Текст книги "Послание госпоже моей левой руке"
Автор книги: Юрий Буйда
сообщить о нарушении
Текущая страница: 6 (всего у книги 12 страниц) [доступный отрывок для чтения: 6 страниц]
Он вытянулся, еще больше высох и почти никогда ни с кем не разговаривал. Да это было и трудно с его перерезанными голосовыми связками. И только с сестрой он отваживался нарушать это табу. Случайно заслышав его речь, слабонервные шарахались в сторону: это был какой-то зловещий клекот, переходящий в змеиное шипение.
Однажды Царевич исчез. В городок он вернулся через два года – во главе пьяного до изумления оркестра, с которым ему едва хватило денег рассчитаться, и огромным чемоданом-вагоном в руках, где, как вскоре выяснилось, не было ничего, кроме обезьянки – маленькой, скрюченной и печальной.
Говорят, все это время он просидел в тюрьме – говорят, за кражу. Говорят, не только за кражу, но и за убийство, которое просто не удалось доказать. Говорят, его выдали сообщники, ненавидевшие его и боявшиеся, что ночью он перегрызет кому-нибудь из них горло.
Кроме обезьяны он приобрел пристрастие к футболу. Играл он с такой же лютостью, с какой дрался, ел или обладал женшиной. Получив мяч, он уже никому его не отдавал, рвался к воротам соперников с дикой неукротимостью, повергавшей игроков в растерянность, а то и в ужас. Его били по ногам и в спину, толкали и пинали что было сил, – стиснув зубы и будто ослепнув и оглохнув, он мчался по полю, сбивая с ног чужих и своих, пока не прорывался к воротам. Он не обращал внимания на ссадины и ушибы, кровь и синяки. Нередко он промахивался, но нисколько не переживал. Как машина. Возвращался на свою половину поля, чтобы начать все сначала.
Матчи с его участием часто превращались в жестокое, а иногда и в кровавое действо, будоражившее зрителей, но, кажется, ничуть не трогавшее исполнителя главной роли.
Он по-прежнему жил с Сурнушкой, постаревшей и вконец опустившейся. Она стала неутомимой собирательницей пустых бутылок, в поисках которых могла пройти десятки километров, чтобы прокормить своего прожорливого сожителя.
Почти ежедневно он предпринимал вылазки к трем-четырем женщинам, чьи имена в городке стали давно нарицательными. Иногда, поднабравшись одеколона, Сурнушка пыталась устроить скандал, – в таких случаях Царевич одним ударом лишал ее сознания и отправлялся спать, в то время как печальная ученая обезьяна шарила по чужим курятникам в поисках свежего яичка хозяину на завтрак.
Вырвавшаяся наконец из школы сестра Царевича совершила крупную растрату в магазине, где работала продавщицей. Говорят, растрата была общей, но, как часто бывает, старые продавщицы свалили все на новенькую. Царев внес деньги. До суда дело не дошло. Говорят, лесник подкупил следователя, судей и прокурора – говорят, теми якутскими алмазами из своего вагон-чемодана, которыми была доверху набита потайная комната в его мрачном доме.
Девочка не пропускала ни одного футбольного матча с участием брата. Обычно она устраивалась позади зрителей или сбоку от скамеек, на траве. Окруженная полудикими псами, она напряженно следила за перипетиями игры, не сводя взгляда с Царевича и слабо постанывая – от этого томного стона у псов вспыхивали глаза и торчком вставали уши. Когда игра переходила в потасовку, она перебиралась к ограде, откуда и наблюдала за жестоким и скоротечным побоищем.
В тот день она не успела сменить место и неожиданно оказалась в эпицентре драки. И хотя собаки надежно защищали ее от разъяренных мужчин, она вдруг потеряла сознание. Говорят, она это сделала нарочно. Расшвыряв мужчин, Царевич подхватил сестру на руки и отнес домой. Говорят, когда она очнулась от обморока, все уже свершилось, о чем свидетельствовало и темно-розовое пятно на простыне. Говорят, в первый миг она испугалась, увидев склонившегося над нею Царевича. Он проклекотал-прошипел: «Мед и молоко под языком твоим…» Говорят, она обняла его и заплакала – говорят, от счастья.
Говорят, весь день они провели на той грязной, кое-как заштопанной подстилке, которую Сурнушка именовала постелью. Говорят, все это время Сурнушка на кухне тихо точила слезы, утирая лицо замасленным подолом. Говорят, впервые ее кровать не скрежетала, а пела, как арфа. Ложь, конечно, хотя многие слышали.
Вечером он проводил ее домой. Говорят, он уговаривал ее остаться, но она не решилась. Говорят, ей стало жалко отца. Говорят, Царев и глазом не моргнул, увидев под ручку с Царевичем дочь – счастливо улыбающуюся, как улыбаются – туманно и как бы сразу всему миру – девушки, только что пережившие утрату невинности и радующиеся той внезапной неопределенности, которую они почему-то называют новой жизнью.
Проводив ее до ворот, Царевич убрался восвояси.
С того дня девочка ни разу не появиласъ в городке. Если не считать последнего раза.
Целым днями она бродила с сонной улыбкой на губах, в длинной, до пят, рубашке без ворота, доставшейся ей из материных пожизненных запасов. Иногда она выбредала во двор и с детским недоумением взирала на бронзового Генералиссимуса, взиравшего на спаривающихся животных. Несколько раз на дню отец обращался к ней с какими-нибудь вопросами, но она отвечала ему только смущенной улыбкой.
Лесник мрачнел. Однажды он застал дочь в саду: с закрытыми глазами и выражением экстаза на лице она жадно поглощала дождевых червей вместе с комочками земли, камешками и корешками. В другой раз он видел, как ее вырвало, и вскоре стал находить следы рвоты то в огороде, то за сараями, то в комнатах. Наконец однажды он ворвался в чулан, где стояла огромная чугунная ванна, и выхватил из горячей воды дочь, от которой резко пахло вином и кровью. Завернув ее в пуховое одеяло, Царев погнал коней в город. Лил дождь. Когда в больнице развернули одеяло, никто не мог понять, от чего оно больше намокло, от крови или дождя. Тогда же он дал знать о случившемся сыну и тогда же получил от него ответ: «Я не желаю иметь ничего общего со шлюхами».
Под утро ему разрешили забрать ее. Он уложил завернутую в простыню дочь на влажноватое сено, аккуратно укрыл ее сухим одеялом и не торопясь поехал домой. Дождь прекратился. День обещал быть жарким.
Примерно через час его увидели у дома Левых. Громадный босой старик с пятизарядным длинноствольным браунингом в руках, в застиранных до белизны галифе и расстегнутой на груди исподней рубахе.
Сидевший на подоконнике Вася Левый отложил гармонику и крикнул вслед:
– Эй, Царь, где же твои псы?
Никто еще не знал, что, оставив дочь на чисто выскобленном кухонном столе, он снял со стены ружье и с крыльца расстрелял все живое: псов, одного за другим, и ни один не посмел уклониться от разрывной пули, затем коней, телят, коров, быков, овец, кур, гусей, уток, наконец, и свиней. Через несколько минут двор был завален мертвой животиной, и из-под этой груды остывающего мяса вниз по склону с журчанием бежал ручей дымящейся крови.
После этого он снял со стены другое ружье, браунинг, и пошагал в город.
Было раннее утро. Старик шагал размеренно, не глядя по сторонам и никого и ничего не замечая. Он даже не взглянул на запертую дверь парикмахерской, хотя, наверное, знал о недавнем самоубийстве Илюхи, оставившего Цареву письмо с единственной загадочной фразой: «Не знаю». Он прошел через пробуждающийся город и остановился на тротуаре, окаймлявшем городскую площадь.
Как он и ожидал, навстречу ему выбрел ссутулившийся Царевич с обезьяной на поводке. Он остановился, увидев отца. Говорят, ровно минуту они стояли и молча смотрели друг на друга. Наконец Царевич вздохнул и улыбнулся – говорят, впервые в жизни и, говорят, с облегчением.
Первая пуля сбила парня с ног, вторая перевернула на живот, третья подбросила в воздух и отшвырнула метров на пять в сторону, к газетному киоску, четвертая расколола череп на две половинки. Пятый патрон перекосило и заело в патроннике (он подпиливал гильзы, но раз на сто выстрелов все равно заедало).
Прибежавший в одних трусах и с пистолетом в трясущихся руках участковый нашел старика сидящим на корточках возле остывавшего тела.
Ополоумевшая от ужаса обезьянка рвалась с поводка, жалобно вереща и держа на весу сломанные ручонки; она беспрестанно дергала ремешок, и рука Царевича с намотанным на нее поводком подпрыгивала, как живая…
Браунинг был прислонен к забрызганной кровью стенке газетного киоска.
Поскольку камера в милиции была закрыта на ремонт, участковый отвел старика к себе домой и запер в дровяном сарайчике, где стояла драная раскладушка и пахло гниющим деревом.
Когда через полчаса участковый принес Цареву яичницу, три вареные картофелины и полкастрюли клюквенного компота, старик лежал на раскладушке. Его чудовищно огромные босые ступни упирались в дверь, и между пальцами ног уже проросли какие-то мелкие белые цветочки, источавшие недобрый запах. Под голову старик подложил чурбачок, на котором милиционер щепал лучину для растопки. К еде Царев не притронулся.
День был жаркий и душный. С востока небо затекло алым цветом. Люди разговаривали вполголоса, опасливо обходя стороной газетный киоск: его даже к концу дня не удалось отмыть от Царевичевой крови. У киоска сидела и плакала Сурнушка, обвязавшая голову черным платком, взятым взаймы у соседки.
Говорят, она-то и рассказала старику про дым над лесом. По ее словам, вечно висевшая над лесом грозовая туча наконец-то разродилась огнем.
Уже через полчаса участковый, принесший старику ужин, обнаружил пропажу и поднял тревогу. Вася Левый сказал, что видел Царева: он быстро шагал в сторону леса. Туда люди и кинулись. Много людей. Наверное, весь городок.
Мы миновали ворота – при нашем приближении они сами рухнули и рассыпались гнилым прахом – и, пройдя через лес, вышли к холму.
Дом был объят пламенем. Гудящий огонь хлестал из окон, изо всех щелей.
Мы разобрали ведра и выстроились цепочкой от болота к пожару. Но как только первое ведро оказалось у Сурнушки, стоявшей ближе всех к дому, из огня на крыльцо шагнул Царев.
Он выстрелил в воздух, передернул затвор и направил ствол на Сурнушку.
Она послушно вылила воду себе под ноги.
Пожар разгорался. Дом скрипел и трещал, и казалось чудом, что он еще не рухнул. Дрожало и стонало Птичье Древо, чьи корни вспучивали и рвали сухую землю.
Люди завороженно взирали на высокого старика, замершего в дверном проеме на фоне ревущего пламени: большая лысая голова, необъятная грудь под застиранной рубахой, спокойное, какое-то умиротворенное лицо…
И вдруг он шагнул в дверь и исчез за стеной огня, и оттуда с диким воем вылетел клубок дыма и пламени.
Никто не шелохнулся. Мы стояли и плакали вокруг груды битой скотины, над которой возвышался покосившийся памятник Генералиссимусу. И не было над нами ни грозовой тучи, ни звезды.
Сон Риччардо
Лавинелла происходила из знатного рода, от природы была наделена умом немалым и острым. Ей не было еще восемнадцати. Была она свежа, мила и на редкость хороша собой. Целые дни проводила она у окна, выходившего на главную улицу подле портала церкви Святого Августина. Скрытая ставней от посторонних глаз, она наблюдала за прохожими, из которых наконец выделила некоего Риччардо. Красотою, изяществом и благородством он намного превосходил всех, кто когда-либо проходил или гарцевал на коне под ее окном. Лавинелла влюбилась в Риччардо. Страсть захватила ее всецело, и девушка не знала, как удовлетворить свое желание, чтобы не сойти с ума. Фантазия, изощренная одиночеством, подсказала ей способ, а закаленное одиночеством сердце стало оплотом ее мужества.
Вечером во вторник, слывший самым беззаботным и веселым днем сиенского карнавала, Лавинелла тайком от домашних выскользнула на улицу, скрыв лицо под маской. Встретив Риччардо, который вышел из дома со светильником в руках, она приблизилась к нему и нежным и жалобным голосом попросила позволения зажечь от его светильника свой фонарь. Одета она была легко и богато. Руки ее дрожали. Риччардо решил воспользоваться подвернувшимся случаем и после прогулки, убедившись, что незнакомка питает к нему слабость, пригласил ее в свой дом. Они поужинали с вином. Риччардо принялся упрашивать ее снять маску. В конце концов Лавинелле пришлось уступить пылким и настойчивым уговорам того, кто властен был ей приказывать и кто, даже повелевая, оказывал ей милость.
– Уберите все светильники, – сказала она, – и я перестану упрямо и столь невежливо отвергать вашу любезность. Я хочу доказать вам, как мило и дорого мне все, что исходит от вас, сколь сердце и воля мои готовы служить и повиноваться всему, что вам угодно будет повелеть мне честным и благородным образом.
Светильники были вынесены. Лавинелла сняла маску. Когда любовники, устав, лежали рядом, она рассказала ему об ухищрениях, приведших ее в его дом. Однако едва Риччардо велел внести светильники, как Лавинелла тотчас надела маску. На все просьбы Риччардо снять личину девушка твердо отвечала отказом. Впрочем, сказала она, ежели он позволит ей беспрепятственно уйти, то не пройдет и двух часов, как он получит достовернейшие сведения о том, кто она такая. Риччардо недоумевал, почему, не желая исполнить его просьбу здесь, она вдруг откроется в другом месте, – но в конце концов решил сделать так, как угодно и приятно даме.
Он проводил ее в квартал Казато, где тем вечером давали большой бал. Лавинелла попросила его войти в дом, в котором гремела музыка, спустя некоторое время после нее и обратить внимание на женщину, которая станет покусывать кончик своей косынки: это та, которая, испытывая от сего великую радость, незнакомкой лежала в объятиях Риччардо и всецело отдала ему душу свою и тело.
Поступив так, как она просила, Риччардо обнаружил, что маска обманула его. Она ускользнула через другую дверь, выводящую к церкви Санта-Кроче, сообщает Шипионе Баргальи в новелле пятой своих «Забав» («Забавы, во время которых прелестные дамы и молодые люди развлекались пристойными и приятными играми, рассказывали новеллы и спели несколько любовных песенок» – таково полное название труда Баргальи).
Мне осталось рассказать о том, что было потом.
Не прошло и года, как родные, видя, в каком настроении пребывает Риччардо, принялись настаивать на его женитьбе. Среди возможных невест оказалась и Лавинелла. Ее-то – лишь бы потрафить родне – и выбрал Риччардо. Девушка была несказанно счастлива, но не открыла жениху тайну незнакомки в маске: быть может, боялась, что, узнав о ее готовности к подобным поступкам, Риччардо поостережется брать такую девушку в жены.
Вместе они прожили долгую жизнь. Риччардо с похвальной осторожностью преумножал славу и благосостояние семьи и рода. Лавинелла ежегодно рожала по ребенку (некоторые выжили), расцвела, но вскоре состарилась, расплылась; ее мучили одышка и воспаление яичника, придававшее ее носу сходство с носом старого пьяницы. Каждый год в последний вторник карнавала она отправлялась в церковь Санта-Кроче, чтобы со слезами возблагодарить Господа за случай, сделавший ее супругой Риччардо. Она до старости гордилась своей решимостью, превратившейся в тайну. Она полагала, что может открыть эту тайну на смертном одре. Иногда, впрочем, она думала, что тот случай был как бы сам по себе, а жизнь с Риччардо – обычная жизнь жены знатного сиенца – сама по себе, – то есть такую же жизнь она могла бы прожить и с любым другим человеком ее круга…
Каждый вечер в последний вторник карнавала Риччардо с волнением выходил из дома с зажженным светильником в руках, и всякий раз с другой стороны улицы его окликала юная девушка с погасшим фонарем: «Любезный юноша, будьте так добры и не откажите зажечь от вашего светильника мой фонарь, который совсем погас». Он давно выучил наизусть все, что она говорила ему – из года в год, в последний вторник карнавала, – но сердце неизменно вздрагивало при звуке ее голоса, и он думал: а не воспользоваться ли ему этим случаем? Они гуляли по городу. Он приглашал ее к себе. Они ужинали с вином. Потом выносили светильники. Они ложились в постель. Проходили годы, а она была все такая же: пылкая, гибкая, пахнущая жимолостью. Затем он провожал ее в квартал Казато, в дом, где гремела музыка, ждал, входил, искал незнакомку, которая должна покусывать кончик косынки, и убеждался, что она вновь ускользнула в другую дверь, выходящую к церкви Санта-Кроче…
Перед смертью жена открыла ему тайну маски.
Он сделал вид, что поверил, подумав: «Как я и предполагал, она шпионила за нами». Лавинеллу похоронили под звон колоколов Санта-Кроче.
Риччардо с нетерпением ждал карнавала и вечером в последний вторник праздника, как всегда, вышел из дома со светильником в руке. С другой стороны улицы его окликнул взволнованный девичий голос: «Любезный юноша, будьте так добры…» От нее пахло жимолостью. Он всегда боялся изменить хоть слово, хоть жест в ритуале, который столько лет связывал их. Но на этот раз – ему исполнилось семьдесят два, он с трудом дышал и давно не интересовался женщинами – Риччардо прервал ее и сказал: «Конечно, я зажгу ваш фонарь. Я сделаю все, что делал всегда. Но прошу, останься».
Она замешкалась с ответом.
Он повторил просьбу, когда, насытившись друг другом, они отдыхали в темноте его спальни. И в третий раз он обратился к ней с той же просьбой у дверей дома в Казато. Она молча скользнула мимо привратника. Тогда Риччардо решился. Он обогнул дом и встретил ее у двери, выходившей к церкви Санта-Кроче.
– Что ж, – вздохнула девушка, когда он взял ее за руку. – Пойдем.
Шаг ее был тороплив и сбивчив. Они вышли к реке. Здесь хорошо дышалось. Риччардо почувствовал, что сердце его перестало болеть, и понял, что больше никогда не расстанется с девушкой, слабо пахнущей жимолостью…
Флорин
Богатый молодой кастилец Альфонсо да Толедо, привлеченный славой Болонского университета, отправился туда, чтобы, поучившись, получить докторскую степень. По пути он остановился передохнуть в Авиньоне, где увидел в окне прекрасную даму, которую звали Лаурой, – и влюбился в нее и решил, что покинет Авиньон не раньше, чем добьется ее полного или значительного благоволения.
После непродолжительных ухаживаний дама согласилась встретиться с ним наедине, потребовав при этом плату за услуги в размере тысячи золотых флоринов. И хотя больше у него денег не было, мессир Альфонсо согласился не раздумывая.
Они провели вместе ночь. Когда наступило утро, они подробно уговорились о продолжении начатого предприятия. Однако на следующий день дама не пустила его к себе, и Альфонсо понял, что потерял и даму, и деньги, и честь. Чтобы расплатиться с хозяином гостиницы, ему пришлось продать своего лучшего и красивейшего мула.
В слезах, в печали продолжил он путь в Болонью. Прибыв в Трек, он по странной и непредвиденной случайности остановился в одной гостинице с мужем мадонны Лауры, благородным и почтенным рыцарем, который возвращался домой после выполнения одного поручения от французского короля к папе.
Рыцарь пригласил его поужинать и участливыми расспросами выведал причину Альфонсовых горестей.
Известие об измене жены опечалило его, однако рыцарь с немалым благоразумием подавил в себе невыносимую боль. Он пригласил юношу к себе в гости, чтобы хоть как-то помочь несчастному испанцу.
Вечером они прибыли в Авиньон.
Мессир Альфонсо узнал улицу и дом, увидел и даму, которая при свете множества светильников с большой радостью вышла навстречу мужу. Юноша было решил, что рыцарь привез его к себе, чтобы отомстить за оскорбление, и обомлел от страха. Узнала студента и дама.
Когда ужин закончился и они остались втроем, рыцарь обратился к жене:
– Принеси ту тысячу золотых флоринов, которую дал тебе этот юноша и за которую ты продала себя, свою и мою честь и честь нашего рода.
Ей ничего не оставалось, как принести мешок с деньгами.
Рыцарь рассыпал их по столу и, взяв одну монету, вложил ее в руку юноше, который сидел охваченный страхом, ожидая каждую минуту, что рыцарь заколет его и жену кинжалом.
Но тот сказал:
– Жена моя поступила как шлюха, и, как бы красива она ни была, она не заслуживает и не должна получить за одну ночь больше одного флорина. И потому я желаю, чтобы ты, купивший товар, сам вручил ей заработанную плату.
Он велел жене взять монету, и Лаура повиновалась.
Когда же она удалилась, рыцарь призвал своего слугу, употреблявшегося для деликатных поручений, и велел приготовить яд. Порошок он молча вручил юноше, который дрожащей рукой всыпал его в кубок с вином, тотчас отправленный к столу Лауры.
– Сын мой, – сказал рыцарь, – помни, что впредь тебе следует быть благоразумнее и не покупать такой дурной товар за столь высокую цену. – Он прислушался к шуму за дверью. – И не трать на похоть свое время и имущество, когда тебя одушевляет стремление принести честь и славу твоему роду…
Дверь распахнулась. На пороге стояла Лаура. Юноша вскочил, но рыцарь остановил его властным жестом. Женщина упала. Ее вырвало с кровью. Она попыталась приподняться, но это ей не удалось. Судороги сотрясали ее тело. Хрипя, она вползла в столовую – и замерла. Глаза ее выкатились из орбит, по подбородку текла пена, из разжавшейся руки выпала золотая монета.
Альфонсо поднял флорин и опустил в свой карман.
Рыцарь велел слугам унести тело, а юношу проводить в приготовленную для него богато убранную комнату.
Утром, осыпав гостя многими подарками, рыцарь проводил его далеко за город. Они крепко обнялись, и юноша едва смог открыть рот, чтобы поблагодарить рыцаря, который, тоже плача, приказал ему молчать. Они нежно поцеловались и расстались.
Так рассказывает эту историю Мазуччо Гуардати («Новеллино», новелла XLV).
Но настоящий финал этой истории тоже заслуживает внимания.
По приезде в Болонью Альфонсо да Толедо устроился, как и подобает знатному человеку, и приступил к занятиям в университете. Одно только мешало ему: правый чулок вечно сползал и натирал ногу до крови. Юноша заказывал чулки лучшим мастерам, менял их, как и обувь, по три раза на дню, но всякий раз мучения возобновлялись. Рана нагнаивалась, и лекари задумчиво переглядывались и многозначительно покачивали головами. Альфонсо перестал посещать университет и вообще выходить из дома, чтобы не натирать ногу, но и это не помогло. Тогда он, все бросив, постригся в монастырь босоногих братьев, где проводил время в нескончаемых молитвах. Рана гноилась, ныла, не давая о себе забывать ни на миг. Альфонсо пожертвовал монастырю все свои деньги и вел жизнь скудную, чтобы забыть, как выглядят золотые флорины. Однако это не удалось ему ни в Болонье, ни в Риме, ни в Ассизи. Он попытался облегчить страдания, обратившись к перу и бумаге. Впоследствии в его келье обнаружили обрывок пергамента со словами «В златых теснинах ужаса, называемого также памятью…» На этом месте запись обрывалась.
Доведенный болью до отчаяния, он стал странствующим монахом. Он путешествовал по самым бедным местностям, где в деревушках подавали милостыню не деньгами, а хлебом, сыром и вином. Последние свои дни он провел в одном нищем калабрийском селении, в церквушке, в молитвах. Однажды утром крестьяне выволокли из церкви окоченевшее тело монаха с гноящейся ногой. В руке у него был зажат флорин – этого хватило, чтобы отпеть, похоронить и помянуть чужака.




























