выгоднее ли с директором какого-нибудь магазина, скажем, обувного или книжного, а не с поэтом да прозаиком? Звание высокое – писатель! – а человек-то бесполезный, поскольку что с него взять? Нечего. Так что удержаться от соблазна поторжествовать над ним очень трудно, вот и тешат свое мелкое тщеславие чиновники, вроде этого Осипова…
Такие обиды кипели во мне, пока я заседал; все никак не мог успокоиться. Ну, ладно, мол, я – не велика шишка. Но – Федор Абрамов! Как-никак лауреат Государственной премии (а что такое «лауреат»? В переводе с греческого означает «увенчанный лаврами»), то есть это человек, увенчанный лаврами за романы, кои находятся в центре читательского интереса, следовательно, совершенствуют человеческую душу, формируют личность, пробуждают ее добрые силы, иначе говоря, производят самую тонкую, самую ответственную работу…
Что останется на этом свете от Осипова, разъезжающего на черной «Волге»? Да его хоть золотом осыпь, он ничего не сделает полезного людям, и нечем будет его вспомнить. Это Абрамову надо создать условия наибольшего благоприятствования, то есть вкладывать государственный капитал, обеспечивая ему условия, ибо это прибыльное дело – он оставит свои книги, которые станут нашим национальным богатством. Почему же получается наоборот?
«Боже, сделай так, чтоб поставили потом памятник Осипову… или устроили музей Осипова, – молил я, неверующий в Бога человек, – пусть люди приходят туда, а им экскурсовод показывает: вот стул, на котором сиживал товарищ Осипов… вот его служебный телефон… а вон во дворе стоит его персональная черная „Волга“. Пусть люди духовно обогащаются, созерцая эти атрибуты…»
Увы, от моих рассуждений и молений ничего не менялось: Абрамов с Чистяковым ездили на прихрамывающем «Запорожце», грозившем развалиться, едва они съезжали с асфальта на проселок, и ночевали по-прежнему без удобств.
Вечерами, вернувшись из очередной поездки, они приходили ко мне домой, и мы подолгу просиживали, беседуя о том, что удалось увидеть за день – то есть о пашне, живой и мертвой, об угасающих новгородских деревнях, о гиблых дорогах… О том, как «достучаться» до человека, пробудить его совесть, достоинство, любовь к родной земле и родной семье.
За этими беседами я чувствовал себя мобилизованным на святое дело и как бы вознесенным судьбой на иной уровень жизни, отчего все обретало ясность, значимость и высокий смысл; стали видны вдруг земли до Белого моря и Урала, до Кавказа, Карпат и Балтики – я чувствовал уже свою личную ответственность за их судьбу.
В эти вечера наши новгородские писательские деяния представали передо мною в таком свете, что совестно и досадно было, непереносимо совестно и досадно.
А между тем как раз в это время очередная волна недостойной суеты выносила нас на гребень: один из моих коллег – Поэт – обратился в областное КРУ (контрольно-ревизионное управление) с требованием немедленно провести ревизию финансовой деятельности руководителя Новгородской писательской организации, поскольку-де имеются нарушения в особо крупных размерах. Это заявление немало распотешило контролеров-ревизоров; они спросили: какова годовая смета писательской организации? Восемь тысяч рублей, из них половина идет на зарплату руководителя и бухгалтера, а другая половина – на аренду помещения, на командировки, канцелярские расходы, телефонные переговоры и тому подобное. Что же тут можно нарушить в «особо крупных» размерах? А у областного КРУ заботы такие: есть заводы с многомиллионными сметами, не ревизованные уже несколько лет. Поэту сказали, что оно-де, КРУ, – зверь крупный и охотиться на мелких пташек, вроде писательской организации, не желает. На это Поэт отвечал, что он, как сын работника НКВД, погибшего на фронте, не потерпит их ротозейства и головотяпства, и у них будут неприятности особо крупные. На это ему было заявлено, что они, ревизоры-контролеры, тоже не чужих отцов дети… В общем, повеселились они там, в КРУ.
Примерно в эти же дни кто-то из доброжелателей сообщил мне, что видел папки с бухгалтерскими документами нашей писательской организации в другом конце города у старушки-машинистки, которая снимала с них копии: ясно, что оппозиция моя вела очередное планомерное наступление.
Я в свою очередь предпринял оборонительный ход: заявил в милицию об исчезновении документов. Приехал милиционер, потребовал открыть сейф, документов там не обнаружил, бухгалтершу увез с собой для объяснений. А то была хитроумная бухгалтерша: она умудрялась тогда работать одновременно в четырех местах. Да, да, кроме нашей конторы, еще и у художников – это-то я ей разрешил, а вот что, помимо того, она еще и в некоем спортивном обществе (кажется, «Урожай»), а также… в народном суде – это открылось лишь потом. Таким образом она получала четыре зарплаты. Возможно, и больше: уйдя, бывало, в отпуск и уже начислив себе отпускные деньги, она на другой день являлась на работу и просила меня написать приказ о ее отзыве из отпуска: у нее-де квартальный отчет; у художников она поступала точно таким же манером – итого четыре зарплаты за один отпускной месяц в наших двух «оффисах». Как уж в спортивном обществе и в народном суде, не знаю. Неужели и там еще четыре?
