Текст книги "Юность командиров"
Автор книги: Юрий Бондарев
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 7 (всего у книги 18 страниц) [доступный отрывок для чтения: 7 страниц]
2
Дежурные и дневальные хорошо знали, когда приходил в дивизион Градусов. Ровно в девять утра в проходной будке появлялась грузная фигура майора, и тут начинались последние лихорадочные приготовления. Дежурные по батареям выглядывали в окна, взволнованно, точно певцы, откашливались, готовясь к уставному докладу; дневальные одергивали противогазы, расправляли складки у ремня и затем застывали возле тумбочек с выражением озабоченности, давно изучив все привычки командира дивизиона. Миновав проходную, он направлялся к орудиям батарей, после чего шел к училищному корпусу – осмотреть туалет и курилку. Если по дороге от орудий к корпусу Градусов срывал сиреневый прутик и на ходу угрюмо похлопывал им по голенищу, это означало: майор недоволен. При виде этого сорванного прутика напряжение предельно возрастало: красные пятна выступали на лицах дежурных, невыспавшиеся дневальные зевали от волнения.
Потом широкая парадная дверь распахивалась – и майор Градусов входил в вестибюль.
– Дивизио-он, сми-ир-но-о! – громовым голосом подавал команду дежурный, со всех ног бежал навстречу и, остановившись в трех шагах, придерживая шашку рукой, щелкнув каблуками, напрягаясь, выкрикивал: – Товарищ майор, вверенный вам дивизион находится на занятиях, за ваше отсутствие никаких происшествий не произошло! Дежурный по дивизиону сержант…
– А-атставить! – Градусов взмахивал прутиком. – Что ж вы, понимаете? Руку как коромысло к козырьку поднесли, докладываете, а в курилке грязь, окурки. Безобразие! Что делают у вас дневальные?
– Товарищ майор…
– Можете не отвечать! Следуйте за мной, дежурный! – И, пощелкивая прутиком, проходил в первую батарею.
Здесь, выслушав доклад дневального, Градусов басовито командовал:
– Отодвинуть кровати и тумбочки!
Суетясь, дневальные отодвигали кровати и тумбочки – поднималась возня во всей батарее.
– А теперь сами проверьте, как вы несете службу, – прутик Градусова скользил по выемам плинтусов. – Вы за чем следите, дежурный? Грязь! Что делают у вас дневальные?
Затем начинался осмотр тумбочек: командир дивизиона проверял, нет ли чего лишнего, не положенного по уставу в имуществе курсантов. Через несколько минут батарея, где только что все блестело, все, казалось, было прибрано и разложено по местам, напоминала склад писчебумажных принадлежностей – все койки были завалены книгами и тетрадями.
После этого дотошно, скрупулезно, педантично проверялась чистота умывальной, туалета, и майор Градусов, вытерев платком крепкую короткую шею, бросив прутик в урну, приказывал навести строжайший порядок и тогда поднимался по лестнице в канцелярию дивизиона. До самых дверей его сопровождала унылая фигура дежурного. И, только получив последнее приказание – вызвать немедленно командиров взводов, – дежурный с облегчением бежал в вестибюль к телефону, в то время как в батареях шла работа: дневальные вновь мыли полы, лазили со швабрами в самые дальние углы, до блеска протирали плинтусы.
Но бывали и счастливые дни – прутик не срывался, и тогда Градусов без единого замечания поднимался к себе. Это означало: орудия дивизиона безупречно чисты, летние курилки идеальны. В эти редкие дни было необычно спокойно в батареях, и, пораженные тишиной, дневальные переговаривались между собой: «Вроде температура спала, нормальная».
Как раз в тот жаркий, безоблачный день, когда дневалил Витя Зимин, налетела гроза; она была тем более неожиданной, что Градусов вошел без прутика. Он выслушал доклад покрасневшего от волнения Зимина и дал вводную:
– Дневальный! В батарее пожар! Ваши действия? Горит шкаф с противогазами!
– Я должен взять… огнетушитель и… погасить, – запинаясь, начал объяснять Зимин и посмотрел на огнетушитель. – По правилам противопожарной безопасности…
– Именно – как? Я повторяю – горит шкаф. Как вы ликвидируете пожар?
Витя Зимин потоптался в замешательстве. Он уже на вполне понимал, чего хочет от него командир дивизиона. Глаза его больше обыкновенного стали косить, на лбу бисеринками выступил пот.
– Как, я спрашиваю? – повторил майор. – Что же вы стоите, дневальный? Шкаф горит, пламя перебросилось на тумбочки! Ваши действия?
Витя сглотнул и сказал:
– Я… беру огнетушитель. Ударяю колпаком о пол.
– Как, я спрашиваю? Покажите!
У Вити Зимина ослабли ноги, но внезапно на его веснушчатом лице появилось выражение отчаянной решимости, и, побледнев, он кинулся к огнетушителю, сорвал со стены, однако до того волновался – не удержал его, огнетушитель выскользнул из рук. Колпачок ударился об пол. И сейчас же белая неудержимая струя с ревом выскочила из недр огнетушителя, захлестала в дверцу шкафа, послышался скандальный звон разбиваемых стекол; на полу бешено закипела пена. Сметаемые струей, полетели к стене книги, с грохотом упала тумбочка.
– Отставить! – загремел Градусов. – Отставить!
Витя Зимин выдавил шепотом:
– Я… тушу… нечаянно…
– Отставить! Вынести огнетушитель в коридор! Сейчас же!
Разбрызгивая пену, обливая стены и полы, Витя Зимин при помощи дежурного вынес огнетушитель в коридор, в полной растерянности прислонил его к стене.
Расставив ноги, майор Градусов ошеломленно глядел на него из-под опущенных бровей, точно не зная, что же сейчас делать.
– Хорошо, – наконец проговорил он не очень ясно. – Что же вы, Зимин, а? Ну ладно, ладно. – И, подозвав застывшего в отдалении дежурного, приказал: – Убрать все! Навести образцовый порядок.
Он направился к лестнице, но тут взгляд его остановился на стеклянной банке, валявшейся в пене возле опрокинутой тумбочки.
– Что за банка? Откуда?
– С вареньем. Мне мама прислала, – пролепетал Зимин, – моя…
– И тумбочка ваша?
– Моя.
– Принести сюда тумбочку!
Шагая через пену, Витя Зимин принес тумбочку, поставил ее перед Градусовым, несмело поднял свои косящие от волнения глаза. Тумбочка была вся в пене. Он думал, что это спасет его, но ошибся.
Градусов с кряхтением нагнулся, двумя пальцами вытащил из тумбочки мокрый пакет с печеньем, вслед за этим кулек с конфетами; затем зеленую школьную тетрадь, совершенно сухую. При виде этой тетради Зимин подался к Градусову, сейчас же проговорил тоненько и жалобно:
– Товарищ майор…
– Вы любите сладкое? – тихо спросил Градусов, указывая на печенье и конфеты. – Откуда это?
– Это… мама прислала посылку, – сникая весь, прошептал Зимин. – Товарищ майор, а это… не надо. Это дневник.
– Вы ведете дневник? – проговорил Градусов. – Это дневник? Конечно, я вам верну этот дневник, хорошо. Потом зайдите ко мне.
Больше он ничего не сказал.
На обложке написано аккуратным почерком:
«Дневник Виктора Зимина.
1944—1945 гг.».
«Ну, вот и я, самый ярый противник дневников и вообще записей своих личных мыслей на бумагу, начал писать дневник. Начал не потому, что мне не с кем поделиться мыслями, нет!!! Просто для самого себя. На носу экзамен на аттестат зрелости! Очень интересно будет потом, когда я стану офицером, прочитать это, посмеяться над тем, каким я был в прошлом, какие мысли у меня были.
15.5—44.
Литература – моя любимая! Зашел разговор о вере Толстого. Верить в бога – это происходит от недостатка душевных качеств у людей. Ведь верить можно во что угодно. Об этом и говорил Лев Н.Толстой: «Вот вы и вера». Я в этом согласен с Л.Н., а непротивление – этого не могу понять. Как мог Л.Н. верить в это! Сейчас война идет, бить фашистов до победы! Какое же это непротивление?
Жить и бороться, любить Зину – разве может быть что-либо лучше этого!
25.5—44.
Встретил сержанта Ж. Тот сказал, что, кажется, приехала Зина. Во всяком случае, он видел косы. Оказалось, не она, и сержант долго извинялся.
28.5—44.
Ура! В Белоруссии наступление. Бьют немцев вовсю! Был салют.
29.6—44.
Майор Коршунов снимал серж. Ж. с помкомвзводов. «Вы думаете, из-за вас, серж., буду марать шесть лет своей службы в армии? Ошибаетесь!» Серж. сказал мне: «Для меня наступил период жестокой реакции, как написали бы в романе».
30.6—44.
Вечер. Дождь. Смотришь вокруг, слушаешь, вдыхаешь свежий воздух, и становится на душе как-то спокойно и грустно. От этого все воспринимается острее и глубже, и спокойствие у меня сменяется тихой тревогой, когда опять и опять начинаешь думать о Зиночке. Я каждый день жду, что Зина приедет. А сам ведь понимаю – не приедет. Она, конечно, по-своему права. (О Зине Григорьев сказал: «У-у, характер!»)
Ну ладно. Хватит. Это действительно как у мальчишки получается.
В разговоре сказал Славке: «Ведь мы с Зинушей опять поссорились!» – и сказал это с дурацкой, конечно, улыбкой и, наконец, покраснел. Глупая привычка! Когда я перестану краснеть? Краснели ли великие люди? Как-то не вяжется.
1.7—44.
Оставалось две минуты. Две минуты учения в спецшколе! Подумать только! Преподаватель, капитан П., вышел из класса. Невыразимое чувство радости. Хочется кричать, выражая восторг. Прощай, спецшкола!
Будем ожидать распределения по артучилищам! Ура, впереди – неизвестное. Я люблю неизвестное. С какими встретишься людьми? Я люблю мужественных людей.
4.7—44.
Вдруг возле спецшколы встретились с Зиной! Покраснел, как лопух и осел! О прошлой ссоре ни слова, а потом вспомнили, поговорили и посмеялись. Зина ужасно загорела. Волосы совсем как рожь. Шли куда глаза глядят, а попали на «Свинарку и пастуха» в «Ударнике». Я, как военный, без очереди раздобыл билеты, и Зина даже изумилась: «Ого! Ты настоящий кавалер!» А почему нет?
Веселая, жизнерадостная картина. Мы смеялись, смотрели на экран… и друг на друга…»
В дверь постучали.
– Да, войдите!
– Товарищ майор, ваше приказание выполнено. Лейтенант Чернецов будет у вас через двадцать минут.
Градусов, не отвечая, в раздумье водил пальцами по кресельным ручкам, а Борис стоял у двери в той позе решительного ожидания, которая говорила, что он готов выслушать следующее приказание.
– Садитесь, старшина, и давайте поговорим. Садитесь, пожалуйста, – с мягкой настойчивостью пригласил майор. – Не стесняйтесь.
Борис сел. С тех пор как он стал старшиной дивизиона, то есть по своему положению на целую голову поднялся над курсантами, Градусов, казалось, приблизил его к себе, но в то же время не допускал эту близость настолько, чтобы быть откровенным.
– Вот что, старшина, мне нравится ваш взвод, – медленно проговорил Градусов и, положив крупную руку свою на страницу Витиного дневника, пояснил точнее: – Во взводе много интересных, способных курсантов, с ясной целью… – Он закряхтел, снова погладил кресельные ручки. – Ну, расскажите мне подробнее о Зимине…
– Я готов отвечать, товарищ майор, то, что знаю, – сдержанно произнес Борис, безошибочно угадывая, что майор сейчас ищет откровенности и ищет ее неловко. Этот порыв у людей, привыкших надеяться на свою власть, мог быть минутным порывом настроения, и Борис знал, что это быстро проходит. – Курсант Зимин очень молод, наивен. В нем еще много детства. Опыта военного – никакого. Правда, начитан. Учится неплохо.
