355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Юрий Туманов » Вас сейчас расстреляют… » Текст книги (страница 1)
Вас сейчас расстреляют…
  • Текст добавлен: 8 октября 2016, 14:36

Текст книги "Вас сейчас расстреляют…"


Автор книги: Юрий Туманов


Жанр:

   

Военная проза


сообщить о нарушении

Текущая страница: 1 (всего у книги 3 страниц)

Вас сейчас расстреляют…

Полк вздрагивает.

Шелест прокатывается по застывшим рядам. Может быть даже ропот.

Чуть ли не тысяча человек в строю у подножья высоты двести сорок восемь шесть. Все кого могли сегодня отпустить окопы, чтобы увидев, они рассказали об этом тем, кто остался у пулемётов на позициях, наблюдательных пунктах, в обороне. Стоят бойцы, вернувшиеся из госпиталей, наголодавшиеся в первую военную весну, только-только начавшие приходить в себя, все еще исхудалые, со втянутыми щеками и запавшими глазами.

За их спиной почти год, отгремевший боями. Сотни похороненных друзей–товарищей. Каждый в этом железном строю и сам наловчился убивать. Без трепета. Без сожалений. Любой из них многие десятки раз встречался со смертью с глазу на глаз, на вытянутую руку, на опередившую пулю, землю рванувшую по ногами, осколком сразившим соседа, с которым бежал ухо в ухо. Привычные встречи. Обычное дело. Война.

Что ж он вздрагивает тысячеголовый полк?

Наверху, за высотой двести сорок восемь шесть, глухо ухают взрывы. Пулеметные трассы щелкают через высоту над головами. Он и ухом не ведет. Пули высоко. Разрывы – метров триста отсюда – далеко.

Что же он вздрагивает, полк? Из‑за чего ропот?

Одна единственная смерть. Одна. Никому в строю не грозящая.

Больше часа ждет ее полк.

Видел – необычно, не после смерти, а до нее вышли из‑за спины красноармейских рядов четверо бойцов комендантского взвода с лопатами. Копать могилу. Быстренько отмерили, сняли двухметровую полоску дерна и, поплевав на руки, споро принялись кидать землю и глину на стороны, уходя вглубь по пояс, по плечи, по уши.

Человек еще жив. Его даже и не привели сюда, не видел его никто, а предназначенная ему могила – вот она, готова, вырыта у всех на глазах.

Многие отворачивались: не хотели смотреть. Да, куда спрячешь глаза – прямо перед строем, метрах в двадцати, вырос, желтеет горб глины.

Подошел рослый санитар. Носилки принес. Расправил. Поставил на ножки. Смотри, полк, смотри.

Все для него, кого еще тут нет и кого скоро не будет.

– Санитара‑то зачем? – злится начальник штаба полка капитан Кузнецов.

Санитара этого все знают. Многих спасал, выволок на себе с поля боя. Что ж они, балбесы, и его в помощники к палачам?

Командир полка майор Автушков зло скривил губы:

– Да, один черт!

Наконец привели. Здесь он – бывший красноармеец, бывший боец противотанковой батареи тысяча сто пятьдесят четвертого полка – Заставский.

Стоит один в тридцати шагах перед строем, в старой, застиранной, жеваной, побелевшей, бывшей, видимо, не раз в употреблении, гимнастерке. Без ремня пузырится от ветра горбом гимнастерочка, сапоги отобрали, обмотки не дали, стоит Заставский в старых обтрепанных ботинках, из которых выдраны шнурки. Стоит лицом к строю.

Это о нем только что звонко читал по белому листочку бумаги невысокий, ладный, подтянутый подполковник с тремя шпалами в петлицах коверкотовой наглаженной гимнастерки с ярко–белой полоской, только сегодня утром, видно, подшитого подворотничка:

–…Заставский… из Донбасса… образование среднее… работал техником… ранее не судим… пытался перейти к противнику.

Он очень хотел, подполковник, чтобы его все услышали. Чтобы все поняли.

Скрипя новенькими, ярко–коричневыми ремнями полевого снаряжения, на которых даже свисточек был на месте – торчал из кожаного кармашка, он то и дело поворачивался в пол-оборота к строю и, повышая голос, четко, внятно и раздельно читал грозные слова приговора.

