Текст книги "Андрей Рублев"
Автор книги: Юрий Галинский
Жанр:
Историческая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 8 (всего у книги 18 страниц) [доступный отрывок для чтения: 8 страниц]
Глава 18
Кружась, бесшумно опадали листья с высоких дубов. Мелкий холодный дождь сеялся над мокрыми деревьями и кустами, над блестящей лужами дорогой, что, петляя, уходила на Переяславль.
Песня неслась оттуда. Слов еще нельзя было разобрать, но в ее переливах чувствовалaсь грусть.
Седой человек с перевязанной головой, сидевший на пороге шалаша, укрытого в густом малиннике, порывисто встал, прислушался. Некоторое время не шевелился, чутко внимал волнующим знакомым звукам. Наброшенный на плечи рваный, когда–то нарядный кафтан сполз со спины, упал в мокрую траву.
– Орка! – тихо позвал он.
Из шалаша выглянул молоденький тонколицый татарин в стеганом ватном халате и в лисьем малахае, нахлобученном на глаза.
– Што, бачка Лукинич?
– Слышь, поют?
Орка вытянул худую мальчишечью шею, застыл.
– И–их, поют! Карашо поют… – мечтательно щурясь, покачал он головой и вдруг спохватился: кто поет? Настороженность мелькнула в его черных стремительных глазах, но тут же они снова превратились в добродушные щелочки. – Наши поют, московские. Жалко, Андрейки и Темира нет, охотничают все, а то бы тоже послушали.
– Да, наши вроде, – согласился Лукинич; подумал: «С чего поют?»
А песня приближалась. Все отчетливей доносились ее слова, все громче становился топот бегущих по дороге тысячных конских ног. Но вот взвился над лесом в последний раз звонкий голос запевалы:
Все венки да поверх воды,
А мой потонул,
Все мужья из Москвы пришли,
А мой не идет,
Знать, он запропал.
«А мой не идет, знать, он запропал!» – подхватили сотни голосов и смолкли. Слышался лишь стук копыт и унылый шум усилившегося дождя.
Как давно он не был среди своих! А может, ему все только почудилось? И песни никакой не было…
Лукинич уже не отличал перестука водяных капель от топота – все слилось. На миг ему стало не по себе. Резко дернув плечами – после сечи в Кремле появилось у него это, торопливо, насколько позволяла хромота, заковылял к дороге.
– Куда ты, бачка?
Подхватив лежавший на траве кафтан, Орка бросился за Лукиничем.
– И–их, шустрый какой, шустрый! – нагнав его, затараторил молодец. – Погодь, бачка, я лук возьму. А то ненароком вороги. А ты бежишь. В другой раз Темир, Орка, другой усмарь могут и не спасти…
Лукинич, не отвечая, шагал напрямик через мокрые, потемневшие от дождя кусты. Когда вышел на обочину, по дороге уже ехали всадники. От волнения зарябило в глазах, но признал сразу: «Наши! Дружина великого князя!» Непоодаль, прячась за кустом, настороженно сопел Орка.
Понемногу Лукинич успокаивался, сердце колотилось уже не так сильно. Всадники ехали быстро. Перед его глазами мелькали их нахохлившиеся фигуры в темных плащах и высоких шлемах. Но разве запамятуешь тех, с кем долгие годы скакал в ратях и походах… Вот Ермилыч, старый сотник великокняжьей дружины, что учил его, молодого парня из Можайска, ратному умельству. А вон тот – Микула из Звенигорода, когда–то огненно–рыжий, а ныне посветлевший от густой седины, с которым годов двадцать тому начинал он московскую службу. Крайний справа – Митяйка, молодой кметь со шрамом от уха до рта, что белел сквозь бороду, – на Воже собственноручно вытащил его, раненного в голову, из речки. Ивашко, всегда хмурый молчун, на Куликовом поле он спас Лукинича, отрубив руку фряга с занесенной над тем шпагой. И еще многих своих знакомцев увидел он…
На убогого человека в рваном кафтане и мужичьих портах никто не обращал внимания – мало ли бродило в ту пору бездомных, искалеченных горемык. Никого не окликал и Лукинич. Стоял молча, тяжело опираясь на большую сучковатую палку, недвижный, одинокий, и комья мокрой дорожной грязи, летевшие из–под копыт, растекаясь, чернили его сильно тронутые сединой волосы, лицо и одежду.
