Текст книги "Бэстолочь (сборник)"
Автор книги: Юрий Вяземский
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 4 (всего у книги 20 страниц) [доступный отрывок для чтения: 8 страниц]
– «Р-р-римляне! Согр-р-раждане! Др-р-рузья!»
Тишина, наступившая в зале вслед за этими словами, поразила Кирилла. Он не ожидал, что вдруг станет так тихо, и, как бы оправдываясь за свое чересчур громкое начало, произнес спокойно:
– «Не славить пришел я Цезаря, а лишь ему последний долг воздать. Людей переживают их грехи. Добро же чаще погребают вместе с ними».
Его пока не поняли, не поверили еще в его искренность, и он продолжал, стремясь окончательно расположить их к себе, ненавидя их ничуть не менее, чем раньше, но слишком хорошо зная, насколько необходимо ему их доверие:
– «Он другом был мне, другом верным… Честный Брут сейчас сказал, что Цезарь был властолюбив. О! Это – тяжкий грех, коль это правда. И за него он тяжко поплатился».
Теперь, кажется, поверили. И теперь-то можно было начинать. «Ну, держитесь, мерзавцы! Сейчас я вам устрою!» – злорадно подумал Кирилл, но начал как бы издалека, словно вдруг усомнившись в справедливости только что сказанного.
– «Но, Цезарь, в чем же властолюбие твое?.. Ты пленных пригонял толпою в Рим, их выкупом казну обогащая. Быть может, здесь скрывалось властолюбье? Ведь назвал Брут тебя властолюбивым, а Брут бесспорно честный человек!»
В честности Брута он пока не мог себе позволить усомниться и поэтому последнюю фразу произнес, глядя в глаза Бруту, открыто и радостно, точно сам гордился его честностью. Брут не выдержал и отвел глаза в сторону. Кирилл едва заметно усмехнулся, обвел собравшуюся толпу хитрым прищуренным взглядом и, уже обращаясь к ней, а не к Бруту, опять внешне недоуменно, но внутренне все увереннее и настойчивее:
– «При виде нищеты сограждан покойный Цезарь слезы лил. Так мягко властолюбье не бывает! Но… назвал Брут его властолюбивым? А Брут бесспорно честный человек!»
Последнюю фразу он теперь чуть ли не выкрикнул, точно с досады, точно себя самого убеждая в честности Брута, в которую всеми силами хотел бы верить, но неожиданно обнаружил в своих словах и в себе самом противоречие, которое сам не мог устранить, а потому обратился к толпе, призывая ее в свидетели и судьи:
– «Вы помните, во время Луперкалий я трижды подносил ему венец. И трижды от него он отказался. Быть может, здесь скрывалось властолюбье?! Ведь назвал Брут его властолюбивым !..»
И вдруг – ужасная догадка, будто только что родившаяся в его сознании; настолько ужасная, что ее и высказать-то невозможно, разве только почти шепотом, испуганно глядя на Брута. Но сколько яростного злорадства было в этом шепоте:
– «А Брут… бесспорно… честный… человек?!»
Толпа заколыхалась и посмотрела на Брута, а Брут оглянулся на толпу.
Потом все уставились на Кирилла, ожидая продолжения.
Но Кирилл молчал. Он уже кончил читать, а они все еще ждали, когда он заговорит снова. И лишь после того, как Кирилл сообщил им, смущенно улыбнувшись, что отрывок кончился, они расслабились, но говорить никто не решался.
– А что у вас еще есть в программе? – прервал наконец молчание ректор неуверенным, хриплым голосом.
«В программе» у Кирилла были все та же басня и стихотворение. Он прочел и басню, и стихотворение, прочел легко, с удовольствием, особенно не стараясь, а читая так, как читалось. Он уже сокрушил Брута, а сокрушив его, тут же примирился со своими недавними обидчиками. Басню он рассказал им как смешной, чуточку нелепый анекдот, и они все дружно смеялись. Ему и самому показалось смешным то, что он рассказывал, и он удивился, что не замечал этого раньше и не понимал, что именно так басню и надо читать. Стихотворение было грустным, и он читал его соответственно: искренне, просто, без декламации, точно не стихи это были вовсе, а так – короткая, но очень грустная история… Впрочем, стихи Кирилл и на предыдущих турах читал очень хорошо.