Потом вновь оборачивался к Заставскому, разглядывал его исподлобья – слушает ли, внимает ли – и продолжал:

–…Учитывая тяжесть совершенного… измена Родине… руководствуясь статьями пятьдесят восемь один «а», пятьдесят восемь один «бэ»… уголовного кодекса Рэ сэ фэ сэ эр…

Строй полка угрюмо внимателен.

Весь он, из окопов собранный люд, тоже в гимнастерках «бэ у» – бывших в употреблении – плохо очищенных от глины шароварах, внешним видом своим близок бывшему красноармейцу Заставскому: он вырван из их ряда.

Подполковник рассчитывал, что духовно строй батальонов с ним, со статьями пятьдесят восемь один «а», один «бэ», со всем уголовным кодексом.

С кодексом может быть и да, а с подполковником – нет. Слишком начищен, слишком наутюжен. Да еще свисточек на ремне. Все углядели красноармейские глаза, все взвесили. Даже свисток. Такими точно подают сигналы на поле боя ротные командиры. А где свистит трибунальский подполковник? Свисточек раздражает почти всех. Духовно и душевно далеки от подполковника смятенные мысли монолитного, как ему кажется, строя.

* * *

Как всем хотелось час назад, чтобы этот ясный последний майский день просто и был бы обыкновенным весенним днем.

Каждый знал, что тут должно произойти, да верить в это не хотелось. Поэтому и вели себя все как обычно. Строй батальонов, пока не подошло командование полка и не было иных распоряжений, стоял вольно. Было разрешено курить, с места не сходя. Курить! Это после месяца‑то безмахорочной жизни. С наслаждением дымили бойцы, переговаривались, чем‑то обменивались. Даже старшины никого не гоняли за внешний вид. Да и каким ему быть внешнему виду, когда всего лишь час с небольшим, как из сырости весенних окопов.

Лейтенанты, и взводные, и ротные, ушли из строя, собрались у болотца перед мостом через разлившуюся речку Перекшу. Многие за всю весну и не виделись ни разу, да и зимою не часто приходилось встречаться, если не выпало действовать в одном батальоне.

Кто‑то с кем‑то обнимается. И говорят, говорят, не наговорятся. Третий к ним подошел, издали во весь рот улыбаясь.

– Амур-р-рская флотилия, смир-р-рно!

Всем ясно. Из Хабаровского военного училища лейтенанты. Эти всю осень сорок первого года на формировании, где ни сойдутся, поминали Амур–батюшку и флотилию амурскую. Все не остывала зависть к моряцким бескозыркам и ленточкам.

Давным-давно, в прошлом что ли это было веке, в Базарном Сызгане, почти все взводные и ротные командиры были оттуда, из Хабаровского. Досрочный выпуск. И все как один поминали амурскую флотилию.

Сколько их теперь осталось первой военной весной в тысяча сто пятьдесят четвертом полку? Дюжина? Десяток? Да, Коля Тростинский в пятьдесят втором начальником штаба полка, в том же как и все они лейтенантском звании. Вот он и весь выпуск Хабаровского военного училища – хватило на бои половины осени, целую зиму, да полвесны.

Кто‑то уже анекдоты травит. И смеются люди. Все как всегда. Вроде бы и забыли. Вроде и дела нет никому до того, ради чего всех сюда собрали. Однако быстрые взгляды на мост, на заречную дорогу, взбирающуюся на крутой холм – путь которым придет неизвестный человек, приговоренный к смерти, показывают – нет, не забыли, знают зачем тут собран полк.

Но все равно, не обошлось и сейчас без главного фронтового развлечения – стрельбы в цель. Похвальба идет во всю – у кого пистолет лучше, у кого глаз точнее, рука тверже. Кидают через болотце банки да бутылки. Бьют в лет. Бьют на точность, на дальность, кладут пули по заказу.

Хабаровцам не везет. Никто даже не зацепил пулей банку и нет конца подначкам:

– А еще кадровые… Нормальное училище кончали…

– А что нормальное, что? – смеются лейтенанты из запаса. – Это училище нормальное, а выпуск какой? Досрочники. Что с них взять.

Подсчитывается с полной серьезностью, что на год курсантам полагалось по четыре патрона на брата. И значит за все мирное время, за всю учебу никто из них и не выстрелил целой обоймы.