Вдруг бывший дружинник встрепенулся, в груди опять зачастило сердце… Князь Митрий Иваныч! Вот он приближается, сильный, рослый, на голове позолоченный шлем с красным страусиным пером. Он–то, может, узнает? Того, кто два десятка годов служил ему верно. Лукинич не отрывал глаз от лица великого князя. И тот, хоть ехал задумавшись, опустив голову, будто почувствовал это. Взгляд Дмитрия Ивановича скользнул по стоявшему на обочине человеку, по его мокрой грязной одежде, по непокрытой перевязанной голове. Скользнул, задержался на миг – и перенесся куда–то дальше.
Не познал! Губы Лукинича дрогнули в горькой усмешке. Насупившись, смотрел на проезжавших мимо Владимира Серпуховского, удельных князей, воевод. Никому он не нужен, искалеченный, старый – сорок годов уже ему. В монастырь теперь аль по дворам просить милостыню? Да и вообще, надо ли по белу свету мыкаться, когда потеряно все – Аленушка, друзья, сила? Зачем он остался живой?
…Тяжело раненный, упал тогда Лукинич под ноги татарских лошадей, но они не растоптали его. Иван Рублев, упав замертво, прикрыл бесчувственного друга своим телом, и лишь удар копыта раздробил колено у него. Об этом Лукинич узнал позже от спасших его и Андрейку московских татар. Под утро, когда ордынцы, нахлебавшись кумыса и насытившись женками, крепко спали во дворах, на площадях и улицах Кремля, три кожевенника – рослый, с лицом в оспе староста Темир, молоденький колючеглазый Орка и плечистый, кряжистый Ахмет – прокрались к месту последней сечи. Они хотели разыскать тела своего тысяцкого Ивана, и Андрейки, чтобы предать их земле. Хотя кожевенники были одеты в бараньи тулупы и лисьи малахаи, снятые с убитых ордынцев, их узнал и окликнул Андрейка. Отрок был оглушен ударом сабли по шлему. Опять начала кровоточить рана, и он потерял сознание. Андрейка пришел в себя только под вечер, но кругом еще расхаживали пьяные степняки, и он затаился. Рядом лежали трупы убитых, растоптанных лошадьми близких, знакомых и незнакомых людей. Глядя в мертвое, изувеченное лицо брата Ивана, на залитую кровью Алену Дмитревну, на лежащего ничком Лукинича, отрок тихо плакал. Когда совсем стемнело и насильники наконец утихомирились, Андрейка стал выбираться из этого кровавого месива, случайно дотронулся до Лукинича, и тот вдруг застонал… Напялив на отрока татарскую одежду, кожевенники вывели его из Кремля, каким–то чудом удалось им пронести через ордынские заставы и своего тысяцкого. Отойдя на несколько верст от Москвы, укрылись в дремучем ельнике.
Лукинич вспоминал все, а перед его глазами мелькали конские крупы, хвосты, сапоги, вдетые в стремена, летела из–под копыт грязная жижа. Но он все стоял на обочине, тяжело опираясь на палку, и больше не поднимал головы. Орка настороженно выглядывал из–за кустов, несколько раз звал бачку, однако тот не откликался.
В рядах конницы кто–то замешкался, нарушил строй. Послышались недовольные окрики, брань. Их перекрыл громкий возглас, неуверенный, удивленный:
– Никак Лукинич?!
Перед глазами воина выросла пегая лошадиная грудь, оскаленная морда. Кто–то спрыгнул рядом, прямо в лужу, следом – второй. Лукинич ахнул, тихо, обрадованно произнес:
– Михалка! Антипка!
– Они самые! – молодым баском загремел Михалка. – От так так! С Москвы, чай? И живой?! Я ж говорю Антипке: дядька вон стоит. А он – нет да нет, – счастливо улыбаясь, выкрикивал он и вдруг задорно навалился на старшого, лобызаясь, не опрокинул едва.
Лицо Лукинича перекосилось от боли, он стал медленно оседать. Орка выскочил из–за кустов, успел поддержать его, заорал зло:
– И–их, медведь! Слепой, что ль? Шайтан, ничего не видишь! Тьфу!
Михалка при неожиданном появлении татарина опешил, схватился за меч, но, увидев, как доверчиво оперся на его плечо дядька, сразу понял свою промашку, стал оправдываться.
– Будет тебе! – махнул рукой Лукинич. Хотя потревоженная молодцом нога продолжала болеть, улыбнулся, сказал, больше обращаясь к себе, чем к парням: – Познали все ж меня.
– А то как же! Чего ж не узнать… – протянул Михалка, сам пристально разглядывал изможденное, будто высеченное из камня лицо горемыки. – Только похудел–от да очи запали.
– Чай, на Москву поспешаете?
– На Москву, дядька. Едем с нами.
Лукинич только усмехнулся грустно, покачал головой.
«Видать, немало довелось натерпеться дядьке, аж завял весь…»
Парни понимали, что надо сказать ему что–то, подбодрить, но не находили нужных слов и, опустив головы, молчали. Дождь не переставал, по дороге все ехали и шли ратники, а они стояли на обочине задумавшись и не знали, о чем еще говорить друг с другом.
Но вот Лукинич поднял голову, встретившись взглядом с огорченными глазами молодых дружинников, сказал:
– Не унывай, пари. Нечего вам под дождем мокнуть – езжайте, други!
Михалку подхлестнуло будто – рывком снял с себя плащ, накинул на плечи Лукинича. Тот растроганно заморгал глазами, глухо промолвил:
– Сие ни к чему, Михалка. Я тут близко, а тебе ехать еще. – Попытался было снять плащ, но молодец не позволил – положив ему руки на плечи, отчаянно замотал головой. Лукинич не стал настаивать, спросил вдруг: – В час до Костромы доехали?
Михалка насупился, буркнул виновато:
– Не догнали мы тогда до Костромы, дядька Антон. Ордынцы едва не попутали, с трудом ушли от них, в лесу заблудились.
Почувствовав, как гнетет парней то, что они не смогли доставить грамотку князя Остея, Лукинич молвил успокаивающе:
– Не винитесь, все одно не успел бы помочь Москве великий князь.
Но теперь появилось, о чем говорить. Правда, Лукинич больше расспрашивал. Лишь когда стал вспоминать, как его и Андрейку спасли московские татары–кожевенники, оживился. Орка щурил узкие щелки глаз, горделиво поглядывал на молодых дружинников. Наконец, уступив настойчивым просьбам Михалки, Лукинич поведал о последнем дне битвы за Кремль. Слушая его, парни заугрюмились, посуровели.
– Вишь, иуды суждальские – клятву преступили! Я б их! – в сердцах выкрикнул Михалка.
– Да, жаль, что Орда с Москвы уже сбегла… – протянул Антипка; его нежное, с едва пробившимися светлыми усами и бородкой лицо сейчас было насуплено, зло.
– Так верно, что ушли из стольной татары? – спросил Лукинич.
– Верно, верно! – в один голос подтвердили молодые воины. – Давеча, как выступать из села Тайнинского стали, сотники объявили. Только не обойдется оно ордынцам и рязанцам с суждальцами! – с горячностью добавил Михалка.
– Ну, добро, молодцы. А теперь езжайте. На дороге–то уж и нет никого.
– А ты, дядька Антон? Неужто мыслишь – мы тебя одного тут оставим? – буркнул Антипка.
– Бери мою Машку – на коне ж усидишь, чай? – протягивая Лукиничу поводья своей кобылы, сказал Михалка. – А нет, так и телегу я мигом достану!
– Нет, други! – решительно сказал Лукинич. – Пошто я нужен – хворый? Малость отлежусь, тогда и подамся в Москву. Там свидимся. Да и не один я ныне – Андрейка со мной. Из всех Рублевых только он остался, сиротинка. Пока не определю его в надежные руки, не покину, вестимое дело.
