Текст книги "Бэстолочь (сборник)"
Автор книги: Юрий Вяземский
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 5 (всего у книги 20 страниц) [доступный отрывок для чтения: 8 страниц]
Внешне Паша настолько не был похож на актера, что и вопрос такой ему задать было неловко. Казалось, не сможет он на него ответить и обидится. Решительно ничего не было в нем актерского: на грузчика был похож, на боксера-тяжеловеса, на лесоруба, на таежного охотника. И среди мальчиков, от которых за версту разило актерством, даже когда они просто шли по улице или ехали в метро, выглядел странно, чуждо, почти фантастично, как осколок метеорита посреди клумбы с анютиными глазками.
– А я с детства решил, что пойду в актеры, – просто и не задумываясь ответил Паша, точно ответ его разумелся сам собой, точно таким было его, Пашино, детство, вся та атмосфера, в которой он родился и вырос, что и выбора-то у Паши не было. Одна дорога – в актеры. А куда еще?
В актеры он поступал три года подряд и три года только в одно училище, решив, что незачем ему соваться в другие актерские вузы, раз уж он наметил себе то место, где будет учиться. Три года подряд преподаватели училища лицезрели Пашу на третьем туре и недоумевали, зачем этому парню приспичило поступать в актеры и как его пропускают на третий тур: стихов читать не умеет, басни читает так, как сроду никто не читал и вовсе не поймешь, что басня это, в прозе его, правда, что-то есть, но очень уж мрачное, больное какое-то, так что даже жуть берет. И читает одного Шукшина, а о других писателях, видимо, и слыхом не слыхивал. Да ну его в тайгу, к лешему, от греха подальше.
Два года возвращали Паше его документы, а на третий вдруг взяли и зачислили в училище. То ли на фактуру Пашину и голос его мощный в тот год резко подскочила конъюнктура (курс, на который его приняли, почти целиком состоял из безголосых мальчиков), то ли «социальный баланс» решили им восстановить (блатных перебрали), то ли терпение лопнуло (доконал он их своим упорством и своим Шукшиным), но, видимо, решили: а, была не была, возьмем к себе. Больно уж типаж колоритный. Может, получится из него что-нибудь. А не получится, так выгнать всегда успеем.
А уже через год стыдно стало. Как это раньше его не заметили, не ухватились за него обеими руками? Ведь два года подряд прогоняли парня. Чуть было не упустили такого актера!
Позже, когда Паша уже работал в академическом театре, одна из актрис этого театра, немолодая уже и во всех смыслах заслуженная, рассказывала Кириллу, пока они ждали каждый своей очереди на озвучивание:
– Понимаете, Кирилл, ваш Воробьев – это явление. И зря вы улыбаетесь. Я знаю, что говорю. Такие актеры, как он, являются один раз в тридцать лет, а может быть, и в пятьдесят… Да в том-то и дело, что не актер он вовсе. Он просто живет на сцене, а не дома, не на улице, не за кулисами, как мы с вами. Понимаете?.. Подождите, я сейчас объясню. Вот мы с вами, так сказать, актеры по профессии. А он – от Бога. Мы выходим на сцену и играем: строим мизансцены, придумываем себе различные ходы и приемы, а ему этого ничего не надо. Он может встать на одном месте и сыграть свою роль от начала до конца, даже головы не повернув. И будет живым. Значительно более живым и интересным для зрителя, чем все мы, вместе взятые… Знаете, Кирилл, ему и репетировать не надо. Это нам с ним надо репетировать, чтобы хоть как-то подстроиться под него и своей игрой не мешать ему жить… Мне иногда даже страшно бывает. Играешь с ним спектакль, а он вдруг посмотрит на тебя так, будто скажет: «Ты же мертвая, а я живой. Зачем же ты, мертвая, со мной, живым, играешь?» Разозлишься даже на него. Сукин ты сын, думаешь – простите, ради бога, за грубое выражение, – я тридцать лет работаю в театре и уж наверно знаю свое ремесло. Ко мне молодежь учиться ходит, смотреть, как я играю. А ты без году неделя окончил училище, а начнешь с тобой играть и тут же чувствуешь себя девчонкой из самодеятельности! Да пропадите пропадом вся система Станиславского и все наше актерское мастерство, когда рядом с тобой по сцене ходит такое вот, как ваш Воробьев, сам себе система и сам себе мастерство!.. Вот помяните мое слово, через три года станет он заслуженным, а лет через десять и народным… Да что вы, Кирилл, все время улыбаетесь? Вы что, не верите мне?