Как назло все хабаровские сейчас воюют в пулеметных ротах.

– Вот, вот! – орет Колька Шмонин, командир саперного взвода, прославившийся в апреле тем, что со своими подрывниками три дня держал Зайцеву гору. – Пулемет давай. Сбегайте. Что тут до позиции – километр. Счас хабаровцы ни одной банки целой не оставят.

Но, отстали и от хабаровцев. Кто‑то ухитрился закинуть бутылку дальше, чем за тридцать метров, лупили по ней, лупили, никто не попал. В смущении осматривают пистолеты, пожимают плечами, сетуют на то, что стволы поизносились в боях.

Медленно, как журавль, подошел к стрелкам на длинных своих ногах начальник особого отдела полка капитан Прадий. Остановился, глянул на всех сверху вниз, чуть ли не двухметровая каланча, и лениво поднял парабеллум.

– Бутылочка бьется вот так!

Все приумолкли, следя за твердой рукой Прадия, за хищно вытянутым стволом парабеллума.

Но вслед за выстрелом плеснул хохоток: бутылка стояла, как стояла.

– И у нас бутылочка бьется также.

– Ну, если так, – опять лениво усмехнулся Прадий, – покажите.

И вторым выстрелом бутылочку в черепки.

Кинули туда же другую. Тоже сбил со второго выстрела.

Кто‑то перешел вброд болотце, поставил сразу две бутылки метров на пять дальше. И никому опять не удается попасть. А Прадий стрелять отказался.

– Я, – сказал, – вам показал как надо. А вы стрелки, это ваш хлеб. Подтянитесь.

Кто‑то из уязвленных пехотинцев злорадно скривил губы, и в спину уходящему, да так, чтобы тот слышал, кинул, как камнем:

– Насобачился на расстрелах. Набил руку.

Другой кто‑то подправил. Но яда было еще больше:

– Ну, на расстрелах не шибко научишься. Там они в упор бьют. В крайности с пяти метров.

Не сбился Прадий со своего журавлиного шага, все это слыша. Но сердце, сердце – ледяной ком. Опять сжало и не отпускает.

Не виноват он, что выпала ему в жизни такая судьба. И не по собственному рвению приходилось ему порой, и не так уж часто, как кое‑кто думает участвовать в этом страшном деле. И никуда не уйдешь от своей тяжкой доли. Из органов сам не уйдешь.

Знает он все про свой полк, известно, что относятся к нему здесь по-доброму, знает это. А все равно молву и хулу ловишь, да ловишь, то глазом, то ухом, спиною и той хватаешь. И сделать ничего нельзя. Как говорится, на каждый роток не накинешь платок. Конечно, будь он не Прадий, можно было найти и платок. Нашелся бы, ох нашелся, не поздоровилось бы кое-кому. Знает он в других дивизиях и такое, и таких, страшную мог бы пустить он в дело силу. Если б от чести отказался своей, если б делом не дорожил.

А у болотца разом приумолкли все. И не потому, что слышит особист. Даже и не до него стало всем. Просто не по себе оттого, что напомнили им – скоро придется каждому увидеть со скольких это метров.

К самому же Прадию и на самом деле отношение сложилось хорошее. В окопах тот бывал чуть ли не каждый день. Под огнем держался не хуже строевиков. Бывало, что и за пулемет ложился в трудные дни. От боя не отлынивал, а дело свое исполнял, не тыча никому в глаза особое свое положение.

Но все же нельзя не осадить любого, кто хоть на время задается, да зарывается, пусть он хоть из трижды особого отдела.

– Был бы Новичонок, – сокрушаются те, кто лично знал героя полка, – он бы врезал. Как бог стрелял.

Нет Новичонка. Погиб в марте в Проходах. Держался там последним. Пока немец был далек, доставал его из снайперской винтовки. А навалился фриц, так пулеметом рубил, штук сорок их положил, видели это последние, отходившие из деревни. И еще долго был жив. Не меньше как полчаса слышен был пулемет Новичонка. А немцы все лупили по его позиции из минометов.

Нет Новичонка. И лейтенанты у болотца, потолковав меж собой, отрядили гонцов к командиру первой роты Лютову и к командиру полковой батареи Куркину.