Наконец простились. Дружинники, пришпорив коней, поскакали по опустевшей дороге. На повороте Михалка оглянулся, махнул рукой. Лукинич и Орка разом подняли руки, держали их, пока всадников не заслонили деревья.
Да, рано ему помирать иль в монастырь идти, коль есть еще на свете верные други! Лукинич положил руку на плечо молодого татарина, привлек его к себе. Орка удивленно скосил на него глаз, но тут же заулыбался, обхватил за стан.
– Пошли, бачка Лукинич. Ты мокрый. Орка мокрый. Чего стоять? Застудишься. Все уехали.
На пустынной дороге лишь бессчетные следы лошадиных и человеческих ног, превратившие ее в грязное, взрыхленное месиво, напоминали о том, что здесь недавно прошли многотысячные рати. Растворился в отдалении конский топот. Только осенний дождь, нарушая лесную тишину, по–прежнему стучал по кустам и деревьям.
Лукинич глубоко вздохнул, выпрямился, обычно суровое лицо его сейчас было задумчиво, мягко.
Нет, постригаться в монахи он не станет, только отведет Андрейку в Троицу – пусть там рисует в обители, ежли без того, как говорил, жизнь ему не мила. Все время жалуется – пахнет–де рыбьим клеем и олифой. Ну и хорошо, может, найдет сиротинка место в жизни. Может, и вправду уготовано ему великое? И наших умельцев, и самих гречинов искусных превзойти? Ведь вишь, как ни тяжко у парня на душе, а малюет! Обтесал доски, углей нажег, нарисовал тятю своего, Ивана, Аленушку. Да как! Будто живые все! Надо определить Андрейку в надежные руки. «Мне ж до конца дней, видать, другой удел уготован! Еще много у земли родной ворогов. За нее головы сложили Рублевы, Аленушка, тыщи ведомых и неведомых людей русских…»
Большое человеческое горе затуманило, увлажнило глаза, сдавило горло.
– Для другов верных, для земли отчей стану жить, ходить на рати! – неожиданно вырвалось у Лукинича вслух. Перехватив недоумевающий, встревоженный взгляд молодого татарина, улыбнулся грустно, по–доброму: – То я сам с собой, Орка. Ну, пошли, пошли. Наши–то давно с охоты вернулись, тревожатся, небось.
Часть вторая Юность
Глава 1
Был вечер поздней осени. Моросил мелкий холодный дождь, постанывая, качались на ветру огромные сосны, с вековых дубов облетали последние пожухлые листья. По раскисшей тропе, ведущей в Троице–Сергиевый монастырь, с трудом вытаскивая ноги из липкой грязи, шли два путника – старик и отрок. Особенно тяжело шагалось первому; опираясь на тяжелую сучковатую палку, он сильно хромал, мужичьи порты и рваный кафтан его были замызганы серо–желтой жижей. Молодой, одетый в зипун, двигался легче, но чувствовалось, что и он ступает из последних сил. Но вот между деревьями засеребрился покрытый осиновым лемехом купол небольшой, тронутой временем церкви, показалась высокая стена потемневшего частокола. У закрытых дубовых ворот странники остановились, старик постучал в калитку. Открыли не сразу. Наконец кто–то подошел к воротам, выглянул в смотровое оконце и стал возиться с засовом.
– Входите, божьи люди, – хриплым, простуженным голосом пригласил путников монах в бурой, линялой рясе. – Издалече? – вопросил он, пристально разглядывая их.
– Из Москвы.
– О… – протянул инок. – И пошто пожаловали?
– Пристанища ищем, отче, – ответил старик. – Я великокняжий дружинник, Кремник боронил от татар, да вот ранен. А отрока звать Андрейка Рублев, – показал он на молодого. Все его родичи в Москве погибли, лишь он уцелел, бедолага. – И доверительно добавил: – Больно охоч к малеванию, может, найдет в обители свое место.
– А тебя как звать, старче?
– Антоном Лукиничем.
– Что ж, странники. Ночь на дворе, не стану никого тревожить. Отведу вас в гостиную келью.
Mонах проводил пришельцев в ближнее из монастырских жилищ, зажег лучину и вскоре принес им остывшую толокняную кашу и два ломтя ржаного хлеба.
– Отдыхайте, небось притомились–то.
Как ни устали Лукинич и Андрейка, но голод давал себя знать – с утра ничего не ели. Сотворив молитву на медную литую иконку, висевшую в углу, поели и, не раздеваясь, повалились на соломенные тюфяки. Утром, когда они вышли из кельи, слегка приморозило и распогодилось. Оба с любопытством разглядывали монастырь. В ограде росли могучие дубы и стройные сосны, роняя на крыши построек иглы и потемневшие листья. Вокруг церквушки торчали пни и лежали стволы свежесрубленных деревьев. По двору сновали монахи в заплатанных сермяжных рясах, они приветливо кивали странникам, но не приближались к ним – новые люди в обители появлялись нередко. К Лукиничу и Андрейке подошел вчерашний монах, оказавшийся гостинным старцем обители, повел их в трапезную, где они скудно позавтракали.
– После обедни преподобный покличет вас, странники, – расставаясь с ними, сказал монах.
Двор обители выглядел убогим, неприбранным, совсем не похожим на дворы московских монастырей. Вскоре Лукинич и Андрейка услыхали удары била, которым звали монахов к обедне, и направились в церквушку. В ней перед иконостасом – несколькими иконами с потемневшими ликами – горели лучины. Все говорило о бедности и нищете.
После обедни гостинный подвел Лукинича и Андрейку к одной из келий, что ничем не отличалась от остальных монастырских жилищ, со всех сторон окружавших четырехугольную площадь обители. Тихо постучал и, получив дозволение, ввел странников в келью и удалился. Жилище игумена было таким же, как их ночное пристанище. Покрытая холстом лавка, грубо сколоченный самодельный стол, образ – рисованная икона Николая Чудотворца – в углу. Но в отличие от их кельи стол был заставлен аккуратно сложенными книгами в телячьих переплетах, а на прибитом к стене поставце стояли искусно вырезанные и раскрашенные деревянные фигурки людей и животных. Отцу Сергию было под семьдесят, но он оставался по–прежнему крепок телом и потому казался моложе. Выцветшими голубыми глазами под высоким, в складках лбом, обрамленным седыми волосами, он приветливо разглядывал вошедших, потом благословил их, а они приложились к его большой, с набухшими жилами руке.
Когда Лукинич поведал игумену о себе и Андрейке, тот, бросив сочувственный взгляд на понурое, с поникшим взором лицо отрока, тихо сказал:
– Все во власти Господа нашего милосердного, отроче, ибо скоропадущая суть плоть наша: сегодня еще растем, а завтра гнием. Аще привержен ты богоугодному делу и, может, со временем станешь писать образы Божьи и праведников Его, мыслю, утешишься, сиротинка.
Андрейка промолчал, только опустил голову ниже.
– А ты, кмете, видать, дюже поранен, можешь и вовсе ногу потерять – дух тяжелый от тебя идет. Скинь порты, я погляжу. Да не соромься, снимай!
Лукинич от неожиданности вспотел даже, но, странное дело, под взглядом преподобного не стал противиться. Резким движением сильной руки отец Сергий сорвал с колена Лукинича окровавленную, с гноем повязку. Тот и не ойкнул даже, только губу закусил до крови. Игумен, открыв дверь, позвал проходящего мимо инока:
– Кликни отца Анания, пусть придет.
В обители Андрейка жил, как в тумане, временами ему чудилось, что это происходит с ним во сне, а когда проснется, окажется снова в Москве с тятей, матушкой и братом Иваном. Но дни шли за днями, все оставалось по–прежнему, и грезы его рассеивались. Чуть ли не с первого дня отрок должен был подчиняться суровому уставу Троице–Сергиевой обители. Вставал затемно, подметал двор, заготовлял дрова, оттаскивал в лес бревна и выполнял другие работы. Его окружали необычная нищета и убогость. Редкая обитель могла сравниться в этом с Троицей, не говоря уже о Чудовом монастыре в Москве, куда Андрейка ходил смотреть иконы и делать заготовки для будущих образов.
Там все худо, все нищенски, сиротински, говорили между собой о Троице окрестные и пришлые миряне, правда, тут же добавляли: но все расположены друг к другу, добры душой к пришельцам, трудятся с молитвой и молятся после трудов своих праведных. Слухи о святости жизни преподобного и монастырской братии распространились не только на Руси, но и по всему православному миру. Дивились такому русские люди – и горожане, и сироты, и князья, и бояре. Что ни день, кто–нибудь из них посещал Троице–Сергиеву обитель. В темное, безотрадное время ордынского ига, которое длилось уже полтораста лет, многие пастыри духовные погрязли в мздоимстве, корыстолюбии, распутстве. Татары освободили их не только от уплаты дани, но и от других поборов. Высших церковных иерархов встречали в стольном городе Орды – Сарае с почестями. И потому многие из них вместо призывов к единению земель русских, к борьбе с ярмом вещали с церковных амвонов о терпении, покорности, покаянии.
«Беды людские ниспосланы Господом за грехи. А всякая душа да будет покорна высшим властям, ибо нет власти не от Бога!» – провозглашали они.
Но игумен Троицы призывал не к такому. Он закрыл своим именем церкви в Нижнем Новгороде, когда Суздальский князь Дмитрий Константинович получил от татар ярлык на великое княжество Владимирское, отнятое у Москвы. Он благословил великого князя Дмитрия Ивановича идти на Мамая и предрек ему славную победу. Своей бескорыстностью, своим трудолюбием отец Сергий вдохновлял монахов следовать его примеру. Он утешал горожан и селян в лихую годину и призывал верить в себя и в Русь. Он звал князей к единению во имя спасения Руси.
«Как может в сих странах такой светильник явиться?» – удивлялся цареградский епископ, познакомившись с Сергием. Но другой пришелец издалека, увидев преподобного и не уразумев его сути, разочарованно заметил: «Пророка видети пришел, мне же простого крестьянина показали».
Вот и Андрейка, четырнадцатилетний отрок, тоже не мог постичь того, что вершилось в Троицкой обители волею отца Сергия. Он видел лишь нужду и беспросветность, что на время даже заглушило в нем жажду творить.
Ни утешающие слова преподобного, ни доброе отношение к нему и Лукиничу монахов, ни молитвы не могли смягчить горя отрока. Но пока в келье вместе с ним жил Лукинич, единственный близкий человек, который у него остался, Андрейка старался смириться и войти в новую жизнь. Увы, это продолжалось недолго. Монахи усердно лечили раненую ногу Лукинича целебными травами и кореньями, и она понемногу заживала. Вскоре он уже мог ходить, почти не прихрамывая, и даже выполнять кой–какую работу, чтобы не даром кормили. Он подстригся, укоротил бороду и больше не казался изможденным, больным стариком. А когда однажды он сказал преподобному, что не знает, на что решиться – оставаться в монастыре и принять постриг или возвращаться и еще послужить Москве и великому князю, тот отмолвил твердо: «Вижу, сын мой, не готов стать иноком. Мыслю, послужишь еще Руси с Божьей помощью воем верным. Нога твоя исцелилась, да и не стар ты вовсе, аки поначалу почудилось. Езжай на Москву!»
Зима в том году взялась крутая, ранняя. Густой снег засыпал дремучие леса вокруг обители, лег на крыши деревянных келий и купол церквушки плотным покровом. После Рождества преподобный и иноки вместе с едва сдерживавшим слезы Андрейкой проводили бывшего дружинника в Москву. Затворились дубовые ворота обители, и отрок остался один.
У отца Сергия, строгого и сурового во всем, что касалось монастырских и державных дел, было доброе сердце. Он прижал к себе Андрейку, успокаивая. Но когда отрок, которого душили слезы, хотел уйти в свою келью, не позволил, велел идти вместе с братией колоть дрова.




