Итак, в среде писателей и художников разразилась сенсация: «Бухгалтершу в милицию замели! Дело шьют!» Ну, разумеется, ее вскоре отпустили, как только записали чистосердечное пояснение, почему документы из сейфа, которым она ведает, гуляют по городу; однако же неожиданным поворотом событий хитроумная бухгалтерша была обескуражена, а оппозиция моя временно смущена и озадачена.
Такие вот страсти кипели у нас своим чередом.
Как видите, мы, новгородские писатели, в ту пору скучать никому не давали: ни милиции, ни обкому партии, ни контрольно-ревизионному управлению, ни собственному литературному активу.
Однако вот что скажу: ни разу во время моих бесед с Абрамовым и Чистяковым мы не опустились до обсуждения наших склок. Не та была атмосфера.
В то время, признаться, меня заботили больше не оборона от коллег в Новгороде, а нелегко складывавшиеся отношения с Центральным телевидением: творческое объединение «Экран» задумало поставить многосерийный телефильм по моим деревенским повестям и уже заключило со мной договор, и сценарий я уже им написал, но… в решающий момент, когда я приехал туда, хитроумная дамочка из «Экрана», вроде моей бухгалтерши, отвела меня в сторонку и тихонько мне сказала: «Вы хотите все деньги один заработать… у вас должен быть соавтор, понимаете?»
Мне очень хотелось, чтоб вышел на телевидении фильм о моей деревне, столь любимой мною (это глубокая боль и все-таки в то же время и гордость моя!), но на соавтора я не согласился: «Я не умею работать с кем-то!» На это хитроумная дамочка сказала: «Вы не понимаете… Работайте один, но фамилий на титульном листе будет две». – «Нет, это вы не понимаете, – отвечал я ей. – Соавтора у меня не будет».
И сценарий мой лег на полку в архив там, в «Экране»; фильм не был поставлен. Никакие мои доводы и аргументы во внимание не были приняты: когда речь идет о дележе денег, люди становятся ужас как принципиальны, просто на удивление.
Вот об этом я, помнится, посетовал перед моими гостями. То было серьезно, и сокрушало мое сердце, а что до новгородского «веча» – это все-таки суета, и его мы во время тех бесед не могли обсуждать. А если б зашла об этом речь, то могу представить себе, как воспринял бы ее мой гость, – и нахмурился бы, и рукой отодвинул, и мог бы осудить нелицеприятно, прежде всего, меня, как непосредственного участника недостойных событий.
По-моему, мы говорили о более достойном и ни в коей мере нас не роняющем: не столько о текущем дне, сколько о Времени; не столько о своих завтрашних заботах, сколько о Судьбе Родной Земли. Да простятся мне высокие слова!
Да простятся они мне, ибо я пытаюсь дать понять, о чем мы тогда говорили. Как жаль, что я не записал в ту пору! Казалось, впереди времени много – лет двадцать, а то и тридцать; что беседа наша – только начало, а будет и продолжение, будет еще время и записать, и осмыслить, и уточнить. Вот и остались лишь общие впечатления да обрывочные воспоминания.
Помню, я рассказал моим гостям, как несколько лет назад, когда жил еще не в Новгороде, а в районном городке Калининской области Осташкове, был вызван на совещание молодых писателей при журнале «Октябрь». Там устроили собеседование на тему о том, о сем, желая узнать, кто из молодых чем дышит и нет ли в нашей среде чуждых журналу «непатриотических» веяний. Первым на этом вольном собеседовании выступил начинающий писатель с Кубани, комбайнер; он рассказал, как у них там все хорошо, в Краснодарском крае: и в колхозы-то принимают только с испытательным сроком, и дороги-то асфальтированы, и Дома культуры с колоннами, и урожаи по пятьдесят центнеров с гектара, и надои по пять тысяч литров от коровы… Слушая его, сидели сотрудники «Октября» этакие размягченные, благостные, довольные. А потому довольные, что вроде бы как и по всей стране такая благодать: сельское хозяйство процветает, крестьяне-колхозники безмерно счастливы, так что перед писателями цель одна – восторженные гимны слагать.
Терпел я, терпел – такая меня злость взяла! Встал вслед за кубанцем, заявивши: позвольте, мол, провести некоторые параллели. У нас на тверской земле пастбища и сенокосные угодья зарастают кустарником, а наши тверские деревни обезлюдели настолько, что подчас на той или иной ферме некому не то что покормить, а я подоить буренок – таковы драмы! Стоят коровы некормленные, недоенные, ревмя ревут, не потому ли средний надой от каждой буренки по моему Осташковскому району составляет около полутора тысяч литров, то есть в три-четыре раза меньше, чем на благословенной Кубани, – таковы проблемы! А дороги у нас в такой степени гиблые, что в тракторную тележку с молочными бидонами «запрягают» сразу два трактора, а иначе не вывезти – таковы сюжеты. Ну, а с Дворцами культуры у нас ни проблем, ни сюжетов нет, поскольку нет дворцов, а есть бревенчатые клубы-избы с протекающими крышами и похилившимися крылечками. В заключение своих параллелей я спросил, обращаясь к помрачневшим сотрудникам «Октября»: как это так получается, что мы, писатели одной страны, в столь неравном положении? Отразит комбайнер с Кубани жизненную правду в своем художественном произведении – он будет в их глазах слыть настоящим патриотом, идеологически зрелым человеком и желанным автором; а отражу эту правду я – обрету репутацию очернителя, чуть ли не антисоветчика, и меня на порог редакции не пустят.