Текст книги "Неодержанные победы"
Автор книги: Юрий Воищев
Жанры:
Современная проза
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 1 (всего у книги 3 страниц)
Юрий Тихонович Воищев
Неодержанные победы
Памяти моего отца
Тихона Ивановича Воищева,
погибшего в суровом сорок первом, –
посвящаю.
Глава первая. Трофеи
Тетка работала в кинотеатре повторного фильма. Там показывали старые картины, на них почти никто не ходил, потому что ленты, как и люди, стареют и умирают.
Осенью рано темнело, и, когда мальчик шел к тетке, уже зажигались фонари.
Он подходил к двухэтажному зданию, серому и не очень привлекательному на вид, поднимался по лестнице и видел, как у входа в зрительный зал стояла его тетка и проверяла билеты.
Зал почти всегда пустовал, мальчик мог занимать любое место, но тетка обычно усаживала его где-нибудь с краешку или, наоборот, позади, недалеко от входной двери, и, когда начинался сеанс, подсаживалась к нему.
Тетка была молчалива. Одинокие люди по – разному проявляют себя. Одни молчат, как тетка мальчика, другие жалуются на свои неудачи и во всех видят неприятных людей, от которых только и можно ждать какой-нибудь пакости. А тетка никому никогда не жаловалась на свою жизнь, ни с кем не советовалась, и вообще мальчику порой казалось, что она открывает рот, чтобы сказать: умойся, учи уроки, сходи за хлебом. Даже когда мальчик приносил в дневнике двойку, тетка только молча смотрела на него, молча закрывала дневник, молча уходила на кухню. И для мальчика это молчание было понятнее и тяжелее любого наказания.
Только однажды тетка сказала очень длинную фразу, это было два года тому назад, когда мальчик приехал. Ему было девять лет, и он приехал сам. Поезда везли его, гремя колесами и ревя сиреной, к незнакомой тетке, у которой он должен был теперь жить.
Он поехал к ней не потому, что ему хотелось, а потому, что умерла его мать, а отца давно не было. Отец ушел от них, когда мальчик только родился. Ушел и пропал, как пропадает одинокое облако в синеве неба. А когда умерла мать, соседи написали письмо тетке. И та прислала телеграмму: «Пусть приезжает». Она, наверное, не поняла, а может, даже и не знала, сколько ему лет, думала, что он уже большой и может сам ездить на поездах.
И мальчик поехал.
Соседи собрали деньги и попросили проводницу присмотреть за мальчиком и довезти его до самого того города, до самого того дома, где живет тетка.
И проводница смотрела за мальчиком, и он доехал благополучно.
Тетка ждала его на вокзале. Вещей у мальчика почти не было: маленький узелок, где лежали его рубашки, свидетельство о рождении и тоненькая пачка денег – вот и все. И когда тетка увидела его, она всплеснула руками, прижала к себе и, не то плача, не то смеясь, забормотала:
– Как же ты такой маленький доехал?
Мальчик сначала немного испугался ее сурового лица и всей ее худой и прямой, как палка, фигуры, немного оттаял и чуть сам не заплакал, потому что уже давно никто не гладил его по голове и не говорил ласкового «маленький».
Они с теткой пошли домой. Это было совсем недалеко от вокзала. И теперь ночами мальчик слышал, как переговаривались на путях маневровые паровозы, как стучали колеса больших составов, и это напоминало ему его долгое путешествие, которое он совершил сам и ничего не испугался.
Когда они пришли с вокзала, тетка ему сказала еще несколько слов. Но это были уже слова, похожие на теперешние, короткие и очень определенные: «Ну-ка, иди умойся». А потом они пили чай. Тетка пила чай с блюдечка. И мальчик, глядя на нее, тоже стал пить чай с блюдечка. А тетка только посмотрела на него молча и, когда он облил накрахмаленную скатерть, ничего не сказала, но он понял, что лучше пить чай так, как умеешь, никому не подражая.
Потом он понял еще многое. А сначала он долго привыкал к тетке, к ее дому, и ночами, когда слышал гудки паровозов, тоска забиралась ему в душу, и он плакал, кусая подушку, но плакал тихо, стараясь не разбудить тетку, спящую у противоположной стены. Плакал так, чтобы никто его не слышал. Это было большое горе мальчика. Горе, потому что не с кем было поговорить и не было мамы, которая хоть и наказывала иногда, но все понимала.
На другой день после приезда, рано утром, тетка ушла из дома, и, когда мальчик проснулся, в комнате никого не было. Он пошел по квартире, по коридору, зашел на кухню, посмотрел на газовую плиту – такой у них не было, когда они жили с мамой, – потом пошел из кухни опять по коридору и увидел дверь. Он открыл ее. Это была темная комнатка, в которой стояли старые вещи. Это был чулан. Чулан для старых вещей.
Мальчик постоял немножко, посмотрел на эти вещи и пошел назад в комнату. Он сел на диван, на котором спал, и сидел так некоторое время, сложив руки на коленях и опустив голову.
И когда пришла тетка, мальчик сидел, сложив руки на коленях и опустив голову, и глядел в пол.
– Ты умылся? – спросила тетка.
– Нет, – сказал мальчик.
Тетка ничего больше не сказала. Она достала из сетки две бутылки кефира и поставила их на стол, а рядом положила большой и продолговатый батон, похожий на крокодила.
Мальчик встал и пошел умываться. Он умывался медленно, думая о чем-то далеком и еще не ушедшем из его памяти. Мыло щипало глаза, а вода была ледяная и обжигала лицо.
Потом он утерся мохнатым полотенцем и пошел завтракать.
Начиная с этого дня, жизнь мальчика шла спокойно и размеренно, окруженная огромным молчанием вещей и тетки.
У него не было игрушек, и поэтому он сам придумывал себе игры. Тетка не покупала ему игрушек не потому, что она была жадная – это мальчик понимал, – и не потому, что у нее не было денег. Просто она не видела в них смысла, считала, что игрушки – утеха бездельников и дураков, а умным людям, вроде мальчика, лучше покупать книги с яркими картинками, а игрушек не надо.
Так тянулось время в пустой квартире. Тетка уходила на работу под вечер, а днем обычно была дома. Иногда они ходили с мальчиком в кино. Не в тот кинотеатр, где работала сама, а в другой, недалеко от их дома. Они ходили на утренние сеансы и сидели рядом. И мальчику хотелось, чтобы она хоть что-то ему когда-нибудь сказала. Но она ничего никогда не говорила.
И всякий раз, подходя к теткиной работе (а мальчик ходил туда редко, только тогда, когда ему было очень тоскливо), он думал, что вот сегодня тетка скажет ему что-то такое, а может, достанет из кармана какую-нибудь игрушку и даст мальчику. Но этого не случалось. Тетка сажала его в полупустом зале на свободное место, свет гасили, начинал трещать аппарат, и на экран выбегали буквы. Раньше мальчик плохо читал, а теперь буквы сами складывались в слова, потому что он уже почти закончил третий класс, и многие слова были ему очень понятны.
Здесь показывали старые фильмы. В них почему-то не перечислялись актеры и всегда шло маленькое предисловие из нескольких строк: «Этот фильм взят в качестве трофея…» И мальчик думал, что это за слово «трофеи». Он слышал и знал, что давно – по его понятиям двадцать лет – это огромный срок – была большая война с немцами, и мы их победили. И вот эти немецкие фильмы привезены оттуда. Но слово «трофеи» мальчик не понимал. Для него эта война была далека и непонятна, как для нас далеки и непонятны Пелопонесские войны.
И однажды был старый фильм. Утром тетка сказала:
– Хочешь посмотреть сегодня кино? Интересное.
И мальчик удивился множеству слов, а тетка странно улыбнулась. И мальчик сказал:
– Я приду.
А когда он сидел в школе, пошел дождь. Дожди в октябре не такое уж странное дело, но мальчику показалось, что дождь пошел специально, чтобы помешать ему посмотреть этот фильм.
Дождь лил весь день. Мальчик приготовил уроки и сидел, дожидаясь, когда наступит половина пятого, чтобы пойти к тетке. Дождь бубнил за окном. Капли текли по стеклу, начинало смеркаться, и мальчик поеживался, предчувствуя, как холодные капли осеннего дождя попадут ему за воротник и пробегут по телу.
Когда большая стрелка часов подошла к шести, а маленькая застряла где-то около пяти, мальчик вышел из дома. Лил сильный и неутихающий дождь. Он бил об асфальт, и в воздухе стоял ровный и однообразный гул. Мальчик побежал в струях дождя, рассекая водяные полосы, разрывая монотонный шум. Дождь лил, а мальчик бежал по тротуару и боялся, что вымокнет весь до ниточки и тетка скажет ему: «Иди домой».
Он вошел в клуб, поднялся по лестнице на второй этаж, увидел тетку и удивился: она была сегодня необычная – в своем лучшем, правда немодном, платье, как понимал мальчик.
Она стояла в дверях помолодевшая, похожая на смешную девочку, вернувшуюся вдруг из страны печали, где была превращена в сухую и молчаливую тетку. И когда она увидела мальчика, то на ее лице проступила улыбка, та затаенная улыбка, которую она все время сдерживала – ведь не было никого, кому бы она могла улыбнуться, а вот пришел мальчик, и появился повод для улыбки. И улыбка вылетела и застыла на ее подкрашенных губах, как яркая красная бабочка.
– А я думала, ты не придешь. Такой дождь на улице… Ты мокрый, наверное, совсем.
– Нет, – сказал мальчик, – я не промок. Это так… Сверху…
– Ну ладно, смотри только не простудись, – сказала тетка, как будто ее слова могли спасти мальчика от простуды.
Зал, как всегда, был полупуст. Тетка посадила мальчика и опять стала в дверях, дожидаясь, когда потушат свет. И вот свет потушили… Тетка быстро прошла в зал и села рядом с мальчиком. Он вдруг удивился: от тетки незнакомо пахло духами. Он потянул носом. А запах был ему удивительно знаком, приятен и радостен. Он вспомнил, что так пахло мамино платье, когда она уходила в театр. На мальчика навалилось что-то непонятно огромное, одновременно и печальное и радостное, и он почувствовал, что тетка ему такая же родная и близкая, как и мама. И ему захотелось ей сказать, как маме – «мамочка», – и прижаться к ней.
Он посмотрел на нее и увидел: глаза ее стали большие, а губы полураскрылись, словно тетка ждала что-то знакомое и очень ей дорогое.
Начался фильм, вспыхнула надпись: «Большой вальс», полилась музыка, и мальчик, уставившись в экран, привычно хотел прочитать: «Этот фильм взят в качестве трофея…» Но этой надписи не было, а шли имена актеров, а потом началось действие. Тогда он почувствовал, как рука тетки дотронулась до его руки, и он услышал ее шепот. Но разобрал только одно слово «Андрей». А ведь мальчика звали иначе!
И мальчик стал мучительно думать, и начал что-то понимать, но это что-то ускользало от него и никак еще не могло дойти до сознания.
А в зале звучала музыка, и на экране красивая женщина в белом платье и широкополой шляпе танцевала с композитором Штраусом большой вальс.
И снова тетка прошептала, и мальчик услышал: «Как это было давно!» И он понял: слова тетки были предназначены не ему. Самой себе говорила тетка, стараясь сделать воспоминание более живым и одушевленным и вызвать образ того, с кем она когда-то смотрела этот фильм.
Мальчик понял еще, почему тетка временами машинально смотрела на пустое место рядом и снова переводила взгляд на экран. Он понял, что она вдруг ушла в те дни, в те годы, в ту далекую и невозвратную страну – юность, и кто-то, о ком она шептала, сидит сейчас рядом с ней и смотрит этот фильм, который они, наверное, любили и видели много раз.
В этот день было три сеанса, и все три сеанса тетка смотрела «Большой вальс». На последнем сеансе она вдруг заплакала, встала и вышла из зала, а мальчик досидел до конца и вместе со всеми вышел в коридор и увидел, что тетка ждет его. Она молчала, как и прежде, и опять не было улыбки на ее лице. Улыбка улетела, словно бабочка.
Тетка взяла его за руку, и они пошли домой.
Дождь перестал. Мокрый асфальт блестел в свете фонарей. Было уже около одиннадцати.
Мальчик спросил:
– А почему сегодня не было написано «взят в качестве трофея?»
– Фильм не трофейный, – сказала тетка, – это американский, старый… довоенный.
– А что такое трофеи? – спросил мальчик.
– Да так, – сказала тетка, – Это то, что берут, когда побеждают. Мы победили фашистов и взяли какие-то фильмы в качестве трофеев.
– А это обязательно нужно делать, – спросил мальчик, – брать трофеи?
– Наверно, – сказала тетка, – я и сама толком не знаю.
– А эта война, зачем она была? – спросил мальчик.
– Война, – повторила тетка, – это трудно тебе будет понять. Подожди немножко. Когда вырастешь – поймешь.
Они замолчали. И уже почти у самого дома мальчик спросил:
– А тот… о ком ты думала, он тоже был на войне?
Тетка взглянула на него, а потом вдруг притянула к себе, но тотчас осторожно отстранила.
– Не спрашивай меня, мальчик, это было так давно… И лучше бы я не смотрела «Большой вальс». Это было так давно, мальчик, – сказала тетка. – Еще когда мы жили не здесь, а недалеко отсюда, в рабочем поселке. Сейчас туда ходит электричка. И ехать туда всего полчаса. И если бы я захотела, я могла бы поехать хоть завтра. И поезда идут часто. Полчаса туда, а через полчаса – новый поезд, обратно.
– А где он сейчас? – спросил мальчик.
Тетка промолчала, и мальчик подумал, что после большой войны, когда тот, кого любила тетка, приехал, он привез кучу фильмов, тогда еще новых, а теперь старых и никому не нужных, и он взял эти фильмы в качестве трофея и, наверно, какой-нибудь из них подарил тетке, а потом у них что-то произошло, так же, как у мамы с папой, и тот исчез вдруг, как исчезает облако, одинокое облако, утонувшее в синеве неба.
Дома мальчик молча пошел умыться перед сном. Он слышал, как тетка снимает свое самое красивое платье, как она вешает его в шкаф. А когда он вошел, она была уже в стареньком халате, на столе стоял чай. И они пили этот чай молча.
Глава вторая. Вещи
Среди ненужных вещей в чулане стоял клавесин. Рядом с ним – старое кресло с вытертым бархатным сиденьем. Это были вещи одного века – восемнадцатого. И хозяйка за совершенной ненадобностью, непригодностью и старостью снесла их в чулан.
Они стояли рядом друг с другом, и казалось, что сейчас войдет сюда, в темный чулан с пауками, великий маэстро Моцарт, сядет в старое кресло с потертой бархатной оболочкой, откинет крышку клавесина и начнет играть. И звуки раздадутся совсем как тогда, когда клавесин был молод, а это было двести лет назад, а может, и больше.
Но никто не входил в темный чулан, где стоял клавесин и старое кресло. Тут были еще и другие вещи: керосиновая лампа, щетка с вытертым до основания ворсом, клетка от птицы – птица, наверное, давно умерла или улетела – и много всякого другого. Вещи никогда не говорили друг с другом. Они как бы забыли даже свои названия, потому что некому было вспоминать о них. А ведь душа вещей – человек.
Лишь иногда, когда мальчик оставался дома один, он выдумывал игру в путешествие. Поднимался на борт своего корабля и, лавируя, плыл по длинному коридору из комнаты тетки. И было пустынно в этом проливе, и не было видно даже далеких островов. А кругом стояла глухая и бесконечная ночь. И потом, проходя мимо кухни и соседней двери, он поворачивал в узкий тупичок, который кончался чуланом. Это и было целью его путешествия.
Он входил в чулан и, постояв некоторое время, зажигал свет. И если в полумраке вещи были как бы к месту в чулане, то при ярком электрическом свете все менялось. Вещи, сложенные, брошенные как попало, словно смущались беспорядка и тихонько пытались спрятаться друг за друга, отступить куда-то в темный угол, но свет безжалостно освещал их, и они удивлялись своей беспомощности и ненужности.
Лишь клавесин весь в шрамах, ободранный и искалеченный клавесин, у которого звучало всего лишь несколько клавишей, стоял гордый, суровый и равнодушный к беспокойству вещей. Он словно оживал в эти секунды, не прятался от света, а, наоборот, радовался ему.
И кресло, стоявшее около него, тоже было спокойно. Креслу было все равно. Кресло было как бы мертвое. Оно еще жило, это кресло. Но его душа давно умерла, потому что душа вещей – человек.
В кресле сидела когда-то красивая девушка. Она ждала своего жениха. А когда он приходил, вскакивала, задевала кресло руками и бежала навстречу любимому. А потом девушка вышла замуж за этого человека, который был совершенно равнодушен к креслу. И спустя какое-то время в доме стало твориться что-то непонятное, и кресло чувствовало тревогу: хозяйка редко садилась теперь в него отдыхать. Потом муж хозяйки исчез, и кресло слышало, как плакала женщина. И теперь она подолгу сидела в кресле, которое было тогда совсем молодым, и писала письмо своему мужу – декабристу, как называли его люди, иногда приходящие в этот дом, куда-то далеко, далеко, где стояли страшные холода. И кресло слышало долгими ночами, как плачет хозяйка, как скрипит гусиное перо по бумаге, и кресло видело в слабом свете свечей, как хозяйка ходит по комнате и не находит покоя, и не может найти места в полутемных комнатах.
Больше кресло не любило ничего вспоминать, кроме той давней истории, которая была связана с ее юностью. И ничего кресло не помнило больше, кроме той прекрасной женщины, плакавшей в ночи и писавшей своему мужу в далекую Сибирь письма о любви. Ничего больше не хотело вспоминать кресло, потому что, когда умерла хозяйка – а она умерла совсем молодой и прекрасной, – креслу вдруг стало безразлично: сидит кто в нем или никто не сидит. Не стало души у кресла, потому что душа всякой вещи – человек. И кресло не обращало уже внимания на людей. Оно старилось, старилось и умирало, и все никак не могло умереть.
Мальчик подходил к креслу и тихонько забирался в него с ногами. Он любил старое кресло, чувствуя в нем странную доброту и покой. Он засыпал в нем, когда тетки не было дома. Кресло не чувствовало его тяжести. Креслу он был и безразличен и не безразличен. Он был не безразличен потому, что иногда мальчик дотрагивался рукой до клавиш клавесина – и вспоминались те мелодии, которые звучали, когда хозяйка была жива, и смеялась, и пела, и звуки были похожи на звуки старого клавесина. Звуки! Кресло помнило эти звуки. И это единственное, что оставалось в глухой и древней памяти дерева, которое никак не могло умереть.
А мальчик садился в кресло и протягивал слабые руки к старому клавесину. И сначала были мертвые клавиши, беззвучные, как онемевшие навсегда рыбы; и ничего не было слышно, кроме глухих стуков, как будто стучат костяшками о дерево. А потом вдруг палец натыкался на живую клавишу, и она вскрикивала, и она звенела, и она удивлялась, и она порхала в воздухе и танцевала, как маленькая красавица, сжившая после долгого сна. А потом шли мертвые клавиши и лишь стучали костяшки о дерево.
Это было похоже на проход по замерзшему мертвому городу сорок третьего года, когда нет снега и стучат твои ноги о мерзлый панцирь земли. И мальчик снова спешил по клавишам вперед, чтобы среди мертвого моря найти живые острова.
Когда раздавались звуки, клавесин просыпался. Он выходил из летаргического сна, заживали на нем шрамы и царапины, мертвые клавиши оживали, и звучала та музыка, звук которой похож на звон далеких колокольчиков. Клавесин рассказывал мальчику свою историю.
Был когда-то старый мастер. Все мастера старые. Никто не видел мастера молодым, потому что мастер рано стареет, ибо знание и мудрость делают человека старым, и никто никогда еще не видел ни одного мастера молодым. А все видели мастера уже старым, с бородой и трубкой в зубах. Мастер курил трубку и делал клавесины. Руки мастера, старые руки, очень многое знали. Они были такие же мудрые, как и сам он. И поэтому они знали, чего хочет мастер. Это был мастер, один из немногих, которые когда-либо жили на земле. Он сделал не так уж много клавесинов. Но эти клавесины жили очень долго, и на них играли великие музыканты.
Может быть, это сказка, а может быть, и правда, но прежде, чем меня привезли по долгому зимнему санному пути сюда в Россию, я был где-то там, далеко, где жил мастер, который делал клавесины, который был уже стар, когда меня сделал, а потом он умер. И где-то там однажды подошел человек небольшой, и руки у него были веселые, и они были легкие, эти руки, и в то же время очень сильные. Они были похожи на руки мастера, который меня сделал. Руки знали, чего хочет их хозяин. И когда он коснулся моих клавиш, я понял, что хотел бы всю жизнь только одного: чтобы хоть иногда он приходил и играл на мне, ибо я, как и каждая вещь, мертв без души, а душа всякой вещи – человек. Но такой человек, как великий маэстро Моцарт, единственный раз сыгравший на мне, такой человек не смог стать моим хозяином. А это всегда печально.
Мальчик любил сидеть в старом кресле и слушать рассказ клавесина. И хотя у кресла давно умерла душа – вместе со смертью хозяйки, – у клавесина душа, согретая прикосновением гения, была еще жива. И хоть молчали многие клавиши и струны были оборваны, те, что остались, несли вечную песнь добру, красоте и творчеству. И эта песнь была понятна мальчику.