Верил, всему верил Кирилл. И в талант Пашин, и в то, что рано или поздно станет Воробьев и заслуженным, и народным, и радовался за него, и завидовал, конечно же завидовал. А улыбался лишь одному ее, актрисы этой, выражению – «ваш Воробьев». Ибо с «его Воробьевым» Кирилл уже давно не поддерживал отношений. Вернее, не он с Пашей, а Паша с ним не поддерживал.
Как-то раз, уже в конце второго курса, Кирилл затащил Пашу к себе домой. Купили пива и водки, крепко выпили, и Ленка, с которой Паша, обычно безразличный и даже несколько суровый к женщинам, всегда обращался удивительно нежно и бережно, уговорила его остаться у них ночевать, постелив ему на раскладушке в маленькой комнате. Кирилл, опьянев, сделался злобным и агрессивным. А повод для агрессии и объект для нее он нашел с легкостью.
На следующее утро, когда Кирилл заглянул в маленькую комнату, то застал Пашу в одежде на раскладушке. Вид у него был такой, точно он всю ночь не сомкнул глаз, а стоявшая у его ног пепельница была полна окурков. Заметив вошедшего Кирилла, Паша вскочил с раскладушки и вдруг с такой яростью посмотрел на Кирилла, что тот попятился к двери.
Кириллу показалось, что Паша собирается его ударить, причем так ударить, чтобы лишь мокрое место от него осталось.
Но удара не последовало. Паша вышел на кухню, с обычными своими сибирскими прибаутками съел предложенный ему Ленкой завтрак, поблагодарил хозяев за ночлег, а потом отправился с Кириллом в училище.
Всю дорогу, пока ехали в автобусе и в метро, молчал угрюмо, а когда вышли из метро, вдруг остановился и сказал Кириллу:
– Знаешь, Нестеров, неплохой ты вроде парень, добрый. Но пить тебе нельзя. И я с тобой пить не буду. – И пошел в училище, а Кирилл поплелся следом.
С тех пор дружба их быстро пошла на убыль. В училище часто играли вместе в отрывках и спектаклях, но за пределами училища специально не встречались.
А Кирилл с тех пор совсем перестал пить. И с Ленкой стал ругаться иначе, без рукоприкладства. А года через два научился не повышать на нее голоса, когда ссорились. А потом вообще ссориться перестал.
Он уже умел себя сдерживать, умел, когда ему казалось, что Лена его обижает, не огрызаться в ответ, не поддаваться приступам неконтролируемой ярости, а ко всему относиться хладнокровно, и если не равнодушно, то, по крайней мере, с демонстративным равнодушием: молча и невозмутимо налить чай в стакан и уйти к себе в комнату или уехать из дому – на вечер, на ночь, на день, на три дня к друзьям, к товарищам, к подругам. А потом вернуться назад как ни в чем не бывало, будто и не уезжал вовсе.
Раньше, стоило ему поссориться с Ленкой, просто попрощаться с ней не так, как обычно прощались, стоило Ленке не поцеловать его перед уходом, не помахать ему рукой из окна, когда он шел к автобусной остановке, он места себе не находил, ни в училище, ни у друзей не обретал покоя, нервничал, тосковал и, вопреки ранее принятым решениям, рвался домой: увидеть Ленку, пусть обиженную, демонстративно с ним не разговаривающую, но все равно поскорее увидеть ее, знать, что она рядом, что никуда от него не ушла.