Не может, не должно быть последнее слово за особым отделом.

Обоих, как ни упирались, чуть не насильно приволокли на огневой рубеж. Оба кадровые командиры, нормально окончили нормальное училище задолго до войны, оба отменные стрелки.

И опять журавлино длинные ноги нашагивают на краю болотца. До пояса похоже опять это особист. Только сапоги сверкают, как ни у кого, начищены до сверхзеркального блеска. По этим сияющим сапогам комбата Куркина узнают за километр и дальше. Хоть в дождь, хоть в грязь, сияют, как надраенная корабельная медь на солнце. И когда чистит, и чем, даже в его полковой батарее не знают: ни разу не видели комбата с сапожной щеткой.

Прадий, хоть и ушел к штабным, но болотце из виду не упускал. Углядел зорким глазом там Куркина с Лютовым, зашагал обратно, как землю промеривая циркулем. Встал рядом, но пистолет не вынул. Куркин кивнул на Лютова:

– Пусть Андрей ударит первым.

Лютов, прихрамывая, вышел вперед. Все сочувственно смотрели, как он идет. Знали – болит еще подживающая рана, полученная им в Проходах рядом с Новичонком. И если б не унесли его тогда санитары, может он рядом с ним там и остался.

Осторожно ставя раненую ногу, чуть касаясь ею земли. И твердо вбив между кочек вторую, поднимая пистолет поинтересовался:

– Обе бить?

Ответ был единодушен – бить обе.

После выстрелов Лютова сам Парадий пожал ему руку. Два выстрела, как один. Будто из пулемета, без перерыва. И обе бутылки брызнули осколками.

– А мне что же? – поворачивает ко всем свой горбатый нос Куркин. – Меня зачем привели?

И сразу несколько пехотинцев рвануло через болотце. Пять бутылок выстроилось в ряд. Дальше и выше лютовских осколков. Двое добровольцев, на обратном пути, по пояс увязли в трясине. Дрожат, промокшие насквозь, но не уходят, даром что ли мокли, всем хочется посмотреть, как стреляет комбат Куркин.

А тот стоит спиной к бутылкам, осматривает пистолет. Патроны вынул, перебрал, два заменил, вытащил из запасной обоймы.

– Ну-с, какую бутылку бить? – вскинул он горбатый нос, повел им из стороны в сторону.

– Среднюю, – крикнул кто‑то.

И все согласно закивали – среднюю, среднюю.

– Считайте.

Как по команде «кругом» щелкнули ярко начищенные сапоги, повернув Куркина спиною ко всем. И тут же щелкнул еще раз. Он опять стоит, как стоял. А те, кто считал успели сказать только «рраз», а «два» и не договорили, и пистолетный выстрел почти проворонили. Бутылки в середине ряда за болотом нет.

– Теперь какую?

– Крайнюю слева.

Куркин только глянул через левое плечо. И через то же плечо лег пистолет. Выстрел. И нет бутылки крайней слева.

– Какую?

– Справа крайнюю.

Вправо повернул голову Куркин, а пистолет перекинул через то же левое плечо, так и стоя спиной к болотцу. Выстрел. И правая крайняя вдребезги.

Куркин выщелкнул обойму, вставил недостающие патроны, вбил ее в рукоятку и, не глядя, кинул пистолет в кобуру.

– Подучи, комбат! – встал перед ним по стойке «смирно» Прадий. – Не дай помереть от зависти.

– Жду на батарее, – щелкнул тот каблуками. И зашагал, зашагал к строю, по-журавлиному переставляя сверкающие сапоги.

И тем же циркульным шагом пошел в другую сторону Прадий. Шаг тот же, а блеска нет. Да, кто сравнится с натренированным строевиком лейтенантом Куркиным, хоть он и второй раз возвращается из госпиталей после тяжелого и легкого ранений.

* * *

На правом фланге третьего батальона стоит, сжав кулаки, его командир, лейтенант Карасев. Тоже в чистой и хорошо выглаженной ординарцем гимнастерке. Но строю он свой. Никто даже не замечает во что он одет. Его видят привыкшими глазами. Таким, как в поле – и в глине, и в земле, и в порванной осколками телогрейке, под пулями – всюду, где были роты. Ему хоть свисток нацепи, хоть в габардин одень, хоть во что – свой он, из ихнего ряда.

Что ж я его не застрелил – мается Карасев – Что б мне не палкой махать, а по совести поступить.

Не нравится ему, раздражает весь сегодняшний спектакль, замешанный на крови. И все эти, на испуг рассчитанные приемы – рытье могилы для живого, на виду у всех, носилки для будущего трупа – все не нравится.

Кого пугают – косится Карасев на строй батальона – Кому грозят?

Взгляд комбата перебегает от лица к лицу. Разведчики – Ковалев… Поликарпов… Новиков…, пулеметчик Фокин, взводный Фенеши… Это их хотят напугать носилками, их предостеречь от измены Родине? Тьфу, плюет он под ноги.

Дальше и дальше скользит взгляд комбата по строю. Однако малоизвестных лиц, особенно из последнего пополнения, больше. Но все равно, не надо считать их нестойкими людьми. Учить надо. Грамотно воевать надо. А это вот, не надо, ни к чему.

Весь полк знает, что происшествие с Заставским случилось в окопах батальона Карасева. И ему известно, что все это знают. Да толкуют по-разному, больше вкривь и вкось. К каждому не подойдешь, не расскажешь, как оно было и что. И еще больше не по душе то, чем должно закончиться сегодняшнее утро, завершить то, что началось месяц назад в окопах его батальона, ночью, которая так хорошо началась.

Что ж я его не застрелил? – сжимая до скрежета зубы, хмурится на левом фланге комбат сорок пять, лейтенант Железняков – командир лучшей батареи полка, прославленной батареи, развернувшейся слева от него, двумя литыми рядами.

Заставский его боец. И жаль ему его. И муторно на душе.

Месяц назад застрелил бы его без сожалений. И был бы прав. Месяц назад ненавидел его. Сегодня жалеет.

И батарейцы жалеют. Те самые, что больше месяца назад, бывало, поколачивали Заставского, материли, презирали.

Голодной весной сорок второго года особо он всем опротивел – недавно хвастливо тыкавший каждому в нос, что он образованный, техник, что у него в Донбассе, в подчинении было до сотни таких, как они. А теперь съежившийся, заросший грязью, отупелый.

Но и то, бывало, жалели его бывшие колхозники и мастеровые.

– Пойди, дай пожевать технику, – посылал сержант Мартыненко кого‑нибудь из своего расчета, пока еще была еда. Хоть и в обрез, но была, – не дай бог дуба даст.

– Спасибо, – из какого‑нибудь дальнего угла открывал тот навстречу дающему ярко светившие на темном, закопченном лице глаза. – Спасибо. Кушать очень хочется.

И протягивал грязную руку. Цепко хватал принесенную еду.

– Заставский, комсомольцев бы постыдился, – упрекал его парторг батареи. – Нас, членов партии, на всю батарею осталось четверо. Глянул бы на себя в зеркальце.

Бывало, на день другой Заставский отмывал до бела лицо и руки. Ходил, как все, подтянув ремень, колол дрова, носил воду, стоял на посту у орудия. Но кончались эти дни и опять мутнели его глаза, обвисал ремень, отлетали пуговицы на ватнике и крючки на шинели, снова он становился малоподвижен, вял, забивался в угол землянки, сидел там, скорчившись в три погибели.

Только на кухню Заставский любил ходить. И далеко, бывало, и скользкими, грязными тропами. Первым вскакивал и хватал с гвоздя ведро, в которое повар наливал суп, или кашу на весь орудийный расчет.

Но и тут углядел командир, сержант Мартыненко, как тот, по дороге обратно, к орудию, запустил руку прямо в горячее варево, ухватил кус мяса и сожрал его торопливо и быстро, видя, ясно видя, что бежит на него командир, А напарник, несший с ним на палке ведро, смотрел только под ноги, не оглядываясь, шел осторожно, осклизаясь, боясь уронить, или пролить еду целого расчета.

В первый раз заметив такое, Мартыненко глазам своим не поверил. Грязной рукой в гимнастерке. лезть прямо в суп – такое, хоть кому приведись, в голове бы не уместилось.

Не приспособленный к войне человек, – брезгливо сказал как‑то о нем разведчик Нестеров, земляк Заставского, сталевар из Донбасса.

Но уж во второй, завидев, как приладился этот, неприспособленный, к общественному котлу, Мартыненко нагнал его, камнем скатившись с высоты. Глухо рыча, остановил обоих. Тихо поставил ведро на тропу. И у Заставского глаза вылезли из орбит, так сгреб его сержант. Последние крючки и пуговицы поотлетали.

Орудийный расчет добавил ему от души.

– Т–ты, сволочь… – молотили его, – т–ты, грязными руками… Мясо ловить!

Всем почему‑то явственно представлялись грязные руки Заставского и его засаленная гимнастерка, полощущаяся в общественном супе.

Это еще было время, когда суп ели ведрами.

Через какие‑то недели, в голод, казалось, сжевали бы и засаленную гимнастерку.

А Железняков тогда несколько дней допытывался – отчего у Заставского синяки, да желваки. Но тот только скулил, да затравленно оглядывался.

Командир батареи понимал, почему расчет не любит техника. Да и за что его любить? Где‑то в Донбассе, без войны, на заводе, иль на шахте, может и был он нормальным человеком, может даже и работал хорошо. Хотя едва ли можно так напрочь перемениться. У пушки он пенек–пеньком – неповоротливый, тугодум. Командир орудия поставил его заряжающим. И на первой же стрельбе пушка била в два раза медленнее обычного. Вся батарея смеялась. Стреляют, говорили, как вятские щи лаптем хлебают без мяса.

Мартыненко попробовал его замковым, так заряжающий завопил: при таком раскладе того и гляди ткнешь взрывателем в закрытый замок. А он стальной. Хорошо еще, если взрыватель фугасный, а если осколочный? По частям будут расчет собирать. Не успевал Заставский во время открыть пушечный замок. Так и стал он болтаться среди последних орудийных номеров – то подносчиком снарядов, то правильным. А ведь техник. Ученый человек.

Лодырь – окончательно поняли все, нормальный сачок, придурок. А у лодырей в любом коллективе, будь ты техник, или даже инженер, жизнь толком не пойдет, тяжкая для них будет жизнь. Каждый норовит лодыря ущемить. И на пост поставят в худшую промозглую смену. И в наряд загонят, куда никому не охота.

Теперь, когда его хотят расстрелять, батарейцы вспоминают все это и сожалеют. Кто сильней бил, тот и больше жалеет. Просто негодный для полевой жизни был человек. Что копать, что голодать – ничего не мог толком. Но не будь войны, мог бы и до старости дожить, может и уважали б – могло и такое быть, хотя навряд ли, да вдруг никто б не догадался, что червивый он изнутри.

Быстрым шагом подошел, почти подбежал, к строю батареи начальник особого отдела капитан Прадий. Улыбнулся открыто и весело.

– Ребята! Вот правильно б было, если б кто‑нибудь из вас вышел бы и сам его расстрелял.

И замерла, сжалась батарея. Затаились. Как это «сам»? Кто на такое пойдет сам?

– Ну? Ну? – по-прежнему улыбаясь, торопил Прадий. – Не стесняйтесь.

На артиллеристов уже оглядывались пехотинцы. С интересом. Пойдут? Не пойдут? Свой, как никак. Вместе ели из одного котелка. Спали рядом. Не приведи бог им, пехотинцам, пришлось бы решаться на такое богомерзкое в общем‑то дело.

– Не найдется таких в моей батарее! – грубо отрубил Железняков.

И острый интерес в сверкнувших глаза Прадия сменился иным выражением. Но тоже острым.

– Почему? – еще шире улыбнулся начальник особого отдела. – Расстрелять предателя? Контрреволюционера? Не найдется? Странно, комбат. Очень странно.

– Почему не найдется? – услышал Железняков за спиною ворчливый голос. – Отчего? Расстреляем. Сделаем.

И головы не повернув, узнал – Мартыненко. Службист.

– Вот видите? – насмешливо прищурился Прадий. – А вы говорили. Плохо знаете людей, лейтенант.

Коротко и тупо что‑то шмякнуло, что‑то прошелестело там, за спиной. И не то сдавленный стон, не то шепот едва уловило ухо. Железняков резко обернулся.

Скорчившись стоял во втором ряду сержант Мартыненко, держась руками за живот и за бок.

– Ох, – простонал он, глядя виновато на комбата. – Ох, ребро… Старая рана… Контузия… Ох, не дойти мне.

Рядом, чугунно замерев, стояли бойцы орудийного расчета Мартыненко и взвод Полякова. Только они могли дотянуться до добровольца. На неподвижных лицах посверкивали глаза. И с хитринкой. И с удивлением, что у кого‑то появилось желание лично участвовать в расстреле. А может быть удивлялись и внезапно открывшейся ране.

– Прикладом? – участливо спросил Прадий. – Или кулаком? Кто?

Неизвестно ответил бы что‑нибудь на это Мартыненко. Просто ему повезло.

– По-о-олк! Рравняйсь! – донеслось с правого фланга.

Сожалеюще, посмотрев на Железнякова и пробежав скользящим, но профессионально многообещающим взглядом по рядам батареи, Прадий, вышагивая по-журавлиному длинными ногами в тонких хромовых сапогах, двинулся, не разбирая дороги, по лужам прямо на правый фланг. Немецкий пистолет, как влитой лежал на его бедре. Надетая чуть набекрень фуражка с довоенным голубым околышем закрывала лаковым козырьком глаза.

* * *

В середине апреля, когда вынужденная распутицей передышка в боях могла вот-вот оборваться и немцы снова стали бы пробовать улучшить свои позиции, столкнув тысяча сто пятьдесят четвертый полк с двух, занимаемых им, главных высот, откуда он не только просматривал позиции противника, но и доставал их огнем станковых и ручных пулеметов, командир батареи решил соорудить на двести сорок восемь шесть дзот для орудия из взвода Полякова. До этого орудие стояло на открытой позиции, скрытое кустарником, и хотя его на день закатывали в укрытие, слабый, в один накат козырек над полукапониром при прямом попадании снаряда не давал надежды на спасение пушки и людей.

Батальон Карасева, державший оборону на высоте двести сорок восемь шесть и по ее сторонам, был кровно заинтересован в том, чтобы поддерживавшее его орудие было неуязвимо. Ее огонь делал жестче всю оборону в центре. И командир батальона, понимая это, отнесся к затеянному артиллеристами строительству не только с пониманием, но и активно. Он видел, что ослабевшие весною от голода люди, недавно вчетвером поднимавшие тяжеленные бревна, теперь едва могли справиться с ними целым отделением. Понимал, что батарее одной не справиться, или дзот будут строить всю весну и поллета, когда он станет не то что совсем ненужным, а просто может и не понадобиться. Стройку следовало закончить за неделю. Поэтому Карасев каждую ночь стал выделять в помощь строителям артиллеристам человек по двадцать и больше – целый взвод.

Понимали это и красноармейцы, кроме тех, конечно, кто хрипя и надрываясь, волокли на себе в гору пятиметровые бревна с комлем, который не каждый мог охватить. Те всю дорогу материли своих командиров от ротного начиная, артиллеристов, даже тех, кто сам становился под комель, войну и проклятую жизнь.

Правда, в следующую ночь, когда уже другие шли помогать артиллеристам, бранили их, как нерадивых помощников, считая, что работать надо скорее, чтобы поставить пушку в дзот до того, как немец проснется и ударит. Без поддержки орудия фриц может задавить стрелков.

Командир батальона сам приходил смотреть, как идет строительство. Всегда был недоволен скоростью работ. Своих гонял в хвост и в гриву, но к артиллеристам была у него масса претензий. Особенно, если в пехоте выбивало немецким огнем двух, а то и трех человек за ночь.

– Моих гробишь, а твои люди где? Где твои? – выговаривал он Железнякову.

Видя, что артиллеристов на высоте не больше, чем стрелков, он не понимал, что вся батарея до последнего человека брошена на двести сорок восемь шесть. У пушек оставалось только по одному часовому. Чтобы, если немцы полезут, каждое орудие успело выстрелить два-три раза пока расчеты добегут до огневых с проклятой высоты.

И, как не береглись, каждую ночь были ранение и даже убитые. Немалой кровью доставался дзот, немалой. Немцы то ли слышали работу, то ли наугад били по высоте. Санитары постоянно были наготове.

Тяжко было и тем, кто всю ночь бессменно и без сна должен был стоять на постах у орудия, слушая каждый шорох, до рези в глазах всматриваясь во тьму. Известно было, что в соседней дивизии ночью, зарезав сонного часового, немцы утащили с огневой такое же легкое орудие. И если б у них оно не подорвалось на минном поле, то уволокли бы и к себе. Пошли под трибунал и комбат, и командир взвода с командиром орудия. Полковое начальство поминалось печатно и непечатно всеми вышестоящими. А все из‑за одного сонного тетери, который и сам‑то погиб ни за понюшку табаку.

Комиссар полка Застрожнов приказал Железнякову поставить часовыми к орудиям всех коммунистов батареи. Нельзя было прозевать немецкую вылазку. Нельзя было подпустить противника к орудиям. На коммунистов комиссар надеялся. Лично инструктировал их, остающихся на ночь у пушек в самую первую ночь. Знал каждого и в лицо, и по делам, поэтому слова его были не просто призывами.

Заставский его тревожил особо.

– Товарищи отзываются о Вас неважно, – глядя ему прямо в глаза отрубил комиссар, – не подведите партию, товарищ Заставский.

Уже не один разговор был с командиром батареи о Заставском.

– Какой он, к чертовой матери, коммунист? – кричал Железняков еще вчера в телефонную трубку. – Пусть идет на высоту, под пулями бревна таскать, там ему место, со всеми вместе.

Но комиссар держался за свое твердо,

– У орудий останутся коммунисты.

– Да у меня и коммунистов на каждое орудие нет! – не унимался Железняков. – Орудий шесть, а коммунистов четверо!

Убедить комиссара не удалось.

У пятого встал часовым комсорг батареи. Хотя его Железняков тоже просил отправить на высоту. Правда совсем по другой причине: не плох, а уж очень хорош был бы тот для дела.

А шестое располагалось на самой двести сорок восемь шесть, где и сам комбат на стройке, и взводные, и вся батарея. Там было кому стрелять из орудия и охранять его тоже.

Всю первую ночь, строя вместе со своими артиллеристами дзот, Железняков уже перед рассветом, в самое воровское время, когда разведка противника всего активнее обычно, а дежурить на постах всего труднее, взяв с собой разведчика Нестерова, пошел проверять посты у своих пушек.

И сам‑то он, как только перестал укладывать бревна и выпустил из рук лопату, спать захотел до полусмерти. Но вылил на голову котелок воды, умылся, затянул потуже ремни, сон отлетел. Километра полтора бежали они с Нестеровым, радуясь окрикам бессонных часовых от каждой пушки. Разведчик попробовал было у одного орудия зайти со стороны противника, так чуть не угодил под пулю. Один из четверых коммунистов, стоявший тут на посту Чесноков, мигом навел орудие на кустарник, откуда подбирался к нему неизвестный, тут же выстрелил по нему из карабина.

– Стой, стреляю! – он крикнул уже после выстрела, когда пуля прошла над Нестеровым.

Хорошо еще, что тот, по-шахтерски матерясь, обложил и Чеснокова и всю его родню, не подымаясь с земли.

Услышав в ночи свою фамилию, да знакомый голос, с привычными всей батарее известными, нестеровскими словесными выкрутасами, Чесноков удержал палец на спуске и вторая пуля так и осталась в стволе.

– А если б я тебя дурака из пушки грохнул? – орал громче Нестерова обозленный Чесноков. – Если б твои кишки на кустах развесил? Кто бы был виноват?

Нестеров, признавая правоту часового, смолчать был не в состоянии, не отваживался, не в его это было характере.

– Ты бы промазал, Чеснок! Ты и из карабина взял на два метра выше. Пойдем в орудийный ствол глянем, куда бы ты снаряд кинул.

– Отойди от позиции! – совсем зашелся Чесноков, замахнувшись прикладом. – Отскочь! Я – часовой! Лицо неприкосновенное. Врежу, до самого своего Донбасса ковылять будешь.

Радуясь, что теперь он не один, а сон совсем отлетел, Чесноков, как и Нестеров, готов был орать хоть до утра. Но Железняков, посмеиваясь слушавший их перебранку, остановил обоих.

– Ладно, ребята. Постарше есть виноватые. На меня же не орете? Ну и друг на друга наскакивать нечего.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю