Текст книги "Дубовые дощечки"
Автор книги: Юрий Шинкаренко
Жанр:
Публицистика
сообщить о нарушении
Текущая страница: 3 (всего у книги 3 страниц)
На такую связь Пятнадцатый не выйдет
– Как-как? – переспрашиваю я.
– Сосальня, – без смущения повторяет Четырнадцатый (настоящего имени его я не знаю, а кличку он придумал себе сам: попросту перевел в прозвище год собственного существования на земле).
– И что это?
– Это? Техническая кабинка в нашем школьном туалете. «Кабинет» уборщицы. Старшеклассники, у которых много денег, приглашают меня туда, и…
Моя авторучка замирает над бумагой, словно дама из недавнего цензурного отдела – над возмутительно дерзким текстом. Я пытаюсь упредить Четырнадцатого и перевести на грамотный язык сексопатологии те его фразы, которыми он грубо и неряшливо описывает свой малый бизнес. (Хотя сексопатология ни при чем, – здесь нужны социальные термины). Подыскивая эвфемизмы, я стараюсь не для Четырнадцатого. Кроме него в моем кабинете еще один гость. Мальчонка лет восьми-девяти. Сводный брат Четырнадцатого. Он сидит за пишущей машинкой и «давит клопов» – коротает время. Иногда замирает, чутко прислушиваясь к нашему разговору.
– Он все знает про тебя? – вполголоса спрашиваю я и киваю на малыша.
– А как же… Не только знает, но и помогает. На шухере стоит. А, во-вторых, он же готовый свидетель… У нас с ним такая «сказка» сочинена про тех, кто потом не захочет расплачиваться. Любого в тюрьму по этой «сказке» можно упрятать.
– Зачем тебе все это?
– Деньги – зачем?! Я бы посмотрел, как вы завертелись, если б сейчас были пацаном. И если б ваш отчим, его вон папаша, был «синяком» по жизни.
– И сколько тебе платят, э… за эти связи?
– А сколько вы мне заплатите за информацию об этом? – оценивающе смотрит на меня Четырнадцатый.
Для него все упирается в деньги… Деньги – не прихоть, не средство для развлечений. Они нужны, чтобы выжить.
Лишний раз уверяюсь, что Четырнадцатый – вне интересов сексопатологов. Он нормален. Ненормален мир вокруг него.
…Четырнадцатый уходит, и я вдруг осмысляю некий новый надрывный смысл в им самим для себя придуманной кличке. Четырнадцатый… Уже не первый… И, наверное, далеко не последний… Может быть, тот же малыш, что сидел за моей машинкой, готов в скором времени подхватить «ремесло» старшего брата… Стать Пятнадцатым…
Я подхожу к пишущей машинке. Что он там настучал, этот юный «хранитель тела»?
Вначале ничего особого. Обычные «пробушки»:
«:,.—?ант—%ааитшгие:эж».
А потом… Потом!!!
И ошарашенно перечитываю маленький документ раз, другой, третий…
Поперек клочка бумаги, разбитая случайными знаками, но все же узнаваемая, читаемая, тянется строка:
«яхач?дамой.япридудамой№./»»? %наташялблтеб, бльшевсехтя! – бя!!лю)блюнаташ§№тебя, лблю!лбл!ю.§№—/::»
Делается пронзительно больно и тревожно за эту новую в мире любовь. Недавно рожденную, еще не окрепшую, но так горячо и страстно заявившую о себе.
Живи, любовь-новичок! Люби, новичок-влюбленный!
Люби, милый малыш, свою Наташу! Храни ее и себя от грязи, от грубых притязаний жестокого мира!
Люби несмо,—!търя ни+на как-ие по-мехи!!!.
Господи, да какие могут быть помехи Для одухотворенного сердца?! Люби, малыш! Сгорай от нежности… Не спи по ночам… Вспоминай, в какой узор сложены конопушки на Наташкином лице и как меняется этот узор, если Наташка улыбается… Тебе улыбается…
Я бережно вынимаю из машинки лист бумаги, отправляю его в ящик стола… Суеверно спохватываюсь: ведь там лежат другие бумаги, там – торопливый контекст беседы с Четырнадцатым. Не надо бы их вместе, эти непохожие странички! Но – поздно…
Да и не поможет ритуальное действие отвести от влюбленного малыша то, что навсегда осталось в нем, то, что впитано им у технической кабинки школьного туалета. Поздно…
Первобытный воздух пахнет тиной и полнится шумом жизни
Дождь. Такой, что тина из озера спокойно плавает в воздухе, как если бы поднялся уровень самого озера.
Наша палатка, самая крайняя в юнкоровском лагере, стоит на берегу.
Мы с физруком только что натянули над ней дополнительный тент, уберегая брезентовый борт и провисшую крышу от разбивающихся о камни волн. Пока, работали – промокли, продрогли. И я, чувствуя приближение простуды, решил не идти на ночной костер. Переоделся, проглотил аспирин и забрался в спальник.
Издалека, от столовой, доносились слаженные выдохи ребячьего смеха. Потом там затихло, – начался серьезный разговор.
А я погрузился в мир негромких звуков: воды, ветра, деревьев. Хорошо различалось по шуму, как приближается к лагерю крутая волна, как разбивается о сваи далеко вынесенного убогонького пирса, как хлюпает, пытаясь побольше набрать в свои ладони холодной тины, чтобы швырнуть ее на камни, на палаточный тент… А откатываясь, волна создает разрежение воздуха, – и тогда за ней со склона горы,' по верхушкам елей несется другая волна, уже воздушная, хотя не менее влажная.– Палатку осыпает крупная капель с еловых ветвей, – и я зримо представляю, как на парусине, измазанной илом, там-тут-тут-там вспыхивают чистые серебристые узорчики – уж не блинчики ли расплавленного свинца? В кромешной тьме палатки словно светлеет от этого.
…Я проснулся от того, что в соседнем отсеке (а палатка многоместная, из двух отделений) кто-то шептался.
– …А взгляд у этих девочек – подохнуть можно, – донесся до меня чей-то шорох губ и языка. Шепот был с легким приголосьем, он принадлежал мальчику десяти лет, еще не умеющему как следует Для долгой конспираторской фразы набрать воздуха в легкие.
– У них такой взгляд… – подтвердил другой собеседник. Его шепоток тоже прорезывался негромкими гласными. Может, еще и от волнения. – Одна смотрит на меня и спрашивает: «Дима, у тебя сколько в ответе?» А глаз не отводит. Я собрался с силами, спокойно на нее уставился. «Столько-то!» – отвечаю. А взгляда не отвожу. Она глазами, как шариками – фьють, фьють – и в сторону… Так я ее победил, мою…
Очередной плеск волны заглушил имя девочки.
– А у меня победить никак не получается. Такой у нее взгляд! В начале этого года меня хотели на первую парту посадить. Я прикидываюсь: плохо вижу, близко слишком… Тогда клаша говорит: «Иди обратно к Гале». Я иду. Как будто неохотно. Сажусь с ней. Она на меня взглянула – и такие искорки в глазах, что мне сразу кор-ко стало… Так я с ней до конца года и просидел. Как глазами встретимся, у меня такое чувство, будто… будто… Ну и взгляды у них!
Я решил было обнаружить себя, откашляться, что ли (тем более что простуженное горло уже горело огнем). Но сдержался. Не стал мешать «тайному» разговору. Его обрывки хотя и долетали до меня, – неудобства я не чувствовал. Ведь я не подслушивал. Разве это можно подслушать?
Разве можно подслушать плеск волны, тяжелую капель дождя, шершавый перебор еловых ветвей?
Холодно кипело озеро. Выплескивало на сушу крохи органической жизни. Как когда-то – первобытный океан, создающий живое. Шептались о любви мальчишки. И их шепот казался мне одним из тех смыслов, ради которых в течение миллионов лет природа усложняла и усложняла свои первые созидательные опыты…
Спичка
Он шел куда-то, осторожно-осторожно. Он чувствовал, как под зависшей босой ступней его происходит движение: еще плотнее льнут к земле листья подорожника, оберегая короткие свои стебельки.
Он дышал осторожно. Ему казалось, вздохни поглубже, – и ненароком втянешь в себя рой звездной пыли, которая недвижно висела над землей. Да, звезды, – темной ночью совершался тот поход. Молчаливым строем вытянулись вдоль тропки подсолнухи. Еще с вечера они закрыли свои шляпки, и желтые лепестки слабо проглядывали из бутонов, как зрачки из-под прикрытых век.
Позади остались сараи, баня, картофельное поле. Тропинка покатилась с пригорка к огороду. За огородом застыли в вышине сонные кроны верб. Они отражались в затоне, и маленький затон казался от этого бездонным.
Мальчик перевел дыхание. От его вздоха заколыхались в воздухе запахи свежих огурцов, укропа, речной тины.
Он покосился глазами влево, вправо. Дивного цветка не было. Он терпеливо подумал, что есть еще завтрашняя ночь, послезавтрашняя – лето долгое. И какая-то из них будет «на Ивана Купалу».
Он не знал, когда это – ночь на Ивана Купалу. И кто такой Иван Купала, не знал. Но он знал, что распускается в такую ночь «дивный цветок, каких видом не видывали». Кроме этого бабушка сказала, кто его сорвет, может найти клад. Но клад ему не нужен. Только бы взглянуть на цветок, распускающийся в ночи.
Где? Когда? Как? – ни одного вопроса не задал он бабушке. Лишь ждал. И вот однажды, доверившись чутью, стал спускаться к затону. По примятой осоке вышел на деревянный мостик, как плот, лежащий на воде. И замер.
На мостике лежала спичка. Она догорала.
Он многое успел увидеть. Спокойное красновато-желтое пламя, ползущее по спичинке, освещало пятачок мостика. Он разглядел трещины в подгнившем дереве. В трещинах – нити водорослей, пустое муравьиное яйцо.
Еще он увидел, как спичечный огонек отражается на стрельчатых листьях осоки: на тех, что ближе – крупно, что подальше от мостика – мельче.
Еще он успел взглянуть перед, собой. На черной воде в ладошке глянцевого листа лежала лилия. Он давно знал ее, но сейчас не узнавал. Нижняя часть венчика скрывалась легкой полутенью. Верхняя светилась едва-едва заметным серебром – не от звезд ли? Спичечное пламя отражалось на снежных лепестках, дрожало, словно изнутри цветка рвалось в ночь. В легких продольных бороздках оно казалось гуще, багрянее.
Спичка догорела и погасла.
Он долго стоял на берегу. Не двигался. И сумел не допытывать себя, откуда появилась на мостике эта спичка, случайный ли прохожий обронил, подстроил ли кто, сама отчего-то вспыхнула ль. Лишь одно маленькое насилие совершил над собой: пытался не забыть той картины, что открыло ему осторожное пламя спички и что длилась мгновенье.