355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Юрий Буйда » Жунгли » Текст книги (страница 5)
Жунгли
  • Текст добавлен: 8 октября 2016, 16:46

Текст книги "Жунгли"


Автор книги: Юрий Буйда



сообщить о нарушении

Текущая страница: 5 (всего у книги 16 страниц) [доступный отрывок для чтения: 6 страниц]

Штоп заботливо наливал Змитровскому самогонки, напряженно вслушивался в бессвязный лепет сумасшедшего, который больше всего на свете боялся, что все правое превратится в левое, а потом бережно поддерживал его, провожая до дома. Иногда Штоп оставался у Змитровского ночевать, чтобы старику было не так страшно просыпаться по утрам. Позавтракав, они отправлялись собирать камни. Штоп пытался понять, чем руководствуется Шут Ньютон, подбирая с земли мелкие камешки, – размерами, формой или цветом, – но никакой системы в этом он не обнаружил. Набрав полные карманы камней, они возвращались домой, и Змитровский начинал сортировать добычу. Он перебирал камешки, взвешивал на ладони, разглядывал в лупу, откладывал в сторону, возвращал на прежнее место, пыхтел, постанывал, то чертыхался, то кричал от радости, пока не набиралось два-три десятка камней разной формы, размера и цвета. Камни эти они затем высаживали в землю.

Штоп вскапывал и рыхлил землю, выравнивал грядки, а Шут Ньютон макал каждый камешек в чашку с медом и закапывал на небольшую глубину.

– Этот милый, – бормотал Змитровский, – а ты голубой… Этот у нас огурчик…

– И что взойдет, – не выдержал наконец Штоп. – Вырастет – что?

– Красота, – ответил Шут. – Красота и лю-лю…

– Какое такое лю-лю еще?

– Любовь, – смущенно прошептал старик.

Штоп нахмурился, но по здравом размышлении пришел к выводу, что из этих камней ничего другого вырасти и не может, а только красота на хер и любовь к черту.

Однажды Штоп подобрал кусочек красного гранита. Увидев этот камень, Шут Ньютон вдруг ахнул, прижал руки к груди и закричал: «Роза!» Ноги у него подкосились – Штоп едва успел подставить стул. Старик сказал, что завтра же они посадят этот чудесный камень в землю, чтобы из него выросла Роза, Розовая По, такая же, как прежде: с пшеничными волосами, голубыми монгольскими глазами и прекрасной шестипалой ножкой. Шут Ньютон разволновался. Чтобы и во сне не расставаться с камнем, он положил его за щеку.

Утром Штоп нашел старика мертвым.

Кусочек красного гранита, застрявший в горле Змитровского, доктор Жерех отдал Штопу.

– Завел бы себе собаку, – сказала Камелия, заглянувшая как-то проведать отца. – Вон у моей соседки ризеншнауцер – такой красавчик.

– На хера мне твой шикльгрубер? – возмутился Штоп. – Мне что с ним – на войну с ним идти, что ли?

На самом деле он давно думал о собаке. Ему было все равно, что это будет за пес – овчарка, пекинес или вовсе дворняга, он хотел найти свою собаку, единственную. Однажды он увидел в Чудове черного пса и понял, что именно его и искал. Это был огромный черный пес, у которого вместо левого глаза была язва, сочившаяся сладким гноем. Он не обращал внимания ни на людей, ни на собак, он был сам по себе. Когда Штоп попытался с ним заговорить, пес даже ухом не повел. Он холодно посмотрел на мужчину, присевшего перед ним на корточки, словно это был не человек, а существительное среднего рода или какая-нибудь Швеция. Штоп протянул ему сосиску – пес проглотил еду, облизнулся и ушел, волоча за собой тяжелую тень. Ну да, такие, как этот пес, ничего не боятся и ничего не просят. Такие берут как свое что еду, что сучку. Они такие наперечет. Живут без страха и умирают без трепета. Они такие вызывают у всех раздражение и злость, потому что они такие – сами по себе. Они такие нравились Штопу. Этот черный – понравился.

– Прямо Агасфер на хер, – сказал Штоп.

– Хороший зверь, – сказал завхоз Четверяго. – Мечта, а не зверь. Давно я за ним гоняюсь. Хитер черт. Но кажется мне, что на эту Пасху мы с ним встретимся.

– Не жалко?

– А таких чего жалеть? Таких не жалеют.