Борис замолк: этот откровенный разговор с командиром дивизиона настораживал его.
– Так, – неопределенно сказал Градусов, кресло под ним скрипнуло. – А скажите… вот меня интересует: Зимин способный курсант? У него есть желание стать офицером?
– Товарищ майор, мне трудно ответить на этот вопрос.
– Вы можете не отвечать. Попросите ко мне курсанта Зимина. Временно подмените его другим дневальным.
Он сказал не «вызвать», а «попросите», и это тоже было непонятно: майор приказывал, но без прежнего жесткого выражения, и взгляд его был размягчен, текуч.
– Слушаюсь! – преувеличенно покорно произнес Борис.
– Подождите, старшина. – Градусов выпрямился за столом. – У вас, старшина, большая власть, – заговорил он глуховатым голосом. – Но вы мало, мало требуете с людей. А я хочу сделать дивизион образцовым. Сегодняшний случай с матчастью непростителен. Вы должны быть безупречны, старшина. Требуйте, тщательно проверяйте выполнение приказаний. И все будет отлично.
– Больше этого не повторится, товарищ майор! – ответил Борис и, выйдя из канцелярии в коридор, подумал озадаченно: «Чудны дела твои!..»
Через несколько минут Зимин постучал в кабинет, вошел робко, доложил о себе, и майор пригласил его сесть; пока же он устраивался на краешке кресла, поправляя тяжелый противогаз, командир дивизиона с откровенным интересом вглядывался в него.
– Во-первых, Зимин, я, голубчик, прошу у вас извинения за то, что прочитал несколько страниц из вашего дневника, – доброжелательно-вкрадчиво начал Градусов. – Ваш дневник… Собственно говоря, не будем говорить о дневнике…
Зимин, краснея, мигнул, выгоревшие ресницы опустились, замерли – мальчишка, обыкновенный мальчишка, с мыслями, видимо, чистыми и светлыми, как камешки на дне ручья. Он ждал, и, казалось, все его внимание было приковано к никелированной крышке чернильницы на столе. У Градусова был сын – с первых же дней войны ушел на фронт, этот спорщик и голубятник, не раз бил соседям стекла; теперь старший лейтенант служил в Германии, самостоятельный человек, Игорь…
– То, что вам мать присылает посылки, – это не беда, – продолжал майор прежним тоном. – Именно, беды в этом нет. Верно ведь? Но вы будущий артиллерийский офицер, вы изучаете уставы и хорошо понимаете: ничего лишнего не должно быть в казарме, тем более продукты. Представьте – мы разведем мышей, мыши разносят заболевания, из-за невинной вашей посылки заболеют люди.
Градусов невольно сбивался на тот тон, каким обычно взрослые говорят с детьми; это была крайность, он понимал, но ничего не мог сейчас с собой сделать: внезапно нежная волна подхватила его, понесла – так этот Зимин напоминал золотистыми своими веснушками прежнего Игоря; так же сидел тот когда-то на краешке стула, сложив руки на коленях, с выражением скрытого нетерпения.
– Вы любите сладкое? Но не держите его в казарме. Перенесите посылку, ну… хотя бы ко мне в кабинет или в каптерку, наконец. Приходите, берите в столовую, пейте чай с вареньем… Кто вам может это запретить? И офицеры пьют чай с вареньем. – Градусов покряхтел. – Вот все, Зимин. Дневник я вам возвращаю. Прочитал лишь несколько страниц… Зина вам пишет? – спросил он тут же участливо. – Она живет в Москве?
Зимин кивнул с опущенными ресницами.
– Ну хорошо, хорошо. Кстати, я вам советую, обратите внимание на физкультуру. Огнетушитель-то вы выпустили, а? Займитесь боксом в секции. Там много фронтовиков из вашего взвода – Дроздов, Брянцев, Дмитриев там… Можете идти.
Оставшись один, Градусов отпустил крючок кителя, устало прошелся по своему кабинету из угла в угол; толстый ковер глушил шаги, и тишина в кабинете была неприятна Градусову, как одиночество. Шагая, он с тоской думал, что, пожалуй, в течение всей его службы в училище не было ни одного случая, чтобы кто-нибудь из курсантов его дивизиона зашел к нему поговорить, посоветоваться, выложить душу… И было ему больно сознавать это.
Он любил курсантов ничего не прощающей любовью, он научился скрывать свои чувства, но и люди скрывали свои чувства от него.
3
Летний разлив заката затопил крыши, четко обозначив верхушки тополей, и в небе было тихо и светло.
В такие июньские вечера покоем, беззаботным уютом охватывает душу. Тогда хочется сидеть где-нибудь на скамейке на прохладном воздухе, курить, глядеть на закат и думать о том, что вокруг тебя живут добрые люди. И непреодолимо потянет туда, где закат, или подумается вдруг, что хорошо бы ехать сейчас по тихой вечерней степи, лежать в сене, слушать сверчков и скрип колес, глядеть, как над тобой покачивается мерцающее небо и рождается ночь. Потом телега спустится под бугор, заплещется вода под колесами, потянет сырым холодом – спящая река, окруженная застывшими кустами, еще хранит в себе багровые отблески на середине, но под обрывами уже скопилась плотная темь; и холодно ногам, зябко всему телу. Телега опять взбирается на бугор, навстречу тянет влажным и внятным запахом ромашки и полыни. Вокруг ночь, полная звезд, запахов холодеющих трав.
И неожиданно далеко впереди, будто на краю света, проблескивают неведомые огоньки и темнеют неясные в ночи силуэты дальних деревьев. Сколько до них километров и долго ли ехать до них?
Двенадцать часов ночи. Был отбой. Везде потушен свет, только горит в коридоре слабая дежурная лампочка.
Гребнин, стягивая сапог, шепотом рассказывает своему соседу по койке:
– Знаешь, читал я в одном журнале, вроде в «Ниве», не помню, интересную вещь. Офицер один, итальянский, в империалистическую войну предложение в министерство внес. Сапог до катастрофы не хватало, так он что же предложил: вместо обуви – солдат закалять, строевую – босиком…
Гребнин снимает гимнастерку, с минуту сидит, притворно позевывая, и наконец спрашивает:
– Оригинально?
– Прекратить раз-говор-чи-ки! – официально и певуче раздается в кубрике команда дневального, в команде его шутливо-грозные нотки. – Кто нарушает? А, опять Гребнин? Саша, если ты сию минуту не перестанешь нарушать, я тебе преподнесу наряд! Как? Да сию минуту будешь у меня мыть полы!
Тонкая и нескладная, как циркуль, фигура дневального Луца, освещенная луной, двигается между койками. На нем противогаз и шашка. Луц останавливается возле кровати Гребнина и угрожающе таращит глаза.
– Саша, опять истории? Люди спать хотят.
Наступает непродолжительное молчание. Весь кубрик точно спит. Везде тишина.
– Дневальный! – доносится сдержанный голос из коридора. Там легкое, осторожное перезванивание шпор, и около тумбочки, облитой луной, появляется тень дежурного по батарее. – Где вы, дневальный? Почему не на месте? Спите, что ли?
– Я на месте, – обиженно хмыкая, отвечает Луц и шагает к тумбочке. – Я не могу стоять на ногах неподвижно… Я не аист, товарищ дежурный.
В кубрике опять тишина. В коридоре слышится начальственный басок дежурного, ему вторит певучий тенорок Луца. Где-то в глубине коридора, должно быть возле лестницы, отчетливо шаркает метла второго дневального – готовятся мыть полы.
А на дворе июньская ночь. На подоконнике и на паркете – синеватые лунные полосы. В окно видны насквозь пронизанные теплым ночным воздухом верхушки тополей. Ярко-багровая луна сидит в ветвях, заглядывая в кубрик, и весь училищный двор наполнен прозрачной синью. Звеняще трещат сверчки. И где-то далеко-далеко, за тридевять земель, играет радио. Откуда это?
Никто в кубрике не спит. Все устали после самоподготовки, но спать не хочется. Чего вообще хочется, неизвестно. Может быть, вспоминается далекое, полузабытое? А может быть, каждый сейчас думает о том, что тебя ждут где-то? Ничего, ничего не известно. Ночь – и все.
На крайней койке возле окна лежит Дроздов, по грудь накрывшись легким одеялом. Он неподвижно глядит перед собой, закинув за голову руки. Рядом, на соседней койке, ворочается Алексей, то и дело подминает под щеку жесткую подушку. Потом откидывает одеяло. В лунном свете его лицо кажется рассеянным.
– Ты не спишь, Толя?
– Нет, – шепчет Дроздов. – Странно, Алеша. Ты слышишь, как кричат сверчки? Очень люблю крик сверчков ночью.
Алексей опирается на локоть и прислушивается.
– Да, – говорит он, – кричат.
– Луна и сверчки, – шепотом повторяет Дроздов. – Не понимаю, что-то в этом есть такое – не передать. И грустно становится почему-то…
Дроздов вынимает руку из-под головы и потягивается, широкая грудь его выгибается, он глубоко вздыхает.
– Ты слушаешь, Алеша? Я помню, у меня был наводчик, Зеньков. Очень угрюмый такой, неразговорчивый парень лет тридцати. Стрелял великолепно. Но слова от него никогда не добьешься. У него погибла невеста в Минске. Так однажды после боя, страшного боя, остановились на берегу реки Псел. Лето на Украине. Я устроил ребят в хате и вышел проверить часового у орудия. Ночь чудесная. Роса. Звезды. Река блестит. Лягушки квакают на берегу. Как будто и войны нет. Подхожу к орудию и вижу: Зеньков сидит на станинах, смотрит на реку, и спина у него трясется. Плачет, что ли? Не понял я сразу. «Что с тобой?» – спрашиваю. Молчит, а сам рукавом лицо вытирает. Сел рядом на станину. Молчу. Долго сидели так. А вокруг лягушки да соловьи – взапуски. Потом спрашиваю: «Зеньков, что же ты?» А он и говорит: «Сержант, вы молодой еще, может, и не понять вам. Кабы в такую вот ночь не знать, что никто тебя не ждет». Понимаешь, Алеша? А мне иногда вот в такие ночи кажется, что меня ждут, – уже другим голосом говорит Дроздов и добавляет задумчиво: – Мне часто кажется, что где-то, в каком-то городе, живет девушка, на какой-то тихой улице, в домике с окном во двор, и что мы обязательно встретимся… У тебя не бывает такого?
Дроздов поворачивает голову, смотрит на Алексея испытующе, черные брови темнеют на его лице.
Алексей не отвечает.
– Ах, да не в этом дело! – приподымаясь, Дроздов тянется к тумбочке, на пол падает сложенная гимнастерка, звякают ордена. – А, черт, нет, курить не буду, – говорит Дроздов, укладывая гимнастерку на тумбочку, и вдруг садится на кровати, охватив руками колено, подставив лицо застрявшей в тополях луне. У него сильные плечи гимнаста, юношески стройная, круглая шея.
Алексей глядит на него с удивлением.
– Не в этом дело, – повторяет Дроздов. – Вот мне кажется иногда, что ждет меня где-то счастье. Может быть, это девушка с тихой улицы. А может быть, еще что. Ведь я до войны думал быть геологом. Понимаешь, ведь многое зависит от того – по правильному ли пути идешь? Ты думал об этом? (Алексей по-прежнему молча кивает.) Ведь что такое офицер? Ведь не красивый мундир, не танцы, не балы, не белые перчатки – помнишь, у Куприна в «Юнкерах»? Все гораздо сложней. За четыре года войны я немного узнал людей, полюбил армию. Но ведь, в сущности, как это мало… Вот у Бориса есть какая-то военная струнка. Он точно родился офицером. А мне, Алеша, хочется вот в такую ночь где-нибудь в горах под крик сверчков расставлять палатку на ночлег, рубить сучья для костра… Сидеть у огня после какого-нибудь тяжелого перехода и знать, что где-то в заросшем липами переулке, за тысячи километров, тебе светят окна.