Когда Кирилл вслед за другими абитуриентами вышел в коридор, он уже знал, что поступил в училище. Но еще не успел испугаться.
Минут через десять в коридоре появился молоденький паренек, первокурсник или второкурсник, в тот вечер исполнявший функции диспетчера приемной комиссии, то есть выкликавший имена абитуриентов, формируемых в десятку, заводивший эту десятку в зал, а потом, после прослушивания, объявлявший «приговор» комиссии, и на весь коридор крикнул, почему-то очень радостно:
– На этюды никто не прошел! Все, ребятки! По домам!
Но Кирилл ему не поверил. И ничуть не удивился, когда вдруг услышал:
– Нестеров. Задержитесь на минутку. Члены комиссии желают задать вам несколько вопросов.
Он снова вошел в зал и снова предстал перед комиссией.
– Послушайте, молодой человек. Говорят, вы уже окончили институт? – спросил его ректор училища.
– Я университет кончил, – ответил Кирилл.
– Еще лучше, – улыбнулся ректор. – Так вот что я у вас хочу выяснить: вы действительно хотите стать актером? То есть поступить к нам в училище, проучиться здесь четыре года, получая тридцать рублей стипендии, исправляя свое чудовищное «р», и потом иметь весьма неопределенное будущее? Или же это ваше появление перед нами следует расценивать как… ну, скажем, психологический эксперимент, некое испытание ваших творческих способностей, за которым не скрывается никаких серьезных намерений? Только честно – серьезно или несерьезно? И не бойтесь быть со мной откровенным. Видите ли, в молодости я тоже был большим шутником.
– Конечно серьезно, если я пришел сюда… Неужели вы думаете, что я мог… – Кирилл запнулся и, чувствуя, что начинает краснеть, сердито повторил: – Конечно серьезно!
– Ну, раз серьезно, – снова улыбнулся ректор, – тогда давайте так: в училище мы вас принять не можем по двум причинам. Во-первых, вы не изволили сдать свои документы. Во-вторых, логопедическим дефектам у нас не место.
Ректор хитро прищурился на Кирилла и вдруг спросил:
– Вы, часом, диссертацию не собираетесь защищать?
«Ты что, затем меня сюда вызвал, чтобы расспросить про диссертацию?» – подумал Кирилл, а вслух сказал:
– Вообще-то, я в заочной аспирантуре…
– Вообще-то, вы в заочной аспирантуре, – повторил ректор с улыбкой, потом продолжил серьезно: – Но если вы принесете нам свои документы и согласитесь на то, чтобы мы вас зачислили в училище условно, с тем чтобы за год вы исправили свое «р» и мы смогли бы перевести вас на второй курс уже полноправным студентом, то мы автоматически поставим вам две «пятерки» – одну за третий тур, а другую за этюды, на которых вам делать нечего – и допустим вас к общеобразовательным экзаменам. Полагаю, что с ними у вас не возникнет трудностей… Короче, даю вам месяц. Только, ради бога, не спешите. Подумайте хорошенько и, если все ж таки надумаете, приходите к нам. – И уже совсем серьезно, грустно даже, добавил: – Человек вы, конечно, способный. Я бы сказал – талантливый. На этот счет ни у кого из членов комиссии нет сомнений.
«Боже мой! Зачем все это?! Нет, кто-то из нас двоих точно рехнулся!» – вдруг с ужасом подумал Кирилл.
Потом Кирилла отвели от ректора в глубь зала, где его окружили какие-то люди, видимо члены комиссии, а также несколько студентов, которые пожимали ему руки, поздравляли, задавали вопросы, один другого непонятнее. Несколько человек, например, интересовались, не имеет ли он, Кирилл, какое-нибудь отношение к Нестерову. Кирилл никак не мог уяснить себе, о каком Нестерове идет речь – о художнике, об авторе «мертвой петли», а может быть, актере? Но чем решительнее не понимал, тем убежденнее мотал головой, дескать, никакого отношения не имел, не имеет и иметь не может.