Незадолго до Страстной в городке открывалась пасхальная охота. Мальчишки и мужчины искали среди бродячих псов самого черного, самого что на есть страшного, чтобы изловить его и посадить в клетку, которая именно для этой цели была устроена во дворе у больничного завхоза Четверяго. И если обычно собаки бегали по городу где и как угодно, то в эти дни псы, даже белые, чуя неладное, начинали прятаться по углам, не кидались запросто на кость и вообще вели себя почти как разумные существа, подозревающие недоброе. Никто не следил за тем, чтобы среди городских собак рождались и не переводились именно пронзительно-черные, но такой пес всегда обнаруживался к Пасхе, потому что именно к Страстной в них и возникала нужда, чтобы, изловив, посадить к клетку, а в ночь с Субботы на Воскресенье, за час-полтора до того, как священник в церкви возгласит: «Христос воскресе из мертвых! Христос воскрес!», – выпустить этого черного зверя, облитого дегтем, на площади, поджечь, забросать камнями, насладиться его муками, загнать в бездонный колодец или забить до смерти, одержав и на этот раз верх над дьяволом, вополщением которого и выступал черный пес.

Священник отец Дмитрий Охотников неизменно возмущался этим обычаем, называл его бессердечным, языческим и даже прямо утверждал, что муки несчастного животного созвучны скорее страстям и мукам Господа и Брата нашего Иисуса Христа, нежели мучениям диавольским, о которых людям мало что известно. Но обычай этот был заведен в незапамятные времена, еще, говорят, при закладке города, то есть более четырехсот лет назад, поэтому и отказываться от него не то что никому не хотелось, а просто никто об этом и не задумывался. Все-таки четыреста лет обычаю. Джае больше. А если обычай переживает хотя бы одно поколение, да еще замешан на крови, это уже не обычай, а почти что закон. «Должно же быть в жизни что-то, что напоминало бы нам, что мы не люди, а народ», – говорили в городе в ответ на сетования священника. А он в сердцах возражал: «Несть пред Ним не эллина, ни иудея, и несть пред Ним ни человека, ни даже пса смердящего».

Как бы там ни было, в канун Пасхи изловленного пса неизменно помещали в клетку, чтобы за час до Воскресения Господня, превратив его при помощи дегтя в пса смердящего и собаку несытую дьявола, выпустить на площадь и, вопя, загнать и забить насмерть черное чудовище, чтобы успеть в церковь, где священник со слезами на глазал возглашал: «Христос воскресе из мертвых! Христос воскрес!», – и ответить ему хором, плача и ликуя: «Воистину воскрес!».

Празднично разодетые мужчины входили во двор, где Четверяго ждал их с ведром дегтя, и, хуля и осыпая проклятиями взъерошенного черного пса, выносили клетку на улицу. Мальчишки бежали за ними со свистом и воплями. Процессия поднималась на площадь, где уже собирались жители древнего городка, охваченные волнением, нетерпением и жаждой просветления, и вот клетку опускали наземь, Четверяго – огромный, в своих чудовищных сапогах – приближался к клетке с ведром и, внушительно перекрестившись, выливал деготь на черного пса, который, взвыв, начинал бесноваться и метаться, кидаясь на прутья и отчаянно лая, рыча и визжа, и тогда – люди подбирались, смыкали кольцо вокруг колодца, торопясь и выкрикивая славу Иисусу и хулу дьяволу, – Четверяго поджигал животину факелом и одним движением открывал дверцу, и охваченный грязным пламенем пес вырывался на волю, тотчас попадая в живое кольцо, вырваться из которого было невозможно, и разве только чудо могло ему помочь (изредка, впрочем, такие чудеса случались, но как же без чудес в такую ночь!), и вот тут-то люди – мужчины, женщины, дети – начинали кричать, вопить, топать ногами, и первый камень, а за ним град камней летел в пса смердящего, который в поисках укрытия и спасения начинал кидаться в тесном кольце, центром которого была горловина бездонного колодца, достигавшего, как считалось, преисподней, а камни летели один за другим, летели градом, люди топали ногами, не давая псу передышки, кричали: «Бей его! Бей!», шибая пса ногами, если вдруг он приближался к ним, и иные уже заходились плачем, а иные и падали наземь с пеной на губах, и женщины пускались в бешеный пляс, а по бедрам у них текло, и мужчины с мальчишками едва успевали подносить камни, крича: «Вот мы! Мы с тобой! С тобой!», – наконец загнанный пес, боявшийся колодца пуще огня и камней, падал, полз, пытаясь встать, сбить огонь, но снова падал, снова полз, волоча лапы и подвывая от боли и страшно глядя на людей, пока кто-нибудь не добивал его из милости, и он наконец замирал, мертвый, дымящийся и смердящий, – и, подхватывая придавленных детей и ополоумевших женщин, которых приводили в чувство по пути, смердящие, обожженные и битые люди бросались в церковь, где священник, знавший, но старавшийся превзойти это мучительное знание, возглашал: «Христос воскресе из мертвых! Христос воскрес!», – и люди, плача от радости, полуослепшие и полуоглохшие, исстрадавшиеся, но не утраитившие надежды, отвечали, выдыхая заедино: «Воистину воскрес! Воистину воскрес!»