Теперь же так приучил себя не злиться на Лену, а заодно и не тосковать по ней, вообще не думать о ней в период размолвок, что даже вошел во вкус и чуть что – тотчас исчезал из дому, иногда даже без особого на то повода, профилактики чистой ради. И сплошь да рядом забывал перед уходом попрощаться с Ленкой, забывал, идя к остановке, обернуться на окно своей квартиры, из которого ему обычно махала жена. Так что со временем поцелуи эти и махания вымерли как традиция.
Давно пора, рассуждал Кирилл, давно пора было им исчезнуть, всем этим хождениям под ручку, всем этим щенячьим нежностям, воздушным поцелуйчикам, чувственным заглядываниям друг другу в глаза, умиленным улыбочкам, которые и в отношениях между влюбленными десятиклассниками весьма неприглядны, а когда уже взрослые и уже не первый год женатые люди вдруг начинают строить из себя этаких влюбленных ангелочков, воркующих птенчиков, лысеющих амурчиков и жиреющих купидончиков, то тут уже не трогательностью, а пошлостью и смехотворством отдает и неудобно при сем бывает присутствовать.
Между Кириллом и Леной постепенно установились, как считал сам Кирилл, спокойные и зрелые отношения, которые должны существовать между взрослым мужчиной и взрослой женщиной. Особые восторги и страстная любовь, которые прежде следовали за периодами противоборства, правда, заметно поубавились, но Кирилла это не смущало. Напротив, он расценил это обстоятельство как определенно положительное, как показатель зрелой и равномерной взаимопривязанности, пришедшей на смену юношескому смятению чувств, неосознанному влечению друг к другу, в которых все перемешано и одинаково яростно – любовь и ненависть, поклонение и презрение; да, иногда упоительные, да, иногда прекрасные, но слишком часто мучительные для обоих. Да и всему свое время, в конце концов!
«Пусть даже мы стали меньше любить друг друга, – убеждал себя Кирилл, – но зато отношения между нами стали человеческими. Нельзя же все время „играть Стриндберга“! Не ссорами же и не взаимными унижениями поддерживать в себе страсть?»
Честно говоря, не до Лены было Кириллу в те, в профессиональном отношении, пожалуй, самые мучительные для него, годы, когда он уже начал работать на киностудии, но еще, что называется, не «попал в обойму», еще не оставил надежды играть в театре…
В тот вечер, возвращаясь домой со студии, он меньше всего думал о жене.
Шел от остановки как бы в полузабытьи и вздрогнул от неожиданности, когда перед самым подъездом на него вдруг выскочила Ольга Петрова, Ленина подруга и соседка.
– Что ты наделал?! – без всякого предисловия заорала она на Кирилла. – Ну и дрянь же ты после этого!
– Что такое, Оленька? – устало спросил Кирилл.
– Ах, ты не понимаешь! – шипела ему в лицо Ольга, вцепившись в Кирилла и стаскивая его за рукав с заасфальтированной дорожки к кустам. – Вы, мужики, кроме собственного удовольствия, вообще ничего не хотите знать. Может быть, ты не знал, что Ленка беременная?
– Погоди! – Кирилл отпрянул от Ольги.
Но Ольга ждать не пожелала, придя еще в большее исступление:
– Да, сегодня утром она сделала аборт. Вот так, милый мой! Радуйся теперь! Теперь твоей гениальности ничего не угрожает!.. Ты думаешь, я не знала, как Ленка мечтала иметь ребенка. Как она переживала, что долго не беременела… Это ты во всем виноват! Ты заставил ее! Дрянь ты последняя! Актеришка бездарный!
Ольга вдруг разрыдалась и тут же куда-то исчезла, а Кирилл остался стоять перед подъездом.
Первое, о чем он тогда подумал, было: «За что? Чем я перед ней провинился?»
Он долго рылся в памяти, перебирая события последнего месяца, но ничего в них не нашел: ни поводов для Лены сделать аборт, ни поводов для себя, чтобы заподозрить Ленину беременность.
«Как же так? – подумал потом Кирилл. – Ведь она знала, что я хочу ребенка! Какое она имела право?»
Кириллу стало жалко Лену и еще больше жалко себя.
Он вошел в подъезд, поднялся на третий этаж и позвонил. Ему не открыли. Тогда он достал из кармана ключ и сам отпер дверь.