Алексей – негромко:
– Если это твоя цель, из армии надо уходить.
Дроздов смотрит на молочно-белые, обмытые лунными потоками верхушки тополей, потом проводит ладонью по лбу.
– Ты меня не понял, Алеша. Я говорю о другом. Я говорю о каком-то ожидании после войны. И вот когда за тысячи километров от тебя, где-то в тихом переулке, заросшем липами, тебе светят окна – понимаешь, в этом есть большой смысл! Понимаешь… без них человеку тяжелее в тысячу раз…
– Понимаю. А у тебя есть… эти окна?
– Нет, – сказал Дроздов.
– А были?
– Не знаю, – покачал головой Дроздов. – Не знаю. Очень странно все получилось в детстве. Хочешь, расскажу?
– Да, Толя.
Дроздов задумался, тихонько заговорил:
– Ну вот, послушай, как получилось. Читал я запоем в детстве «Красных дьяволят», «Как закалялась сталь», «Юнармию». Мать запрещала, ночью гасила свет, читал под одеялом, светил фонариком с сухой батарейкой. А потом организовал я во дворе и свою «армию» из ребят и девчат. Деревянные пулеметы, тачанки из салазок, пистолеты с пробками, и свой устав, и клятва. Заставил всех подписаться на бумажке кровью. Девчата повизгивали, но тоже подписались, укололи пальцы иголкой и выдавили по капельке крови. Не помню точно, в чем был смысл этой клятвы, но кажется, в верности друг другу. Клятву торжественно закопали в землю и дали залп из пугачей. У нас был свой пароль, свой сигнал: три свистка под окном в четыре пальца. Это означало: «Выходи на улицу, тревога». И если свистели вечером, каждый должен был два раза поднять занавеску: мол, выхожу. И начинались сражения, наступления, разведки и атаки на «беляков». Потом забирались в пещеру – штаб. Зажигали свечу, и я вынимал список отряда и, как полагается командующему, насупив брови, просматривал его с комиссаром, выбирал, кого отметить и наградить. Были свои ордена – из жестянки сделанная звездочка.
И вот, Алеша, была у меня в отряде некая Вера Виноградова. Жили в одном дворе. Девчонка смелая очень была, называла себя «Таинственная стрела». Огромные глазищи. Все мальчишки из моего отряда были влюблены в нее, а я ничем не показывал, что она мне нравится: задирал нос и делал вид, что питаю чувства к другой девчонке, к ее подруге Клаве, а Веру прорабатывал за то, что у нее нет настоящей дисциплины и все такое. Помню, когда играли в прятки, я старался спрятаться так, чтобы не нашли никакими силами. А она – со мной. И вот когда рядом раздавались шаги водящего, она вдруг хватала меня за руку: «Ой, Толька, сюда!» Я ужасно возмущался, отдергивал руку. «Что за глупости, опять „Толька“? „Товарищ командир“, а не „Толька“! Понятно?»
Однажды, помню, один сидел дома и читал. Звонок. Пришли Клава и Вера. Остановились на пороге и переглядываются. А у Веры такое лицо, точно она сейчас плакала. Что-то кольнуло меня, но я спрашиваю с командирскими интонациями: «В чем дело, товарищи бойцы?» – «Толя, мне нужно что-то сказать тебе», – шепотом говорит Вера. «Да, Толя, она должна тебе что-то сказать, – и Клава тоже смотрит на меня. – Это тайна». Тогда Вера тряхнула головой и обращается ко мне; «Я не могу, я напишу. Дай мне листок и карандаш». Она взяла бумагу, быстро написала и, знаешь, как-то улыбнулась виновато: «Вот, Толя».
И я как сейчас помню эту записку: «Толя, я к тебе отношусь так, как Бекки Тэчер к Тому Сойеру». Прочитал я и так растерялся, что сразу уши свои почувствовал. Но тут я, конечно, сделал суровый вид и начал всякую глупость молоть о том, что сейчас некогда ерундой заниматься – и все такое.
В общем, Вера ушла, а я в тот момент… почувствовал, что жутко люблю ее. Наверно, это и была первая любовь… А вообще первая любовь приносит больше страдания, чем счастья. В этом убежден.
Дроздов замолк. Тишина стояла вокруг. Кричали сверчки за окнами.
– А что же потом? – спросил Алексей.
– Потом? Потом повзрослели. В прятки и в войну уже не играли, а Вера переехала в другой дом. Редко приходила во двор, со мной была официальна. «Здравствуй», «до свидания» – и больше ни слова. А когда учился в девятом классе, однажды летом увидел ее в парке культуры. Сидела возле пруда в качалке, в панаме, и читала. Увидела меня, встала. А я… В общем, ребята, с которыми я шел, стали спрашивать меня: кто это? Я сказал, что одна знакомая. И какая-то сила, непонятная совсем, как тогда, в детстве, дернула меня ничего не сказать ей, не подойти. Только кивнул – и все. Как ты это назовешь? Идиотство!.. А потом, когда уезжал на фронт, записку ей написал, глупую, шутливую: мол, отношусь к ней, как Том Сойер к Бекки Тэчер. Большего идиотства не придумаешь.
Дроздов горько улыбнулся, лег на спину, с досадой потер ладонью выпуклую грудь.
Алексей сказал не без уверенности:
– Думаю, просто ты ее любил…
– И всю войну, Алеша, где-то там светил этот огонек в окне – знаешь, как в песне? Светил, а я не знал, кому он светит – мне ли, другому?
– Понимаю. Письма получал? – спросил Алексей. – От нее?
– Нет.
– А… сам?
– Написал одно из госпиталя. Но потом прочитал и порвал. Показалось – не то. Да и зачем?
Дроздов, не шевелясь, лежал на спине, подложив руки под голову, глядел на посиненный луной потолок, волосы – прядью – наивно лежали на чистом лбу, лицо в полусумраке казалось старше и строже. Алексей, облокотясь на подушку, смотрел на него с задумчивой нежностью и молчал.
А в это время в углу кубрика звучал сниженный голос Саши Гребнина:
– Немецкий язык в школе ни в коей мере не удавался мне. Пытка. Перфекты не лезут в голову, кошмар! Лобное место времен боярской думы. А учить некогда. Торчал день и ночь на Днепре, на стадионе нападающим бегал, что страус. Или на танцплощадке. Накручивали Утесова до звона в затылке. Ну, приходишь на занятия – в голове пусто, хоть мячом покати. А тут перфекты. А учитель Нил Саввич прекрасно знал мою душевную слабость. И, скажите пожалуйста, как нарочно: «Гребнин, к доске!» Иду уныло и чувствую: «Поплыл, как пробка». – «Ну, футболист, переведите». И дает фразочку примерно такую: «На дереве сидела корова и заводила патефон, жуя яблоки и одной ногой играя в футбол». В шутку, конечно, для осложнения, чтобы я тонкости знал. Представляете, братцы?
Переждав, когда хохот стихнет, Гребнин со вздохом закончил:
– Смех смехом, конечно. Но как-то мы, братцы, сдадим экзамены?
…А Бориса после отбоя не было в кубрике; не было его и в учебных классах. Только во втором часу ночи он вернулся в дивизион, и полусонный дежурный, вскочив навстречу от столика, едва разлепляя глаза, произнес испуганно:
– Старшина?..
– Спокойно, дежурный, – предупредил Борис. – Градусов не поверял дивизион? Отметь – прибыл в двенадцать часов ночи. Ясно?