За три дня до Пасхи Штоп узнал о том, что черного пса поймали. Того самого. Выследили, улучили момент и набросили сеть. Он попался. Раза два дернулся и затих. Он же умный: понял, что сопротивляться бесполезно, вот и нет стал сопротивляться. Он даже не стал рычать и скалить зубы – это было ниже его достоинства. Его отволокли во двор Четверяги – тяжелый, зараза, – и бросили в клетку. От еды пес отказался, даже не взглянул на кость с махрами мяса, которую Люминий выпросил у дагестанцев на рынке. «С осени закормлен, – усмехнулся Четверяго. – Ну да ладно, недолго осталось». И запер клетку на висячий замок.

В тот же день отец Дмитрий Охотников сказал начальнику милиции Паратову: «Мое слово не действует, так хоть вы вступитесь, Пантелеймон Романович. Жестокое обращение с животными – это же двести сорок пятая статья. Хоть припугните, – вы же власть». Пан Паратов не любил разговаривать с однокашником Охотниковым, к которому приходилось обращаться на «вы». «Знаю я про статью, отец Дмитрий, – сказал майор, глядя в сторону. – Не буду я никого привлекать по этой статье. И пугать не буду – мне тут еще жить да жить».

Это был не первый их такой разговор.

Штоп и ухом не повел, когда услышал о поимке пса. Ему было не до того – готовился к весеннему севу. Вскапывал потихоньку огород – с одной рукой это было непросто – и прикидывал, где разобьет грядки. Посадочный материал был готов давно: Штоп выбрал из земли все камешки, которые посадил на своем огороде Шут Ньютон, и добавил своих. На одной грядке он предполагал высадить камни посветлее, другая предназначалась для темных. Оставалось пристроить кусочек красного гранита. Штоп подумывал об отдельной грядке, маленькой и круглой. После смерти Ньютона он посадил его было в горшок, рядом с каланхоэ. Потом отмыл и сунул за щеку, но однажды чуть не сломал зуб об этот гранит и с той поры носил его на груди в мешочке, стянутом шнурком. Камень излучал тепло.

По ночам Штоп разговаривал с гранитом – о несчастном летчике Франце-Фердинанде, о Камелии, которая никак не забеременеет, о Гальперии, дай Бог ей счастья, вспоминал жену Велосипедистку, ее задницу – веселую ярмарку – и божественные ее ноги… Камень слушал внимательно, не перебивал, и это Штопу нравилось. «Вот вырастишь, – говорил он, – мы с тобой это… Ну, там, пуншику затеем… Ты не бойся, у нас с тобой такой мадагаскар наладится – Троцкий позавидует…»

В ночь на субботу Штоп повесил мешочек с камнем на шею, надел старый тулуп, вывернутый наизнанку, и отправился на велосипеде в Чудов.

Дом Четверяги стоял в центре города, за больницей. Спрятав велосипед в кустах сирени, Штоп пробрался во двор, за сараи, где стояла клетка с собакой. Из сараев, обступавших клетку кругом, пахло свиньями, лошадьми, керосином, из дощатой будки туалета – дерьмом и хлоркой, а от сложенных в штабель старых шпал – креозотом. Псом здесь не пахло совсем.

Штоп присел перед клеткой на корточки, потянул носом, но никакого запаха не уловил. Пес спал, и от него ничем не пахло, словно он смирился со смертью, отделился от жизни со всем ее запахами. Он, конечно же, учуял человека, но даже глаза не открыл, не шелохнулся. Лежал неподвижно, положив тяжелую морду на лапы.