Потом подошел человек с мучительно знакомым лицом и громогласно объявил Кириллу:
– Знаете кто вы? Вы – интеллектуальный актер. Такие люди, как вы, позарез нужны нашему театру! – Потом нагнулся к Кириллу и шепотом ему на ухо: – Ведь играть-то теперь совсем некому. А? Вот то-то и оно. – И опять во весь голос: – Нет, вы бесспорно талантливы. Вы даже сами не подозреваете, как вы талантливы! – И даже хлопнул Кирилла по плечу.
Потом всех оттеснил и оттащил Кирилла в сторону педагог, который слушал его на втором туре и который, как оказалось, в тот год набирал курс и потом четыре года был художественным руководителем у Кирилла. Этот не поздравлял и не восторгался, а сразу же перешел к делу и заодно на «ты» с Кириллом.
– Слушай, – говорил он, ухватив Кирилла за рукав пиджака и не отпуская, точно опасался, что Кирилл сбежит, не дослушав, – если вдруг тебе не удастся уйти с работы через месяц, то место я для тебя подержу. Крайний срок – начало второго семестра. Курс в целом довольно слабый набирается… А на четвертом курсе поставим с тобой «Юлия Цезаря». Марка Антония будешь у меня играть. Хочешь Марка Антония?
«Какого еще Марка Антония?! Да никуда я не собираюсь! Я же не сумасшедший!» – думал Кирилл, все больше пугаясь того, что творилось вокруг него, и, со всем соглашаясь и на все кивая в ответ, норовил побыстрее выбраться из актового зала и бежать из училища, унося ноги подобру-поздорову.
Домой Кирилл попал около часу ночи. Пока доехал до Димы Стрельчика, пока поднял его с постели, пока тот приходил в себя, пока ловили на проспекте такси…
Ленка открыла им дверь, но не успели они перешагнуть через порог, как она уже все поняла. Вдруг сильно побледнела и отшатнулась в глубину прихожей.
– Я так и знала, – прошептала она; вид у нее был такой, словно ей принесли похоронку.
Больше она ни слова не сказала. Молча накрыла на кухне стол, молча постелила в маленькой комнате раскладушку для Димы. Говорил Кирилл, много и возбужденно говорил Дима, а Ленка все время молчала. Залпом выпила бокал вина и потом, не отрываясь, смотрела на Кирилла, долгим, жадным взглядом, точно прощаясь. И все время улыбалась.
Улыбка у нее была странной: жалкой какой-то, затравленной, точно и не улыбка вовсе, а тик, застывший на лице и превративший лицо в маску. И только глаза были живыми. Больные живые глаза.
Кирилл не сразу заметил, что Ленка так на него смотрит, а когда заметил, подумал вдруг: «А ведь она права. Это уже не шутка. И ни черта я не шутил: ни на третьем туре, ни на втором, ни на первом. И даже когда спорил с Димкой, уже тогда не шутил. А себе боялся признаться… Но ведь теперь-то уже не обманешь себя!»
Кириллу стало страшно и почему-то стыдно перед Ленкой, будто он обидел ее, хуже – предал, и так глубоко обидел и так подло предал, что уже ничем теперь не мог загладить своей вины…
На четвертом курсе вместо обещанного «Юлия Цезаря» поставили водевиль, и Кирилл играл в нем роль слащавого ухажера. «Не славить пришел я Цезаря, а лишь ему последний долг воздать»…
Попутчики Кирилла по купе появились за пять минут до отхода поезда. Ими оказалось целое семейство: папа, мама и дочка лет семи.
Первой вошла в купе девочка, вернее, не вошла, а влетела и, подпрыгнув, уцепилась обеими руками за верхнюю полку.
– Чур, это – моя, – закричала она пронзительно, глядя почему-то на Кирилла, но обращаясь, видимо, не к нему, а к своему отцу, который с двумя чемоданами вошел следом за ней.
– А я, чур, на этой, – ответил мужчина и метнул один из чемоданов на вторую полку над головой Кирилла.
– А мама поедет на нижней! А мама поедет на нижней! Мама, чур, ты на нижней! – крикнула девочка входящей маме.
– Ишь какие шустрые! Я, может быть, тоже хочу на верхней, – шутливо возразила женщина.
– Не-е-ет, так не-е че-е-стно! Мы с папой уже сказа-а-али! Мы вперед тебя сказа-а-а-ли! – затянула дочка.
– Да нужны мне ваши полки! – Мама поставила на нижнюю полку две сумки с провизией и только тут заметила Кирилла, – Здравствуйте, – смущенно поздоровалась она и строго мужу: – Саша! Ну-ка быстренько убери чемоданы с постели. Что ты, я не знаю, как маленький. А ты, Ленка, не вертись под ногами. И немедленно поздоровайся с дядей. Кому говорю?!
– Здрасте, – буркнула Ленка и тут же к отцу: – Пап, а дядя на нижней поедет, на нижней?
– Здравствуйте, – сказал папа и, когда Кирилл смог наконец ответить всем троим на приветствие, пояснил добродушно: – Вы уж нас извините. Мы, вообщето, народ тихий. Только с раскладкой у нас напряженно. Всегда из-за верхних полок шум поднимается.
– Ничего, – кивнул Кирилл и поднялся. – Вы располагайтесь, а я пока выйду в коридор.
– А мы с папой на верхней! А дядя с мамой на нижней! А мы с папой на верхней! Вот так вот! – раздался за его спиной торжествующий голос.
В коридоре Кирилл не выстоял и минуты. Перед самым отходом поезда в коридоре всегда трудно стоять, а тут еще какой-то тип в пижаме у соседнего окна заметил Кирилла и уставился на него так, что скоро Кирилл почувствовал себя не то бараном, не то новыми воротами и устремился по коридору к дальнему тамбуру, преодолевая встречный поток провожающих, рвущихся к выходу из вагона.
Добравшись до тамбура, он вздохнул с облегчением, достал сигарету, закурил.
«А ведь эту маленькую поганку тоже зовут Ленкой. Надо же!» – подумал Кирилл.
И все-таки она была права, в тот вечер, вернее, в ту ночь, когда Кирилл поступил в театральное. Женским своим чутьем она сразу же почувствовала, чем это грозит ей, Ленке, ее семье, ее детям, так и не родившимся. И тем ужаснее, наверно, было для нее это предчувствие, что она прекрасно понимала, что не в силах, да и не вправе, влиять на Кирилла, на то решение, которое он должен принять и вслед за которым ее собственная жизнь устремится навстречу ее мрачному предвидению, неминуемо и необратимо.
…«Великомученик» – так, почему-то в мужском роде, называла Ленку Зоя Николаевна.
А разве он, Кирилл, наслаждался жизнью? Разве не мучился он все эти годы? Это еще разобраться надо, кто из них больше «великомученик»…
Мучения для Кирилла начались с того самого момента, как он переступил порог училища. «Боже, что я наделал?! Я же здесь с ума сойду!» – с ужасом думал Кирилл уже через неделю.
Мучений было множество, и все они разом навалились на Кирилла, уродуя его жизнь, ломая устоявшиеся годами привычки и повергая его попеременно то в ярость, то в депрессию.
Мучение первое – изнуряющее безделье и бесцельное ожидание, составляющие основу актерского бытия. Актер всегда ждет, ждать обязан и, пожалуй, не ждать уж и не может, настолько это входит в привычку, со студенческой скамьи впитывается в плоть и в кровь.
В училище ты ждешь, когда начнется урок актерского мастерства. Общеобразовательные предметы кончаются, скажем, часа в два, а «мастерство» может быть назначено на пять, на семь, а то и на десять часов вечера, в зависимости от индивидуальных особенностей педагога, который, ко всему прочему, может опоздать на час, на два, а то и попросту отменить занятие, так как в большинстве своем преподаватели училища – люди чрезвычайно занятые, еще и в театре работают, еще и снимаются.
На уроке по мастерству ты ждешь, когда педагог посмотрит твой этюд; он может посмотреть его тут же, а может перенести на конец урока, на завтра, на послезавтра, на следующую неделю! И никто тебе никогда не скажет, когда тебя будут просматривать или прослушивать.
Еще ты ждешь партнеров, режиссера, ждешь репетиционного зала, причем лишь в редких случаях обретаешь их всех единовременно, к примеру: дождавшись партнеров, ты ждешь режиссера, дождавшись режиссера, ты ждешь, когда освободится помещение, а когда оно наконец освобождается, ты вдруг обнаруживаешь, что надо начинать ждать сначала, так как твои партнеры уже разбежались играть в других отрывках, а режиссер, чтобы не тратить даром на тебя время, ушел тратить его в другое место.
Но все эти школярские ожидания и торчания в коридорах, в пустых аудиториях, в курилках, в буфете и в сравнение не идут с тем воистину Великим Ожиданием и Великим Бездельем, которые вторгаются в твою жизнь и бесцеремонно подчиняют себе весь твой жизненный распорядок с того момента, как тебя – наконец-то! слава тебе, Господи! тьфу-тьфу, чтоб не сглазить! – начинают снимать в кино. Ибо что такое кино, кинопроизводство, как не олицетворение Ожидания, широчайший спектр бесчисленных и наиразнообразнейших ожиданий, начиная с ожидания хорошей роли в хорошем фильме (Абсолютное Ожидание) и кончая ожиданием замены нерадивого осветителя (Ожидание Относительное).
Как-то раз Кириллу попалась на глаза одна повесть, сочиненная актером и, понятно, об актерской же жизни, о том, дескать, что вся она расписана по минуточке: утром репетиция в театре, потом запись на радио, потом озвучивание на киностудии, потом съемка на телевидении и вечером – спектакль. Получается, что беспрерывно актер работает. Вроде бы точная картина и в тоже время совсем не точная. Ибо да, хватаешь такси, да, летишь на нем через весь город, то бранью, то мольбой подгоняя шофера, да, взмыленный вбегаешь на студию, но… тут начинается «модель поведения»: два часа слоняешься по коридору, а потом за пять минут озвучиваешь одно из двадцати своих «колец» и сразу же, постыдно опаздывая и постыдно же – по отношению к семейному бюджету – на такси, мчишься в другое место, чтобы и там сначала отождать и отторчать положенное, а потом успеть произнести одно слово или один раз кивнуть головой в камеру. Выходит, что по минуточке лишь суета твоя расписана.
Не суетятся и не ожидают разве только народные артисты и разве только те из них, которые умеют проявить характер и постоять за себя. Да и то не всегда. Вот – Олегин. Уже и народным стал и одним именем своим наводил страх в съемочной группе, а однажды целый день проспал в бельевой корзине, время от времени пробуждаясь, восставая из нее и вопрошая так грозно и громко, что у камеры стекла звенели в объективе: «Безобразие! Когда же, черт побери, меня поставят в кадр!» Стекла-то звенели, а пленка не крутилась: заело что-то в камере, и механик куда-то запропастился.
Впрочем, далеко не все актеры страдают от безделья. Некоторые, наоборот, так привыкают к нему, так входят во вкус, что и работать уже не хотят, кое-как отчитают, отыграют свое и спешат торчать в сторонку, анекдот рассказать, сигаретку выкурить, чайку в буфете попить. «Да зачем еще дубль, Владислав Абрамыч? И этот сгодится!»
Но для Кирилла безделье было сущей пыткой, ибо он с детства не привык сидеть без дела, всегда изыскивал себе какое-нибудь полезное занятие, заполняя им свободную минуту.
Мучение второе – глупые и наглые мальчики. Впрочем, не все из них были такими уж наглыми и глупыми, но почти все семнадцатилетними, почти все с глупейшим мальчишечьим апломбом и инфантильной развязностью, которая здесь, в атмосфере театрального училища, чуть ли не культивировалась, так как воспринималась – по крайней мере, самими мальчиками – как проявление актерской свободы, отсутствие «зажима», против которого особенно боролись на первых курсах, своего рода предтеча актерского профессионализма, что ли.
На лекциях и семинарах мальчики творили такое, что Кирилл испытывал жгучий стыд за то, что при сем присутствовал, и старался не встречаться взглядом с преподавателем. На уроках актерского мастерства они несколько утихали; сказывалась атмосфера торжественности и почти пиетета, насаждаемая вокруг «мастерства» педагогами и старшекурсниками. Но и тут ухитрялись-таки, точно наверстывая упущенное за годы своего детства, когда родители не разрешали им кривляться на людях.
Был у них на курсе один уникум, Лева Зиберман, который на этюдах с «воображаемым предметом» пытался показать обряд омовения трупа… И ведь не глупый был парень и прекрасно понимал, что за вопиющую глупость творит. И дома, как рассказывали, тихим и молчаливым был мальчиком, книжки умные читал и бабочек коллекционировал.
А сколько самодовольства в них было, щенячьей уверенности в собственной очаровательности и пренебрежительного отношения к окружающим. Кирилла они с первых же дней приняли за своего, за ровню себе, будто не было между ними семилетней возрастной разницы, будто не стояли между ними и Кириллом его высшее образование, его пятилетний стаж семейной жизни, его интеллект, наконец, который, как казалось ему, настолько выше был совокупного интеллекта всех этих мальчиков, что и не совместим с ним вовсе. Мальчики, однако, ничуть не замечали этой несовместимости или нарочно делали вид, что не замечают, и подшучивали и издевались над ним, как привыкли подшучивать и издеваться друг над другом.
Было еще одно мучение, мучение третье . Потом оно прошло, но на первых порах было унизительнее двух предыдущих. Мальчики играли этюды лучше, чем играл их он, Кирилл. Они кривлялись и дурачились, но в промежутках между кривлянием и дурачествами придумывали точные этюды и играли их легко и органично. А Кирилл выходил на сцену скованным, неловким, этюды сочинял слишком сложные, не понятные ни преподавателям, ни сокурсникам, ни ему самому в тот момент, когда он пытался сыграть их на сцене – «маленькие трагедии Кирилла Нестерова», как называл их Лева Зиберман. Они, мальчики, ничего не боялись, а Кирилл боялся всего: боялся сделать неловкое движение и вызвать им смех в классе, страшно боялся «наигрыша» и поэтому постоянно недоигрывал и, чувствуя, как смешно и нелепо выглядит со стороны, еще больше зажимался и становился еще более неестественным во всех своих сценических поступках.
Преподаватели его утешали, обнадеживали, ставили ему в пример известных актеров, которые в студенческие годы тоже не могли играть некоторые виды этюдов. И Кирилл тут же принимался убеждать себя в том, что он принадлежит именно к тому типу актеров, которые органически не способны играть эти идиотские этюды, созданные, казалось, специально для глупых мальчиков, но что когда наконец им дадут отрывки со словами, вот тут-то Кирилл развернется и покажет всем этим мальчикам, на что он способен и что такое интеллектуальный актер, которого так не хватает современному театру.
Впрочем, не все педагоги способствовали самоуспокоению Кирилла. Например, Юрий Николаевич Васин-Кравцов, невысокий, тихий и скромный человек, но с хитренькими глазами-буравчиками – кстати, тончайший и многоопытнейший педагог, пожалуй, лучший в училище, и актер талантливый. У Кирилла на курсе он не преподавал, но как-то раз посмотрел один из его этюдов, одну из его «маленьких трагедий», после чего подошел к Кириллу и произнес своим интеллигентным тенорком:
– Помню ваш триумф на третьем туре. М-да… Кстати, Кирилл, я был единственным из членов комиссии, который возражал против того, чтобы вас сразу же допускать к общеобразовательным предметам.
– Вы считаете, Юрий Николаевич, что я безобразно сыграл свой этюд? – спросил Кирилл.
– Ну нет, зачем так мрачно, – улыбнулся Васин-Кравцов. – Но тогда вас все-таки стоило посмотреть на этюдах. Я имею в виду после третьего тура. – И, задумчиво кивнув несколько раз головой, будто все более соглашаясь с самим собой, отошел от Кирилла.
«Да идите вы к черту, со своими этюдами! – думал Кирилл в самые трудные минуты, когда примеры из жизни известных актеров и вера в собственную „интеллектуальность“ уже не помогали. – Уйду от вас! К нормальной человеческой жизни вернусь. Нет, в актеры надо идти, когда больше уж некуда. И в училище поступать сразу же после школы, пока ты еще глуп, наивен и пока тебе еще не с чем сравнивать. А мне, увы, есть с чем сравнивать, и, видимо, слишком разносторонний я человек, чтобы выдержать все это безделие и однообразие, весь этот детский сад для умственно отсталых. Вот соберу про вас достаточно материала и уйду. Потом рассказ напишу или повесть».
Но никуда, разумеется, не ушел и прекрасно понимал, что не уйдет: поздно уже было. А через полгода, после зимней сессии, когда начал постепенно освобождаться от «зажима» и играть в первых самостоятельных отрывках, уже совсем поздно стало, потому что, когда репетировал, когда играл, когда показывал, такое в эти моменты испытывал наслаждение, так полно и самозабвенно жил и так радовался этой новой жизни, что разом забывал про все свои былые и грядущие мучения, про свои разносторонние способности, про рассказы и повести, для которых собирал материал, а заодно про глупых и надоедливых мальчиков, которых в эти редкие моменты, когда вместе и хорошо работали, почитал чуть ли не за самых близких и родных для себя людей.
Поезд тронулся, чуть дернулся вперед и медленно поплыл вдоль перрона, осторожно набирая скорость. Но Кирилл не заметил этого родившегося движения и продолжал думать: «Как мы тогда хорошо играли! И как мало они нам, мерзавцы, давали играть! Как преступно мало ставили в училище интересных пьес, будто не понимали, что большинству из нас только в училище отведено судьбой играть большие интересные роли, а как только кончим – пойдут сплошные этюды „на органическое молчание“, почти без „оценок факта“. Разве что, выходя на сцену с „кушать подано“, ты сам себе ее придумаешь, эту оценку.
И зачем они в училище обманывали нас, насаждали в нас веру в то, что театр – это чуть ли не храм божий, а твой сосед-актер – чуть ли не брат родной? Как они смели нас так учить, они, на собственной шкуре познавшие и храм театральный и великое братство актерское и знавшие цену им обоим? Надо было наоборот – воспитывать нас наглыми, уверенными в себе, хищными, пробивными, то есть культивировать в нас такие же совершенно необходимые для актера профессиональные качества и навыки, как поставленный голос, четкая дикция, владение телом, актерские фантазия и память. И в этой естественной и профессиональной, а не утопической храмовой атмосфере учить нас вдобавок ко всему еще играть на сцене и чувствовать партнера, выполнять все прочие сценические задачи от «сверх» до «под».
Впрочем, кем-кем, а христовенькими и беззащитными назвать нас трудно. Были, конечно, отдельные нежизнеспособные индивиды. Но были также и такие, которые без всякой посторонней помощи и квалифицированного наставничества в совершенстве овладели оборотной, нехрамовой стороной актерской профессии и научились интригоплетению, самопробиванию еще до того, как сыграли свою первую сносную «оценку факта», первый свой более или менее профессиональный этюд на «я – в предлагаемых»… Но те, которые сперва близко к сердцу восприняли «храмовую проповедь», а потом столкнулись с реальной театральной действительностью, сильно от этого пострадали и долго не могли прийти в себя, вернуть прежнюю веру в жизнь.
Даже я, который никогда не верил во всю эту фаланстеру, тоже мучился, и после училища, и в самом училище», – подумал Кирилл и только тут заметил, что поезд уже давно тронулся, уже успел выехать с вокзала, набрать скорость.
«И мучил Ленку», – потом подумал Кирилл.
Опустошенный безделием и неудачами, злой, раздраженный, домой он стал приходить поздно, предпочитая проводить время с новым своим другом Пашей Воробьевым.
Паша Воробьев сам предложил свою дружбу. В один из первых дней подошел к Кириллу и сказал:
– Послушай, Нестеров. Среди всей этой бесхвостой шелупони нас здесь только двое мужиков. И в одиночку мы долго не протянем. Так что предлагаю сегодня вечером, после «мастерства» выпить за знакомство.
Возраста Паша был почти одного с Кириллом, даже чуть младше его, но выглядел значительно старше своих лет и старше Кирилла. На все тридцать выглядел, и давали ему всегда не меньше тридцати. Могучий был парень. Высокий, широкоплечий, налитой весь силою, которую к тому же еще умел и подать: ходил всегда прямо, расправив плечи, выставив вперед грудь и набычив шею. Рядом с ним Кирилл, сам не маленький и не щупленький, смотрелся сущим шибздиком.
Однажды на Калининском проспекте возле кафе «Метелица» привязались к Паше пять изрядно подвыпивших парней: рубль захотели стрельнуть. Обратись они к Паше душевно: мол, извини, парень, не хватает, выручи, и Паша наверняка выручил бы, если имел чем. Но, видимо, из тех были, что не привыкли душевно обращаться, решили, поди, что раз их пятеро, то они и такого, как Паша, напугают на рубль, и, наверно, сразу же начали пугать, так как Паша рубля не дал, а спокойно пообещал одному из парней, тому, который требовал от него деньги, что выбьет ему глаз. Так и сказал: «Отойди, а то глаз выбью». Но ему не поверили, пошли следом, выжидая, когда он свернет с освещенного проспекта в местечко потемнее, а чтобы скрасить себе ожидание, отпускали у Паши за спиной разные нецензурные замечания.
Матом Паша и сам владел в совершенстве, но, в отличие от московской шпаны, относился к нему как к языку осмысленному, которым пользоваться надо умеючи и осторожно.
Поэтому, когда услышал у себя за спиной несколько показавшихся ему обидными выражений, то остановился и, обернувшись, сообщил уже всей компании: «Ребята, я же не шучу. Точно глаз выбью». А так как ему опять не поверили, обижать не перестали и, не дождавшись, когда он свернет с проспекта, попытались даже ударить его сзади свинчаткой по голове, то не выдержал Паша и, отбив удар, сам ударил бьющего. И, как обещал, с одного удара выбил тому глаз.
К счастью для Паши, случилась тогда среди прохожих на Калининском одна правдолюбивая женщина, которая по собственной инициативе и не опасаясь мести хулиганов разыскала отделение милиции, куда Пашу доставили, и в письменном виде довела до сведения блюстителей порядка, как все было на самом деле и кто виноват в происшествии.
«Собственными руками передушил бы всю вашу шпану, – говорил потом Паша. – Жаль, мало времени, а то бы ходил целыми днями по Москве и бил эту мразь, пока не перебил до последней трусливой твари. Волки, а не люди! Их истреблять надо!»
На волков Паша был зол с детства. Когда ему еще не было девяти лет, они в один день отняли у него отца и мать. Зимой было дело. Поехали отец с матерью в лес за дровами и не вернулись. А на следующий день нашли люди в лесу, возле того места, где обычно рубили дрова, обглоданный скелет лошади и отцовскую двустволку, не успевшую сделать ни одного выстрела.
А Пашу взяла к себе его тетка, женщина добрая и нечужая ему, но уж больно многодетная, к тому же обремененная еще мужем непутевым и неудачливым. Так что долго у тетки Паша не задержался – совесть не позволила – и вскоре начал самостоятельную жизнь. Сначала помогал геологам, а после того, как получил паспорт, перебрался в город и за два года перепробовал с десяток различных профессий, главным образом тех, которые требовали большой физической силы и выносливости, одновременно ухитрившись экстерном окончить вечернюю школу. Родом Паша был из Читинской области, из далекой таежной деревни с неслучайным для Пашиной судьбы названием Большие Волчки, а призывался в армию уже в Новосибирске. И, отслужив на западной границе, вернулся в Новосибирск, сделав на обратном пути остановку в Москве, где в первый раз пытался поступить в театральное училище.
– Паша, а с чего это ты вдруг решил стать актером? – спросил его как-то Кирилл, спросил не сразу, а уже когда больше года дружили.