Лена спала на диване в большой комнате. Кирилл не стал ее будить. Он не спеша поужинал, посмотрел телефильм, а потом лег спать у себя в комнате. И, уже засыпая, спокойно подумал: «А ведь раньше ворвался бы к ней в комнату и убил бы ее, наверняка убил бы. Во всяком случае, поднял бы ее с постели и уж не знаю, что бы с ней делал: орал бы на нее, плакал, прощения просил… Странно».
А утром, когда вместе сели завтракать, спросил у Лены:
– Зачем ты это сделала? Может, объяснишь?
– А ты откуда знаешь? – ответила Лена безразличным тоном, ничуть не удивившись вопросу.
– Неважно. Знаю, и все.
– А я сделала, и все.
– Нет, я все-таки не понимаю, – чуть позже сказал Кирилл. – Ну, ладно, раньше мы с тобой все время ссорились, я обижал тебя, хамил и все такое… Но сейчас-то почему? Жить мы с тобой вроде стали нормально, спокойно…
– Лучше бы ты бил и обижал меня, Кирилл. Смешно, конечно, звучит, но… Понимаешь, раньше я тебе была нужна и все время чувствовала это. Мне было трудно, обидно, но я все терпела… А сейчас я уже ничего не чувствую… И детей от тебя не хочу! И все! Отрезано! – сказала Лена, насыпала в чашки заварку и залила кипятком. Они так пили чай, заваривая его прямо в чашках.
– Что же вы здесь стоите?
В дверях, соединявших тамбур с вагоном, стояла соседка Кирилла по купе.
– А мы думали, вы к друзьям пошли. А вы, оказывается, тут, в тамбуре, прячетесь, – сказала женщина. – Это мои вас, наверно, напугали… Слушайте, Ленка моя уже улеглась, а мы с мужем собираемся чай пить. Мы и вам на всякий случай взяли стаканчик.
– Спасибо, я сейчас приду, вот докурю и приду, – нетерпеливой скороговоркой ответил Кирилл.
Но женщина не уходила.
– Простите, пожалуйста, – опять начала она, – но, по-моему, я вас где-то видела. Вы, случайно, не…
– Вы меня видели в Никольском крематории, – оборвал ее Кирилл. – Я там работаю. Помогаю, так сказать, провожать в последний путь.
– Да ну вас! Скажете, ей-богу!.. Нет, а правда? Я вас, наверно, в кино видела. Да?.. Ну точно! Я вас сразу узнала. Говорю мужу, а он, черт неграмотный…
– Я сейчас приду! – снова оборвал ее Кирилл, недобро глянул на женщину – и она ушла.
Не выдержала Ленка! Теперь Кирилл это понял. Но два года назад, когда только развелись, мучил себя понапрасну, искал виновных в происшедшем, винил себя, винил Ленку.
А виновных не было. Виновна была сама жизнь, точнее, его актерская жизнь, тяжелое и мучительное, но единственно возможное для него существование, назвать которое искусством язык не поворачивался, но которое требовало-таки своих жертв. Чем меньше было похоже на искусство, тем сильнее требовало и тем чаще приходилось жертвовать, а главное – хотелось жертвовать.
И одной из жертв, самой крупной из них, стала она, Ленка.
Потому что каждой женщине нужны если не постоянные забота и внимание, то по крайней мере присутствие рядом с ней любимого человека. Что это за любимый, скажите на милость, который всегда куда-то уезжает от тебя и уезжает надолго, на месяц, на два, на три месяца? А если никуда не уезжает и живет рядом – все равно от него мало толку, так как уходит он из дому рано утром и возвращается поздно вечером, а то и за полночь. И если бы только это!
Чужие, красивые, раскованные женщины, с которыми твой муж работает, то есть: сопереживает, сострадает им, целует, обнимает, носит на руках, ложится в постель. Ты ждешь его до позднего вечера, к каждому шороху за дверью прислушиваешься, от каждого движения лифта замираешь, а он в это время… И ведь слова ему за это не скажешь, потому что это – его работа, его дело, его творчество.
А нацеловавшись и наобнимавшись, придет потом к тебе, ждущей и неспящей, повалится рядом с тобой на постель, чмокнет тебя в лоб и скажет: «Миленькая, давай только сразу спать. Я сегодня безумно устал. Сложнейшую сцену снимали». И заснет тут же, через минуту, словно издеваясь над тобой, над твоим ожиданием.
Какая нормальная женщина, скажите на милость, сидя в кинотеатре и видя, как на экране ее собственный муж ухаживает, обольщает, раздевает… Да, конечно, все это – только игра, без подлинного чувства, невсерьез. Все это понятно!.. Хотя разве можно целовать красивую женщину и ничего при этом не испытывать? Хоть какое-нибудь, пусть самое маленькое чувство, но все же не может не появиться в этот момент! И кто даст тебе, жене его, гарантию, что оно не появилось, не родилось, маленькое, непрофессиональное и незаметно не переросло в нечто большее, угрожающее тебе и уже серьезное? И что все это уже было, но там, за кадром, о чем ты так и не узнаешь! Когда вместе пили чай в буфете, когда целую ночь просидели в актерской в ожидании съемок, когда целых два месяца в экспедиции жили в соседних номерах в гостинице, когда вместе работали…
Вот самое страшное! Ничто так не сближает, как совместное творчество, совместный поиск, совместные неудачи и находки, когда два совершенно разных и чужих человека вдруг как бы сливаются в единое целое, начинают чувствовать и понимать друг друга так точно и так мгновенно, как никогда не чувствовали и не понимали своих близких. Да никакие соседние номера в гостинице и обеды в ресторане не в состоянии так скоро и так тесно сблизить. По роли они могут ни разу даже не поцеловаться, смертельных врагов могут играть, а близость между ними возникает удивительная. А если к тому же они еще играют влюбленных, и живут в соседних номерах, и обедают вместе в ресторане…
А она, Ленка, сидит в это время у себя в редакции и правит статью, скажем, об одноклеточных водорослях.
Да что там говорить о женах-неактрисах, когда сами актеры ревнуют и бесятся от ревности.
Как-то раз одна молодая актриса, замужем тоже за актером, призналась Кириллу: «Я как увидела, что мой Вовка куролесит с ней по постели в одних трусах, так прямо злость взяла. Понимаю – идиотка, но ничего не могу с собой поделать. Сижу и думаю: „Ну погоди! Я тебе отомщу! Специально выберу роль, чтобы в ней было побольше любовных сцен, а потом приглашу тебя на просмотр!“ И выполнила обещание и Вовку своего на просмотр пригласила. Когда на экране началась „самая любовь“, Вовка сидел бледный, злой, так что даже в темноте было видно, что злой и бледный. А когда по окончании просмотра его молодая жена попыталась было нежно обнять мужа, с такой ненавистью отшвырнул ее от себя, что сам испугался.
…Не выдержала Ленка. И не только ревности и одиночества. Кстати, они стали возможны лишь в последний период их семейной жизни, когда Кирилла начали постоянно снимать. А до этого он целыми днями сидел дома без дела. Что там днями – неделями, месяцами даже.
Выскакивал в коридор на каждый телефонный звонок или нарочно не подходил к телефону, когда жена была дома и было кому снять трубку, но все равно вздрагивал от каждого телефонного звонка, от нервной своей надежды. Ждал, что позвонят со студии после кинопробы и сообщат ему об утверждении на роль или предложат пробоваться в другом фильме, дадут какой-нибудь эпизодик, что-нибудь вроде: «Петров, куда больного несешь?.. Давай его на анализы!» – для которого и пробовать-то смешно, но все равно будут пробовать, сначала на фотопробы вызовут, потом на кино-. И слава богу, что вызовут: лишний съемочный день подарят, лучик работы во мраке горестного безделья… Но не звонили, не утверждали и даже эпизодиков не давали.
Иногда не выдерживал и ехал на студию, незваный и никому не нужный бродил по студийным коридорам, заглядывал в павильоны, с завистью смотрел на то, как снимают других, часами нарочно слонялся возле тонзалов в унизительной надежде, что кто-нибудь из актеров вдруг в последний момент не явится на озвучивание и какой-нибудь ассистент режиссера, изгнанный из тонзала разъяренным метром, вдруг выскочит в коридор и, случайно наткнувшись безумным взглядом на него, Кирилла, попросит «спасти смену», то есть произнести за отсутствующего «да» или «нет» или «ага», «угу», «м-да», которое, не будь метр разъярен, кто угодно мог бы произнести, а можно и не произносить вовсе.
И Кирилл ухватится за эту спасительную просьбу о спасении и хоть на короткое мгновение снова почувствует себя артистом, войдет в тонзал, небрежно скинет пиджак, деловито расстегнет ворот рубашки, встанет к пульту вместе с другими артистами, испробует это «ага», «м-да», «угу» во всех возможных вариантах, на разные голоса, с разными эмоциональными оттенками, тщательно будет «укладывать текст», подгоняя его под чужое изображение и чужой голос, а когда спасительный лучик работы промелькнет и погаснет, получит на память оранжевый квиток, справку для предъявления в студийную кассу на десять рублей за вычетом двадцати пяти процентов, которую еще долго можно будет любовно ощупывать у себя в кармане как материализовавшуюся память, вещественное доказательство того прекрасного, которое незаметно промелькнуло в жизни и погасло. Он ее и в кассу, может быть, потом не снесет, а на следующий день в припадке ярости выбросит в мусорное ведро, но перед этим обязательно покажет жене: вот, дескать, срочно вызвали сегодня на студию, надо было спасать смену.
Как знать, может, это ежедневное созерцание своего мучительно прозябавшего мужа для Ленки было еще болезненней, чем грядущие ее одиночество и ревность? Ведь как искренне, как буйно радовалась она, когда Кирилла куда-нибудь утверждали. Однажды потратила чуть ли не половину своей месячной зарплаты на подарки Кириллу, на коньяк и шампанское, икру, баранью ногу, назвала гостей и веселилась всю ночь, со всеми отплясывала, всех целовала.
И как злилась Ленка, как обижалась и нервничала за Кирилла, когда после очередной кинопробы ему не звонили со студии.
– Все-таки какое хамство! – возмущалась она. – Ну не подошел ты им, понимаю. Но почему нельзя снять трубку, позвонить и прямо сказать: так, мол, и так, Кирилл, к сожалению, не смогли вас утвердить.
– В кино вообще никогда не звонят, когда не утверждают. Само отсутствие звонка, если хочешь, уже как бы звонок. Просто традиция такая, – объяснял ей Кирилл.
– А я традиции этой и не понимаю! Хамство это, а не традиция! Если человек им нужен, так они перед ним из кожи вон лезут, звонят по тысячу раз днем и ночью. А если не нужен, то, видите ли, и номер набрать не удобно, чтобы сообщить, что не нужен… Скоты они! И кино твое – сплошное скотство!
«Ну точно, – думал Кирилл. – А я – самый последний скот, из самой низшей касты – касты „неснимаемых“, от которых ни молока, ни мяса, ни шкуры даже».
Есть и еще одно, так сказать, «обстоятельство» – нижайший социальный статус жены неснимаемого актера, бедственное ее положение в общественном мнении. Нет, если муж твой востребован и известен – честь тебе и слава, замучают тебя вопросами, просьбами, восхищениями, восклицаниями, начиная от отдела кадров у тебя на работе и кончая районной прачечной, если ты хоть раз зайдешь туда со своим мужем.
Но если твой муж как актер никому не известен, то смотреть на тебя станут как на женщину в высшей мере несчастную и обездоленную. «Вы подумайте, – будут говорить про тебя, – такая интересная, образованная женщина, а муж у нее, представьте себе, какой-то актеришка, которого и знать-то никто не знает». Можно не знать инженера, можно не знать ученого; даже должно их не знать, если они не публикуются через номер в «Литературке» и за фужером боржоми не обсуждают достижения мировой науки и техники в «Очевидном – невероятном»…
А таких «обстоятельств» у жены актера не одно, а десятки. И, видимо, именно они сыграли свою роковую роль во взаимоотношениях Кирилла с Ленкой, накапливались год от года, аккумулировались, пока однажды не составили того, что физики называют «критической массой». И взлетело все на воздух к чертовой матери, вся пыль и грязь собрались в столб, разрослись и распустились гигантским грибом, застлав свет божий!
А детонатором для взрыва послужила Камчатка, вернее, та их несостоявшаяся совместная поездка на Камчатку, к которой они давно с Ленкой готовились, но в которую отправилась одна Ленка, а Кирилл продал путевку и билеты на самолет.
Он не мог тогда поступить иначе. Незадолго до поездки Кирилла неожиданно вызвали на кинопробу, потом еще неожиданнее утвердили на главную роль и стали снимать в фильме талантливого и знаменитого режиссера, с не менее талантливым и знаменитым актерским составом. Естественно, что Кириллу и в голову не пришло отказаться от негаданно, невероятно, сверхъестественно свалившегося на него счастья, и он ни секунды не сомневался в том, что Ленка тут же поймет всю чрезвычайность ситуации и первая с легкостью откажется от Камчатки, а вместо нее поедет с Кириллом на съемки в Феодосию. Тем более что Кирилл уже договорился с администрацией картины, что ему на время Ленкиного отпуска снимут однокомнатную квартиру в Феодосии.
Ну чем не рай земной! – мечтал Кирилл. У него будет наконец интересная работа, такая, о которой он и не мечтал, а Ленка будет отдыхать на берегу моря, загорать, купаться, а по вечерам они будут вместе наслаждаться жизнью: ужинать под легкую музыку в прибрежных ресторанах, а потом возвращаться в свою отдельную, уютную, с настежь распахнутым окном и с легким шелестом прибоя у изголовья.
Но… Одним словом, «критическая масса» уже составилась. Ехать в Феодосию Лена отказалась и одна улетела на Камчатку. А вернувшись в Москву, тут же подала на развод. Развели их осенью, в середине октября, через три дня после того, как Кирилл вернулся со съемок.
Не выдержала Ленка. Все точно!
– Бред!
Кирилл вздрогнул от этого вслух, сердито и громко произнесенного слова и даже обернулся. Но никого не увидел у себя за спиной. Чей это был голос? Его самого?
Кириллу стало не по себе. Он выбросил сигарету, шагнул к двери, ведущей в вагон, но, едва дотронувшись до дверной ручки, остановился, точно в последний момент что-то по ту сторону двери вдруг привлекло его внимание, насторожило и задержало в тамбуре.
«А что я ей сказал в тот вечер, когда понял, что не смогу поехать на Камчатку? – спросил он себя, держась за дверную ручку. – Да так и сказал, что не смогу поехать – и все тут. Черт с ней, в конце концов, с этой Камчаткой, когда жизнь у меня решается!.. Да, так и сказал: „Черт с ней, с твоей Камчаткой!..“ Я не хотел ей грубить. Просто лицо у нее, после того как я сообщил ей о своем утверждении на роль и о том, что через три дня должен выехать в Феодосию, вдруг стало таким грустным, страдальческим, что взяла досада. Ей-богу! Я, между прочим, еле до дому доехал, так мне не терпелось поделиться своей радостью. Думал, и она обрадуется, а вместо радости… И крикнул ей вдогонку, когда она повернулась и ушла на кухню: „Ты всегда мне все портишь! Хочешь и сейчас испортить?“»
«Вот оно!» – вдруг подумал Кирилл. Он пока не понял, что именно он имел в виду, когда подумал так, но выпустил дверную ручку и вернулся к окну, у которого стоял до этого. Кирилл опустил откидное сиденье, сел на него, долго искал позу, чтобы сидеть было как можно удобнее, точно надолго здесь устраивался, потом неторопливо достал сигарету и, прежде чем закурить, долго разминал между пальцев. И все это время ни о чем не думал. И лишь когда закурил, начал думать дальше, постепенно открывая для себя то, о чем, с одной стороны, всегда вроде бы знал, не мог не знать, а с другой – не подозревал вовсе.
«Вот оно! Она всегда мне все портила! – думал Кирилл. – И чуть ли не каждая наша ссора начиналась с того, что мне казалось, что она мне что-то испортила, и я мстил за это. Например, я пришел домой радостный, а она почему-то была грустной и своей грустью, своим кислым видом портила мне настроение. Или я приходил рассерженный, озлобленный, а она, вместо того чтобы незаметно отойти куда-нибудь в сторонку, наоборот, лезла под руку, приставала с вопросами.
Ну точно! У меня было как бы две Ленки: одна, которая мне «все портила», и другая, которая «не портила». Одну я ненавидел, другую – любил. И ведь никогда в голову мне не приходило, что я ей тоже могу «все портить!».
Но почему? Почему у других, совершенно чужих мне людей я допускал самостоятельные, противные моим желания и настроения, считался с ними и им уступал. И только Ленке я никак не хотел уступить. А если уступал изредка, то считал это чуть ли не подвигом, жертвой великой с моей стороны. И уж требовал за эту жертву в десятикратном, в стократном размере!
Да, наверно, потому так и вел себя с Ленкой, что она была для меня больше, чем просто близкий человек. Она была как бы я сам, как бы естественное продолжение моего «я». И тем удивительнее и нестерпимее для меня было, когда внутри этого моего «я» вдруг возникали разногласия. Точно мозг посылал нервный сигнал, нейронную команду какой-то части моего тела – руке, ноге, – а эта часть вдруг по непонятной мне причине отказывалась повиноваться, игнорировала мое желание. И чувствовал я в эти моменты примерно то же, что чувствует человек, только что разбитый параличом: удивление, досаду, страх и злость на себя, на свое непослушное тело, свою неподвижную конечность. Ну что за чушь! Я хочу ехать в гости, скажем, к Олегину, а она, видите ли, требует, чтобы я остался с ней дома! Да что вообще может требовать эта моя нога, и не для того ли она мне дана, чтобы беспрекословно и в точности выполнять все мои желания, вплоть до самых подсознательных и инстинктивных!
Боже мой! Как ненавидел я ее в эти минуты!
Да, ненависть потом прошла. Я перестал обижать Лену, то есть ссориться с ней. Но ведь мое отношение к ней в сущности своей не изменилось. Еще хуже стало!
Раньше, когда вдруг начинала болеть нога-Ленка, я сначала злился на нее, упорствовал в резких движениях, тем самым причиняя еще большую боль самому себе. Но затем подчинялся необходимости, и если не пытался выяснить истинные причины боли, то по крайней мере стремился облегчить мучения.
А потом? Потом научился не обращать на Лену внимания, долго тренировался невозмутимо переносить боль и под конец так себя выдрессировал, что и боли никакой уже не чувствовал, точно отсек все нервные волокна, нас соединявшие. Неделями заставлял ее ходить босиком по битому стеклу и ничего при этом не чувствовал. С каждой минутой она покрывалась все новыми кровоточащими порезами, а нервные окончания слали отчаянные сигналы бедствия и просьбы о помощи. Но мозг оставался бесчувственным и лишь отдавал новые приказы, новые жестокие команды…
Не было в моей жизни человека нужнее мне, чем Ленка. И любил я ее так, как никого никогда не любил и уже не полюблю, наверно. Но что я знал о ней, кроме того, что она моя жена, что она мне нужна и что она должна любить меня и отдавать мне всю себя?
Я же ничего, решительно ничего не знал и не знаю о ней. Я не знаю, например, любила ли она свою работу. В чем, собственно, она заключалась, ее работа? Не знаю. Что-то она там, кажется, редактировала в своем журнале. Она никогда не говорила со мной о своей работе. Наверное, потому и не говорила, что чувствовала, что это мне неинтересно, и боялась «мешать», «портить», выходить за отведенные рамки.
А ребенка? Действительно ли она хотела ребенка? Ольга Петрова утверждала, что очень хотела. Да и я – по крайней мере, до того, как она сделала аборт, – был уверен, что она хочет детей. Хотя бы потому, что я их хотел. Вот именно! Я хотел, а значит, и она должна была хотеть!