– Ну, Леополь, – пробормотал Штоп, извлекая из кармана складной нож, – давай-ка, брат, на хер постарайся мне тут… Чтоб, значит, вот…

Замок оказался хлипким и нехитрым – уже через минуту Штоп открыл клетку.

Пес не пошевелился.

– Ну, – сказал Штоп, – хватит мне тут царя играть.

Но пес по-прежнему лежал неподвижно.

– Если сдох, так и скажи, – прошипел Штоп. – А если живой, мотай отсюда на хер!

Собака подняла голову.

– Если хочешь, – сказал Штоп, – давай поменяемся: я в клетку, ты – сюда. – Он топнул ногой. – Ну же, зараза египетская, пшел вон на волю!

Пес наконец нехотя выбрался из клетки и сел рядом со Штопом.

– Не, – сказал Штоп, – надо уходить, а не сидеть здесь. Здесь тебе не Африка, брат, тут сидеть незачем.

Они вышли на площадь и остановились перед Трансформатором. Так в городе назвали памятник Пушкину, сделанный из памятника Сталину. Великий поэт стоял на высоком постаменте в бронзовых сталинских сапогах, простерев руку вдаль и держа на весу чугунный электрический фонарь, совершенно бесполезный, потому что висел он так высоко, что даже в хорошую погоду под ним нельзя было различить лицо встречного, однако никому и в голову не приходило избавиться от этого бессмысленного тусклого светильника. Трансформатором его называли вовсе не потому, что памятник Сталину в 1961 годутрансформировали в памятник Пушкину, а потому, что Пушкин не знал слова «трансформатор», а Сталин знал. Считалось, что это и все, чем отличаются друг от друга эти властители душ, хотя директриса школы Цикута Львовна, стерва с тонкими красивыми ногами, и говорила, что отличий гораздо больше и самое важное заключалось в том, что Пушкин любил деньги, а Сталин – нет.

– Это тебе Пушкин, брат, – сказал Штоп, вытряхиваю сигарету из пачки, – а не какой-нибудь на хер пингвин. – Щелкнул зажигалкой, пыхнул дымом. – Ну пойдем, что ли, нечего нам тут больше делать, а до дом еще пердеть да пердеть. Тут, брат, недалеко но километров пять придется попердеть, как Пушкину.

На следующий день врач сказал Камелии, что она беременна – на седьмой или восьмой неделе. Крокодил Гена обрадовался и предложил отпраздновать вместе со Штопом. Но поскольку наступил вечер и надо было идти на пасхальную службу, праздновать решили после похода в церковь. Собравшиеся в храме люди шептались о том, что «собаки нынче не было»: ночью кто-то открыл клетку и выпустил жертвенного пса на волю.

После службы, нагрузившись шампанским, Крокодил Гена и Камелия отправились к Штопу.

Еще с улицы они услышали громкую музыку, которая неслась из Штопова дома. Лишившись левой руки, Штоп уже не мог управляться с басами на гармошке, поэтому он стер пыль с проигрывателя и с утра до вечера слушал пластинки. И сейчас из окна неслась песенка про черного кота, которая сопровождалась собачьим подвыванием, отчаянным звоном колокольчика и нечленораздельными воплями.

– Чего-то он празднует, – пробормотала Камелия. – Орет-то как…

– Может, жениться решил? – предположил Крокодил Гена.

Он толкнул дверь и остановился на пороге.

На столе посреди комнаты сидел черный пес, с заклеенным левым глазом, завернутый в махровую простыню, и выл. Перед ним стояла глубокая миска с остатками еды. Проигрыватель наяривал «Черного кота». Штоп – босиком, в одних кальсонах и с колокольчиком в руке – выплясывал вокруг стола, ухарски выкрикивая «эх-ах-ух-ох!» На полу в пенных лужах плавали клочья черной шерсти. Всюду валялись какие-то тряпки. Пахло самогоном, шампунем и ихтиоловой мазью.

– Папа… – пролепетала Камелия. – Я тут это… У меня семь недель…

– Папа-анапа! – весело заорал Штоп. – Ну что, карфагеняне, отпраздновали, а? Воскресли? Все воскресли? А мы вот тут воскресли! Воскресли мы на хер! Аминь на хер! Мы тут воскресли! Воскресли! – И вдруг, вскинув руки к потолку, закричал что было сил: – Мадагаскар, братцы, аллилуйя! Аллилуйя! Нету больше смерти! Нету! Мадагаска-а-ар!...

Крокодил Гена молчал. Он не мог отвести взгляда от кусочка красного гранита, лежавшего на подоконнике. Из камешка росли красота и лю-лю. Красота прижималась к стеклу, а лю-лю свешивалась с подоконника.


КЛИМС

Климс ударил вьетнамца ногой по ребрам, а когда тот упал, обрушил на него топор.

Женщина стояла рядом на коленях рядом со вторым вьетнамцем, положив руки на огромный живот, и раскачивалась из стороны в сторону. Этот второй вьетнамец лежал на боку и стонал.

– Только пикни, – сказал ей Климс, хотя женщина молчала, и обернулся к Крокодилу: – Ты как?

– Херово, – хрипло откликнулся Гена. – Кончай с ними, а то я сейчас сдохну.

Крокодил Гена сидел на тропинке, пытаясь остановить кровь, хлеставшую из раны на груди. Рядом с ним в пыльной траве валялась спортивная сумка.

Климс вытер с лица кровь, повернулся к женщине, поднял топор.

– Не надо! – закричала она, вскакивая. – Не надо убить!

И стала лихорадочно стаскивать с себя одежду.

– Кончай, – сказал Гена. – Ты ее трахнуть решил, что ли?

Климс не ответил. Он стоял с топором наготове, не спуская глаз с женщины. Вьетнамка сняла рубашку и осталась в лифчике и трусах. К ее животу скотчем был прикреплен пухлый полиэтиленовый мешок.

– Ни хера себе, – сказал Климс. – Я думал она беременная, а она, сука, вон чего.

Женщина освободилась наконец от мешка, кинула его на землю, отступила на шаг. Климс топнул ногой – вьетнамка взвизгнула и бросилась бежать, роняя тапочки.

– Я сейчас сдохну, – прохрипел Гена.

– Не бзди, – сказал Климс, – не сдохнешь.

Он быстро снял с себя рубашку, перевязал Крокодила, помог ему забраться в мотоциклетную коляску. Полиэтиленовый мешок и спортивную сумку пристроил у Гены на коленях.

– В больницу нельзя, – сказал Крокодил. – Давай ко мне.

– Погоди, – Климс вернулся к вьетнамцам, поднял топор. – Айн момент. – Ударил одного – раз-два-три, потом второго, отшвырнул топор в траву. – Пидоры косоглазые!

– Ну тебя в жопу, Климс, – сказал Гена, – поехали, что ли.

Климс вытер руки о рубашку, запустил двигатель, выжал сцепление, газанул – мотоцикл занесло, мотор взревел, и Климс заорал во всю глотку весело и зло:

– «Спартак» – чемпион! Чемпион! Чемпион!...

После смерти бабушки Крокодил Гена решил жениться на Камелии, но все заначенные деньги ушли на похороны. Когда он пожаловался на безденежье дружку Климсу, тот предложил грабануть косоглазых. Он знал, когда вьетнамцы собирают выручку на рынке и куда относят.

– Их там трое-четверо, – сказал он. – Что мы, не справимся, что ли?

– А пушки?

– Нету у них пушек. – Климс сплюнул. – Мы их голыми руками.

Климс был наголову ниже Гены, носил длинноносые ботинки, маленькие курточки в талию и рубашки в облипочку. У него был хищный, кинжальный профиль и развинченная блатная походка. В школе над Климсом потешались: на уроках он только и делал, что расчесывал редеющие маслянистые волосы, глядя в круглое зеркальце, и ухаживал за любимым ногтем на левом мизинце. В насмешках, однако, далеко не заходили: Климс запросто мог наброситься на обидчика с кулаками или даже с ножом. Он был любимчиком учителя физкультуры: Климс лучше всех бегал, лазал по канату и крутился на кольцах. Девчонки восхищались его мускулистым гибким телом, его животной грацией, а учитель с восторгом кричал: «ты, Климов, не человек, а Пракситель! Фидий!»

Его отец работал на мусоровозе, вывозил по ночам всякий строительный мусор в подмосковные леса – за это очень неплохо платили. Ему часто приходилось удирать от патрулей санитарной милиции. Климсу очень нравились эти ночные поездки. Он сидел рядом с отцом, вытянувшись к лобовому стеклу всем телом, вытаращив глаза и мыча от возбуждения, словно подгоняя машину, и их смуглые лица, их хищные профили зловеще мерцали в ночном полоумном свете, а больная разбойничья кровь бурлила, шибая в их утлые головы. После службы в армии Климс по протекции отца устроился шофером мусоровоза и зарабатывал неплохие деньги.

Они подстерегли вьетнамцев на тропинке, ведущей от Кандауровского рынка к Жунглям. Ни Климс, ни Гена, не ожидали, что вьетнамцы набросятся на них с топорами. Крокодила ударили в грудь, но он все равно повалил одного косоглазого и сломал ему шею. Теперь Гена истекал кровью, трясясь в мотоциклетной коляске и прижимая к себе спортивную сумку и полиэтиленой пакет с деньгами.

Гена не жаловался – он знал, что не умрет. Ему еще нужно было жениться на Камелии, завести детей и состариться, так что умереть он не мог. А еще он должен был расплатиться с Эсэсовкой Дорой, которая заканчивала ремонт его квартиры. Побелка потолков, оклейка стен обоями и покраска полов – за все про все пять тысяч рублей. Впрочем, Дора взялась за эту работу вовсе не из-за денег. Камелия приходилась ей внучкой, так что после женитьбы Крокодил Гена становился для Эсэсовки своим, а за своих Дора была готова в огонь и в воду.

Когда Крокодил с Климсом ввалились в квартиру, Дора сидела за столом в кухне, закинув ногу на ногу, и курила. Она закончила работу, приняла душ и теперь собиралась ужинать. На столе, застеленном газетой, были разложены огурцы, хлеб, колбаса, а в холодильнике дожидались своего часа две бутылки водки и поллитровый пакет кетчупа. Дора любила закусывать водку кетчупом.

Окна всюду были открыты, пахло масляной краской и клеем.

– Ну шпана, – сказала она, увидев заляпанных кровью Гену и Климса. – Кровь то своя, или чья?

– Своя, – сказал Климс.

Дора усадила Крокодила на стул, промыла рану водкой и взялась за иголку, в которую Климс по ее просьбе вдел рыболовную леску.

– Выпить дай, – сказал Гена. – Для наркоза. – Он двумя глотками ополовинил бутылку и выпятил грудь. – А теперь – Гитлер капут!

Климс заперся в ванной, включил воду и открыл спортивную сумку. Сумка была доверху наполнена сушеной морковью. Он запустил руку поглубже, но ничего, кроме моркови, в сумке не обнаружил. Стиснув зубы, разорвал полиэтиленовый пакет. В пакете были деньги.

– Вот суки, – пробормотал он с улыбкой. – Суки моченые.

Денег было много – два с половиной миллиона рублей, по миллиону двести пятьдесят тысяч на брата. Климс взвесил в руке пачку купюр, перевязанных резинкой. Если он припрячет пачку-другую, Крокодил Гена даже не догадается об этом. Но они дружили с детства, с детского сада. Здоровяк Гена защищал Климса от старших ребят. Он вообще опекал всех слабых и убогих, даже Ножку. Ножкой прозвали дебиловатую девочку, которая своим непрестанным нытьем и вспышками ярости мучила персонал детского сада и сверстников. Вдобавок она припадала на правую ногу. Гена – он был старший в группе – приходил к Ножке, помогал ей одеваться, выносил ее горшок, гулял с ней во дворе или – круг за кругом – в музыкальной комнате, и пока он был рядом с нею, Ножка не орала, не плакала и не бросалась на детей. «У тебя педагогический талант, – неодобрительно говорила заведующая детским садом. – А может, это все из-за его кудрей? Кудрявых все любят». Она обожала фильм «Кубанские казаки», потому что там все мужчины были кудрявыми. Климс возненавидел Гену за то, что он ставит его, Климса, на одну доску с этой крикливой дурочкой. Однажды, воспользовавшись отсутствием Крокодила, он заманил Ножку за забор, в заброшенный кирпичный сарай, где обитали бомжи. За все, что случилось потом, бомжи ответили сполна: одного из них изувечил отец Ножки, а второго, который спьяну бросился на милиционеров с обрезком железной трубы, пристрелили. После похорон Ножки Гена отозвал Климса в сторонку и одним ударом выбил три зуба. Оба при этом не сказали ни слова. Да и потом никогда Ножку не вспоминали.

Климс вздохнул и бросил пачку в кучу.

Когда он вернулся в кухню, Дора уже закончила зашивать Гену.

– Везет дуракам, – сказала она. – Только мышцу порезали. До свадьбы заживет.

– А я и женюсь, – сказал Крокодил, прикладываясь к бутылке. – На Камелии. У нас с ней морковь. Понимаешь? Мор-ковь.

– Дурное дело нехитрое, – сказала Дора, наливая себе и Климсу. – Только оставаться вам здесь нельзя – угорите от краски. – Выпила, понюхала краюшку. – И переоденьтесь. Есть во что?

Климс позвонил подружке Музе, велел принести одежду.

– Лимузин закажем, – мечтательно сказал Гена. – Оркестр…

– А что за девчонка у тебя? – спросил Климс.

– Какая девчонка? – Дора сделала бутерброд и протянула Крокодилу. – Ешь!

– С тобой была в магазине вчера. Черненькая.

– А-а, внучка.

– Из Москвы?

– Мать у нее погибла, – Дора вздохнула. – Сожитель зарезал, сука.

– Полина, что ли? – Климс помнил Полину, которая была старшей дочерью Доры. – Так ее ж давно убили.

– Давно было говно, – сказал Дора. – Внучка и живет у меня давно, ты только сейчас разглядел.

– Картину куплю на стенку, – сказал Гена. – С лошадью.

– Лошадь тебе на хера? – Дора снова выпила. – Ты теперь у нас жених – жениху костюм нужен и ботинки лаковые, а не лошадь. Лошадь как насрет, за раз не свезешь.

– Красивая, – процедил сквозь зубы Климс.

– Я тебе дам красивую! – Эсэсовка показала Климсу кулак. – Она еще малолетка, понял?

– Как зовут-то?

– Ты меня понял, Климс? Яйца отрежу, если что.

Климс презрительно выпятил челюсть и сплюнул в раковину.

Когда Муза с Люсендрой принесли одежду, Крокодил Гена уже почти протрезвел. Он расплатился с Дорой, накинув сверху тысячу. Деньги решили спрятать на антресоли – себе взяли только на карманные расходы. Потом отправились к Музе. По пути купили вина в красивых бутылках и конфет в коробках.

– Мотоцикл надо помыть, – сказал Гена.

– Помоем, – откликнулся Климс.

Он вдруг остановился и обвел взглядом двор. Высокие стены полусгнивших домов с трещинами, замазанными черной смолой, тусклые щели окон, черная проволока кустов, выщербленный асфальт, вонючий пар из полузатопленных подвалов, звяканье подъемного крана на соседней стройке, омерзительный свет фонарей, припаркованные повсюду ржавые автомобили, Муза, пахнувшая пивом и сладкой губной помадой, теплый воздух, пропитанный запахами гниющих помоек, сердце, вдруг упершееся каким-то острым углом в кость, привкус табака во рту, кусок говна в прямой кишке, внезапные колики в мочевом пузыре, онемевшие губы…

– Ты чего, Вить? – спросила Муза. – Тебе плохо, Вить?

– Ненавижу, – Климс сплюнул. – Поджег бы тут все на хер.

– Пожарник нашелся, – Гена усмехнулся. – А дальше что?

– Ничего, – Климс тряхнул головой. – Чего встали? Пошли давай!

Все в Жунглях звали его Климсом, и многие считали, что это его настоящее имя. Но это было прозвище – Климс сам его придумал, когда ему было семь лет. Он не любил, когда его называли Виктором: это имя казалось ему слишком мягким, оно не соответствовало его представлениям о себе. На первом же уроке в первом классе на просьбу учительницы назвать свое имя он ответил: «Климс». Слово звякнуло, и никто даже не засмеялся. Так и прилипло – Климс. Виктор Климов стал Климсом. Он не откликался на имя – только на прозвище.

Мать и отчим Музы уехали в Египет отдыхать, дома был только сын отчима Лева, семнадцатилетний прыщавый увалень. Все знали, что он влюблен в Музу и ревновал ее к Климсу. Муза ненавидела Леву, потому что им приходилось делить комнату на двоих. «Днем еще ничего, – рассказывала он Люсендре, – а ночью дрочит и дрочит. На меня дрочит. А когда меня нет, на трусы мои дрочит. Все трусы обдрочил, пидор». Лева презирал Климса и называл его бандитом. Муза же таяла и млела, когда Климс приходил к ней. Она могла часами обследовать его широкую голую спину и давить на ней прыщи, нежно при этом воркуя и мурлыча, а Климс смотрел телевизор, сурово сдвинув брови. Лева подглядывал за ними в дверную щель и мечтал о том дне, когда Климса закуют в кандалы за какое-нибудь страшное преступление. Тогда Муза будет принадлежать ему, Леве, принадлежать целиком – с длинными извилистыми ногами, маленькой грудью и пухлыми глупыми губами.

Крокодил Гена устроился на диване перед телевизором рядом с Люсендрой, Муза поставила диск с порнушкой, а Климс открыл вино и растянулся на полу.

Лева налил в чайную чашку портвейна, в ненавистью в сердце переступил через бесстыжие Музины ноги и скрылся в соседней комнате. Он старался не думать о Музе, и о том, что происходило в соседней комнате. О ее горячих голых ногах, о высокой смуглой груди Люсендры, распиравшей ее маленькую блузку, и об этих вонючих лапифах, Климсе и Крокодиле, которые никогда не смогут оценить, что им позволено шупать, лизать и трахать.

Лева вздохнул. Он сел к компьютеру, прочел последнюю фразу: «При взгляде на нее Капитан Сириус понял, что сбылась его давняя мечта – он достиг центра Вселенной» – и стал писать дальше: «У нее были огромные глаза, дивная кожа, обворожительные пальчики и ломкие детские ножки…» Он зачеркнул «ломкие», написал «извилистые». В конце концов инопланетянка с извилистыми ногами умрет в страшных мучениях. Ее изнасилует дракон, у которого чешуя покрыта ядовитой слизью, а член величиной с бейсбольную биту. Но сначала она подарит Капитану Сириусу незабываемое наслаждение…

Он вздрогнул, услышав громкий смех.

– Это анальный секс, дурак! – закричала Муза. – Ну ты и лох, Генка! Ну и лошара!

– Не, – сказал Крокодил. – Какой там секс, если там говно?

– Некоторым нравится, – сказала Люсендра. – У меня одна подружка не может кончить, если спереди, только сзади.

– Что я, пидорас, что ли?

– Да тебя никто не заставляет!

– Пора, – Климс посмотрел на часы. – Поздно уже.

– Да то что, Климс! – закричала Муза. – Куда ты пойдешь, домой, что ли?

Все знали, что дом – это последнее место, куда Климс пойдет среди ночи. Его родители развелись, отец сошелся с другой женщиной, жившей в поселке и психбольницы, а мать что ни день таскала новых мужиков. Она не обращала внимания на сына, и Климс ненавидел мать. Вообще-то он ненавидел все и вся, но мать была средоточием его ненависти, а дом, где она пила, трахалась и бродила голой и пьяной при сыне, – адом, из которого Климс мечтал вырваться.

– Дела. – Климс отстранил Музу. – Надо мне.

Муза надулась.

– Ну не переживай. – Люсендра обняла ее и поцеловала по-фабричному, в губы. – Я тебя люблю, зайка. Чмоки-чмоки!

– Чмоки-чмоки, – уныло откликнулась Муза.

– Идете вы там или нет? – крикнул из прохожей Климс.

Оставшись одна, Муза вылила в стакан остатки портвейна, достала альбом с фотографиями и забралась с ногами на диван.

Пять лет назад они втроем – мать, отчим Антон и Муза – побывали в Египте, сделали много фотографий. Муза любила разглядывать эти снимки, напоминавшие ей о двух неделях райской жизни. Верблюды, кораллы, пирамиды, Муза на квадроцикле, Антон – косая сажень в плечах, седой ежик, длинные мощные ноги – на ослике, мать по грудь в бассейне с голубой водой… В первый же день мать почувствовала себя плохо. Она почти не выходила из номера, лежала с мокрым полотенцем на лбу, обложенная бутылками с ледяной водой. Антон и Муза целыми днями были представлены себе. По вечерам они гуляли, взявшись за руки, пили вино на пляже, любовались египетской луной и трахались, как землеройки. Антон говорил, что землеройки начинают трахаться еще во чреве матери, чтобы поскорее наплодить потомство – инстинкт самосохранения. Антон безжалостно терзал Музу, а потом смеялся: «В прошлой жизни я был утюгом». Муза не жаловалась, потому что все остальное было здорово – море, пальмы, даже пустыня.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю