355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Юрий Вигорь » Болото с привидениями » Текст книги (страница 1)
Болото с привидениями
  • Текст добавлен: 7 июня 2017, 22:00

Текст книги "Болото с привидениями"


Автор книги: Юрий Вигорь



сообщить о нарушении

Текущая страница: 1 (всего у книги 3 страниц)

Юрий Вигорь
БОЛОТО С ПРИВИДЕНИЯМИ

1

Когда Юрий Нагибин услышал, что есть возможность поехать на охоту на шатурские болота, в шатурские торфяные карьеры, он заулыбался и воскликнул:

– Это звучит почти как «Болота Баскервилей». А привидений там случайно нет? Обожаю призраков. Устал от соцреализма и писателей-реалистов. Болото имеет магическую силу. Это заметили еще древние инки. Именно в болоте зародилась жизнь благодаря аминокислотам. Странно, но меня ужасно волнуют запах болот, обилие растительности, высокий камыш, масса всякой живности, не говоря уже о дичи, а главное – тайна. У всякого болота есть своя заветная тайна. Ее надо угадать и не лезть за утками сломя голову. У меня есть чутье. Я слышу голоса болот. – Нагибин зажегся, в нем невольно уже шел творческий процесс. – Дичь живет на краю болот, – продолжал он, блестя глазами, – осенью утки и гуси покидают болота, а перед отлетом кормятся в поле, на стерне. Мне всегда нравилось слово «отлет». В нем больше поэзии, чем в слове «прилет». В нем сквозит неизбывная грусть странствий.

В начале сентября мы отправились в роковое болото, которое Нагибин позже назвал «Болотом Баскервилей» и просил меня никому не рассказывать об этой охоте. Я долго свято хранил тайну. Мы ехали на «Волге» Юрия Марковича, он был погружен в себя, тягостное молчание тянулось долго. Я пытался понять, почему он так изменился с тех пор, как написал повесть «Председатель», почему отвернулся в своем творчестве от русской деревни. Передо мной сидел писатель-профессионал с холодным, расчетливым умом, охотник за словом. Всю дорогу он молчал. На лице его плавала едва уловимая улыбка. «Может быть, он что-то сочиняет в дороге? – думал я. – Странно, что он не расспрашивал меня о местах, куда мы едем, не интересовался, какая там водится дичь, где мы будем ночевать, есть ли на базе лодки, какое у меня ружье. Наверное, он любит неожиданность, контраст». Я прикрыл глаза и сделал вид, что дремлю. Я пытался вообразить себя на его месте. Теперь не он, а я был Юрием Нагибиным: моим оружием были отточенные фразы, блестящие абзацы, неожиданные переходы и философские отступления. Но построение вещей было искусственное, не было боли, не чувствовалось экспрессии, страницы были написаны слишком ровно, не было перебивок ритма. Я проник в его оболочку, как шелкопряд, и свил кокон, но понять его было непросто, он играл в этот день некую придуманную им роль и испытывал меня молчанием. Я говорил себе, что в моих новых рассказах герои ходульные, я не люблю их и поэтому не наделил болью, передвигаю их, как шахматные фигурки. Мне нравилась эта игра, игра фраз, зарисовок, построений. Но они не несли в себе мою личную боль. Это было время его исканий, а не моих. Исканий формы. Но не боли. Он перестал искать ответов в своих героях, искать ответов через них, они как бы немели изнутри, хотя оставались говорящими, играли свою роль в рассказах. Все в жизни ему было ясно и понятно, как пророку. Мне казалось в тот день, что он утратил чувство поиска и стал пророком. Он утратил нечто очень важное. Его герои в рассказах утрачивали под собой живую плоть. Расцвеченный манекен превращался в нарядного говорящего истукана. Так думал я в тот день. Я не постиг еще его тайны… Тайны его внутреннего разлома. Он искал некий новый путь, и поэтому герой-селянин ему не был интересен, он знал, что в скором времени русская деревня исчезнет… И поэтому отвернулся от нее. Но уйти от нее совсем он не мог, она жила в нем. На охоте человек расслабляется, перестает контролировать поступки, играть придуманную им роль. Мир порой дарит откровения в болоте. И я рассчитывал вызвать его на откровенность, ненавязчиво, тонко, если удастся. Это была охота на писателя. Я был ловцом душ. Так я считал в тот день. Мне нравилась моя роль.

Мы въехали во двор охотничьей базы. Неподалеку у колодца стоял потрепанный красный «москвич», две «нивы», три «запорожца». В большой длинной избе расположились охотники. Там было шумно, накурено, слышался чей-то грубый гортанный смех, двери то и дело хлопали. Ветер гнал через них дым в сумрачную дыру сырого двора с мокрой, подгнившей скирдой и осиротевшим гнездом сороки на старом тополе.

– Хорошо бы снять избу в этой деревеньке, – сказал с улыбкой Нагибин. Он прошелся по двору, – не просто прошелся, а как бы впитывая все его запахи, заглядывая во все его щели и оконца деревенской жизни. Заглянул в вольер, где деловито и важно копошились подсадные утки, презрительно косясь на нас бусинками влажных глаз.

– Я заплачу, – сказал неожиданно, как отвечая своим мыслям, Юрий Маркович. – Разузнай, какие есть возможности. Или поедем ночевать в скирде у озера….

– У вас есть с собой ваша книга? Неважно какая. Напишите автограф директору базы, – сказал я.

– Вряд ли меня читали в этих палестинах, – проговорил Нагибин с насмешливым огоньком в глазах. – Я давно перестал возить с собой свои книги и дарить сельским девушкам, председателям, гаишникам… У меня есть армянский коньяк и русский сервелат. Это красноречивее всяких книг. Дерзай, мой друг. Отыщи хоть баньку с печуркой. Я отправился к директору охотничьей базы Нечипуренко Кузьме Станиславовичу.

– Писатели? Нагибин? – воскликнул он то ли с восторгом, то ли с удивлением и откинул со лба мокрую, тяжелую прядь волос, в которой пробивалась седина, но она не удержалась и снова сползла на потный, красный лоб в тяжелых складках и с белым рубцом шрама. – Да я ведь читал повесть «Председатель», – всполошился он. – Может, напишет о наших болотах? Утиный лет слабоват, что греха таить, но бекаса до черта. Но осенью я устрою вам важнецкую охоту. – Он на секунду задумался, чем бы нас приветить. Тяжелой пятерней взъерошил волосы. Но его фантазия споткнулась о деревенскую нищету. – Хотите парного молочка? – воспрянул он, и лукавинка вспыхнула в его глазах.

Я поставил на подоконник коньяк, положил палку сервелата.

– Это зря, – сказал с неловкостью Нечипуренко. Он проговорил эти слова с неподдельной искренностью. – Ежели пригласите, зайду на минутку. Лестно поручкаться… Я не пью, жена поставила ультиматум. Живу трезвяком…

Он вышел во двор, позвал егеря, велел устроить нас в отдельную избенку. В скромных чертогах мы чуток расслабились. Юрий Маркович разложил на столе свертки с продуктами. Он всегда выкладывал все, что у него таилось в объемистом рюкзаке. Это было маленьким развлечением и доставляло ему удовольствие. Он был хлебосолом. – Праздник желудка! – сказал он. – Давай зажжем свечи, потушим свет. Он пил коньяк воробьиными дозами, не чокаясь, закусывал красной и черной икрой. Пил из особой серебряной стопочки. Такую же стопочку поставил передо мной. Его водитель Сережа выпил с нами, закусил и вскоре отправился спать в машину. В маленькой избенке, скорее походившей на баню, горели две свечи, наши лица скрадывал уютный колеблющийся полумрак. После второй рюмки Юрий Маркович спросил, кем я работаю, сколько раз был женат, где живу. О литературе – ни слова. В его глазах я был заядлым охотником-фанатом, русским Чингачгуком. Он ждал от меня охотничьих историй, историй с происшествиями, и я поведал ему три истории родом из моей северной одиссеи, когда я скитался один с рюкзачком и охотничьим ножом по безлюдному Зимнему и Летнему берегу Архангельской области. Я написал за месяц повесть «У самого Белого моря», ее взяли в печать, в «Новый мир». Два рассказа я отнес в журнал «Сельская молодежь», их поставили в номер. Взяли повесть «Ловец» в журнал «Студенческий меридиан». Я гордился этой повестью, я нашел особый пласт московской жизни. Это была повесть о коллекционерах. Коллекционером был и я сам. Я был технарем, пять лет работал главным инженером в крупном институте. Но инженерный мир как бы закрыт духовно, люди почти не общаются, не открывают свои боли, тайны, в этом мире нет проблемы реализовать себя, продать свой труд, ты просто поденщик, ты планируешь заводы и фабрики согласно типовым проектам, путь уже проложен и утвержден, остается протоптать тропу и привязать схемы… Меня угнетала в инженерном мире советского периода некая душевная немота, натуга в работе, все делалось без внутреннего поиска, а как бы рутинно. В литературу я пришел в надежде открыть свои тайные миры, миры противоречий, миры замкнутого духовного пространства. Я оставался в этом мире инженером, не понятым никем. Мне важно было найти понимание, созвучность душ… И я столкнулся с проблемой писательских миров. Они тоже были закрыты. Каждый пытался раскрасить свои миры и придать им значимость. Я начал писать роман о Севере «Похождения Куковерова». Три месяца моих странствий обогатили поморскими словечками мою речь. Меня поразили удивительные простота и емкость языка северян. Я невольно то и дело вставлял в разговор архаичные слова. Зачем я это делал? Мне нужно было отработать речь моих героев. Это не было щегольством. Это было как бы попыткой вживления в новую ткань. Во мне жили новые герои, они мучительно ворочались и требовали вернуть их к жизни, поговорить с ними на их привычном языке. Но я еще не придумал для них одеяния духа и только потом понял, что придумать его нельзя. Я все угадывал интуитивно. Проза давала мне творческий простор. В инженерном мире царили твердые каноны. Я не мог продвинуть ни одно мое изобретение, хотя прекрасно знал заведующего Промышленным отделом ЦК КПСС Бориса Иосифовича Кислякова. Меня поразила его внутренняя незащищенность, он жил в плену бюрократических догм, он не мог просто так сломать то или иное решение в типовом проекте, хотя видел глупость. Возник конфликт с министром легкой промышленности Тарасовым. Весь удар я принял на себя, ведь я был главным инженером отдела. Мне было запрещено специальным распоряжением покидать в течение рабочего дня здание проектного института «ГПИ-2». И я решил уволиться. Отдаться литературе. Я не мог в инженерном мире реализовать себя. «Меня томили муки творчества», – как сказал один мой герой без тени юмора. А надо было сказать эти слова с юмором. «Но приходится петь на улице», – ответил мне мой герой.

– Вы человек южный – и вдруг в ваших устах поморская речь, – ухмыльнулся Нагибин. – Вы пытаетесь выделить ее, как бы щегольнуть, а зря, писатель не должен опрощаться. Держите дистанцию. Если есть что сказать, поморские словечки не нужны. Колорит в другом. Главное – ухватить характер. Меня больше не прельщает сам конфликт той или иной ситуации.

– У меня мать родом из Беломорска.

– Вас тянет на Север?

– Тянет. Здесь удивительный народ. Доброты необычайной.

– Хоть я и написал повесть «Председатель», но не считаю себя «деревенщиком», – сказал Нагибин, – по духу я городской писатель. Город дает мне второе дыхание. Важно найти нужный срез, который зажжет меня. Города будут процветать, а деревня со временем умрет. Все идет к тому. На бюджетные средства ее не удержать. Пусть воспевает деревню Вася Белов. Пусть Шукшин воспевает чудиков, играет в кино Куравлев. Эта мода на «деревенщиков» пройдет. Деревенская проза захиреет. Не актуален этот сельский человеческий тип, работающий четыре месяца в году. Нужно менять саму модель деревни. Люди не могут работать четыре месяца в году, а восемь болтаться без дела… На что людям жить? Я был прядильщиком иллюзий. Я был агитатором-пропагандистом русского села. Повесть «Председатель» – социальный заказ. Душе нужен взлет ума, внутренний поиск, а его нет в селе. Русскому человеку нужны открытия, новые технологии, душу ведет и спасает чувство Пути. Пути с большой буквы. Человеку необходимо чувство победы над рутиной, открытие новых путей. Но разве это возможно сегодня, да еще в деревне? Бунин упивался русской деревней, он любил поэтически описать русское бездорожье… Но ездить по нему не любил. Шоссе невозможно описать красочно, оно немо, но оно не бьет колес, не убивает тряской. Бунин был этнографом. Изучал язык русской деревни, ее типы, как этнограф. Нищий мужик всегда колоритен, в нем есть своя особая стать, свой рисунок. Нищета держит на своих плечах добрую часть всей русской литературы. Сытые и благополучные люди скучны и пресны. В русской нищете есть колоссальная поэтика. Американская ферма мне не интересна. Бунин не описал деревень Франции, хотя долго жил во французской провинции. Он показывал русскую жизнь такой, какая она есть, со всеми ее уродствами, но как ее изменить-придумать не мог. Да и не пытался. Зачем? А ведь именно в этом состоит чувство пути. Изломанные косноязычные типы, их корявая, образная речь придают колорит его рассказам. Но они статичны. Это люди тупика. Бунинская деревня выродилась. Он понимал это, но не мог ничего сделать. Ему не хватало дерзости ума, выдумки и композиционных находок. Русской деревне нужен новый Герберт Уэллс. Бунин не увидел выхода, потому что ему хватало того, что было перед его глазами. А кто из нынешних «деревенщиков» видит выход из патового положения? Деревенская проза умрет. Это упадническая линия в советской литературе, нет линии развития, поиска нового пути. Север, романтика, белые ночи, местные колоритные словечки… Милые архаизмы северной деревни, умирающий поморский язык. Вы читали романы и повести Владимира Личутина? – Читал две повести. – Он родом из поморов, ростом метр с кепкой, родился на реке Кулой, в крохотном селе, перебрался в Архангельск, потом в Москву, женился. Прижился в столице, получил дачу в Переделкине. Но он пишет не о сегодняшних днях, а о двадцатых, тридцатых годах, он избегает острых углов, он ушел в мир человека, забыв его мир обитания. Он не прядет модели быта. Ладится под старинку. «Про сегодня» он боится написать. Да и не знает материала. Вот вам и помор. Вот вам и деревенская проза. А ему сам бог велел жить в родных краях и писать про близких ему живых героев, про их нынешние проблемы. Зачем ему Москва? Это смерть для писателя-«деревенщика», да еще помора. Увы, не осталось в Архангельской области писателей, все сбежали в Москву. Создают литературные модели быта прошлого. Теория моделирования убьет литературу. Мне надоели все эти придуманные повести, романы. В них нет человеческой боли, поиска неведомого, кругом царит полная ясность, каждый писатель – почти пророк, все понял, все расставил по своим местам. А я ценю не «понятость», не разжевывание смыслов, а мучительную жажду понять. Все мы творцы иллюзий. Есть писатели-историки, строители параллельных миров из прокисшей кондовой закваски прошлого. Прошлое легко воспевать. Бунин упивался прошлым русской деревни, живя в Париже. Он лечил душу воспоминаниями. Иллюзиями. А зачем прошлое Личутину? Это модель «ухода» от проблем настоящего. Можно написать километры романов о деревне тридцатых годов, но в реальной жизни ничего не изменится.

– Литература должна менять жизнь? – сказал я.

– Непременно. Прежде всего менять нас самих, заставлять болеть, думать, а не развлекать. Вся эта кустарщина, подлаживание под быт русской деревни тридцатых годов не поджигает сердца. Человеку нужен выход, простор для реализации своих замыслов, изобретений, душа глохнет. А его нет. Тупик! Дерево губит не мороз, а весна! Попытка яблони расцвести, дать цвет, завязать его, распустить почку, а силы не хватает, нет питания корням, и ветка отсыхает, слабый цвет опадает, приходится ее спиливать. Нам не дают зацвести и дать плод – вот в чем беда. И приходится делать искусственное опыление… Но оно не опыляет наши души цветом!

Нагибин прошелся по избенке, расчехлил свой любимый «Пипер Байярд» и поставил в угол у кровати. Голос его слегка запнулся на какой-то новой мысли. Он сжевал фразу и что-то промурлыкал. Я увидел в профиль его слегка отвисшую, саркастическую губу, влажную, розовую в колеблемом свете свечи.

– Город – вот место сражения писателя со злом! – вдруг зло заговорил он. – Вот обитель погибших талантов, настоящих характеров, сплетения судеб, – проговорил он медленно, но с испепеляющей силой в голосе. – Город пока еще не убит. Но и его убьют. А деревня уже наполовину убита. Коллективного творчества нет. И не может быть… Райком, обком… Пустота. Все решают профессионалы, а не политики. Пусть заставят Брежнева управлять самолетом особым постановлением ЦК. Не сможет! А берется руководить развитием атомной энергетики… В романах будущего у фантастов политиков нет. Там есть астрофизики, пилоты, биологи, врачи, но политиков нет. Политик никогда не создаст ничего нового. Он может разрешить или запретить… Все открытия в мире сделали люди «низа», а не «верха». Дети королей и премьер-министров за всю историю человечества ничего не изобрели.

2

Я разбудил Нагибина в половине пятого утра. Он мучительно пытался проломить брешь в сознании и вписаться в утреннюю явь. Потом мы долго шли закраинами болот, разбивая осколки месяца в лужах и бочагах. Порой в кустах взлетала с заполошным криком проснувшаяся птица, Нагибин хватался за ружье, трясущимися пальцами касался шейки «английского» ложа, снимал с предохранителя, чертыхался и тут же смеялся, пугая в татарнике сонных клестов и овсянок.

– Это и есть знаменитые шатурские заливные луга? – спросил он тихо, боясь спугнуть тишину.

– Это заброшенные торфяники. В жаркое лето они нагреваются так, что над ними и окрест стоит мгла. Иногда они горят в июле.

– Почти Везувий, – сказал Нагибин. – Там, на дне, таится колоссальная энергия. Но я не знаю: это энергия зла или добра? Я всегда знал, что болото – это уникальный генератор. Его надо понять. Обуздать. Или приручить. Вот мы и будем приручать… Но сперва познакомимся.

Ночь выдалась ясная, стылая, знобкая, звезды светили ярко и вызывающе помигивали нам. Над болотом, подернутым черной паутиной гари и плесени, густо клубился туман, от воды шибало сыростью, покалывало в ноздрях от испарений. Кто-то многообещающе плеснул в болоте. То ли рыба, то ли селезень ударом крыла… С отмели снялась выпь, мелькнула рваной тенью над водой, словно протирала окна утра, и тоскливо возвестила начало рассвета. Болото хранит выпь. Выпь в болоте как часовой. Она знает все по часам и просто так не закричит. Надо понять ее клич. Угадать смысл. Она подскажет, где трясина, где ямы. Я придаю громадное значение голосам птиц. Птицы – голоса неба. Голоса жизни. Загадочно светились огоньки на черных, как антрацит, кочках. Стебли рогозы у берега отсвечивали лунными бликами. Камыш стыдливо кутался в молочную кисею, словно готовился к балу-маскараду. И все кругом шевелилось неспешно, деловито, готовясь к празднику утра. Ночь еще жила сотнями живительных, радостных для меня шорохов. Что-то мелодично и ласково булькало, кто-то протяжно и устало вздыхал в сердце болота. И от этих вздохов по всему телу у меня шел озноб. Меня ужасно волновали болота перед рассветом. Была некая магия природы. Юрий Маркович достал фонарик. Свет ударил в ночь – как ожег и разрубил болото. Желтый родничок света побежал перед нашими ногами, уползая в траву, как поползень. Ночь пыталась его задушить.

– Потушите, – сказал я, – кругом у берега невысокая рогоза, мы на открытом месте, птица видит свет. Она снимется затемно и уйдет в поля.

Нагибин безропотно потушил фонарик. Он был гостем. Я приглашал его на праздник утра, а значит, отвечал за все, даже за свет и мигание звезд, блеск луны.

Луна спряталась за облаками, все вокруг погрузилось в библейскую тьму. И вдруг послышался тяжелый, тугой треск мощных крыльев, сердитый голос потревоженного селезня. Рваная тень мелькнула пьяным, испуганным призраком наискось по воде. Селезень сделал круг и оказался вдруг чудодейственным образом рядом, возле самого уреза воды. Луна в этот миг вынырнула из-за туч, подбодряя меня, свет ее весело заплескался в разводье облаков. Крякаш был как на ладони, метрах в двадцати.

– Бейте, – шепнул я. Нагибин расторопно уронил фонарик в траву, вскинул ружье и выстрелил навскидку.

Селезень без крика взлетел, отвернул от нас и стал уходить круто влево. Я накрыл его стволами и нажал спуск. Выстрелы наши прозвучали с интервалом в считанные секунды. Еще не отнимая ложа от плеча, я понял, что попал. Крякаш с тяжелым плеском рухнул в болото и затерялся среди кочек. Утром его можно найти. Но только не сейчас. Каждая секунда живет на острие иглы охоты.

– Пригнитесь, – сказал я Нагибину. – Перезарядите ружье. Сейчас начнется! Не шевелитесь, пока они не налетят. Луна потворствует нам.

– Мы попали! – торжествующе воскликнул Юрий Маркович.

– Мы пропали, – поправил я его. – Там трясина. Не достать. Надо стрелять, когда стая делает круг над берегом. Они потянут в поля через вон тот холм. Надо спешить.

Болото ожило. Тайна рассеивалась вместе с утренней дымкой, и исчезало что-то очень важное. Главное в болоте – его призраки-охранители испарялись вместе с приходом света. Десятки птиц снимались с ночевки, то и дело слышались короткие тревожные всплески, все больше и больше уток взлетало впереди и по сторонам. Они летели через нас в сторону полей с рожью торопливо и деловито. Это не был праздный полет чайки. В полете был очень четкий ритм жизни. Цель. Тонкий посвист крыльев разрезал мелодично и мерно тишину. На востоке тяжелая синева неба уже подтаивала, молодой свет набухал багрянцем все отчетливей, тугая дымчатая синева разряжалась все шире малиновыми промоинами, через которые прорастал все уверенней и настойчивей день. Была та торжественная минута, когда утиные стаи стелются над водой и неторопливо покидают обитель. Прямо на нас шли четыре крякаша. Их силуэты были словно вырезаны из смоляной гари на фоне неба. Тени уток стремительно неслись на нас по матовой лунной дорожке и сшибали беззвучно покачивающиеся на воде отражения звезд. Я ударил дуплетом. Нагибин пропустил птиц и послал вслед два торопливых выстрела. Крякаш бился в редких порослях осоки, махая белесым исподом крыла. Что-то плюхнулось на берег в урезе болота. И тут же мягкий шлепок ударил в землю, где темнели наши рюкзаки. Нагибин вскочил, хотел подобрать уток.

– Потом! – крикнул я. – Вон они! Заходят справа! Идут на вас!

– На меня?! – удивился он.

Он вертел головой и тяжело дышал мне в спину. Его мучила одышка. Он не выспался. Сырость болота протрезвила его. Он оживал и молодел на глазах. Возбуждение охоты уже начинало его опьянять, он стал подвижнее, дышал ровнее. Прямо на нас шли пять уток.

– Шилохвости, – прошептал я. – Понял, – ответил он. Это были матерые шилохвости, не сеголетки. Я сразу узнал их по длинным шеям и тугому, мерному посвисту крыльев. Утка редкая, осторожная, крупная. Та серая тень, что летала уверенно впереди, чуть распустила хвостовое оперение и попыталась отвернуть влево, она на секунду сбавила скорость, а потом начала стремительно набирать высоту. Я поймал черный огарок силуэта на срез стволов, перечеркнул стволами луну и повел чуть вправо, едва опережая и как бы прочерчивая рисунок полета шилохвости, обогнал слегка клюв, дал просвет в треть тушки и нажал на спуск. Она на какую-то долю секунды повисла в багровой синеве, на нее пал отблеск солнечного луча, пробившего туман, и она соскользнула с него, разбив гладь дремлющего плеса на тысячи осколков. Это была катастрофа. Началось крушение утра. Мы крошили болото на тысячи осколков света. Нагибин выстрелил раз за разом в черную тень, которая бесстыдно и нагло накрыла его сверху. Что-то упало в полузатопленные водой кусты. Свет все настойчивее менял краски неба и воды. Это был его час перемены одежд. Малиновый горб показался за холмами на востоке. Караван утра уже был в пути. Он шел на подъем бодро и уверенно. Он разгонял и смывал еще цеплявшиеся в низине за кусты обдерганные клочья тумана и островки осиротевшей ночи. Лет длился минут десять, но казался нам вечностью. Я забыл о моем спутнике и забрел чуть глубже в болото, затаился в рогозе, черпанул через край правым сапогом. Но это было пустяком, меня не брал радикулит, я был болотным сыном. Сыном болот. Нагибин бегал по берегу, ловил подранков и что-то выкрикивал, страстно, настойчиво, словно подавал команду собаке. Слова его относило ветром. Я не мог их разобрать, но мог угадать в его словах радость. Важна была тональность голоса. Смыслы в такой час не нужны. Дикарь жил во мне в этот час. Я сбил чирка-свистунка, это произошло автоматически. И тут вынырнул из обрывков и клочьев тумана другой чирок, гораздо крупней. Чирок-трескунок. Он был очень одинок, я понял это сразу, ночь не подарила ему подругу; наверное, он отбился от стаи. Он летел как бабочка, часто и мелко маша крыльями, раздумчиво снижаясь, словно облюбовывал плес. Он выпускал хвостовое оперение для посадки, но вдруг передумал, подобрал хвостовое оперение и стал набирать скорость. Шельмец решил уйти от нас, не попрощавшись. Он водил искательно шеей по сторонам. Кого он искал? Зарю? Подругу? Он обманул нас и нырнул в промоину света в клочках тумана. Туман рвался на глазах. Его сносило ветром на запад…

Нагибин быстрой, нервной, увалистой походкой шел по берегу, в руках были две свиязи, он нес их как-то особенно деловито, бережно, как вещественные доказательства для прокурора. Положил на холмик рядом с рюкзаком, надел на запасные тороки головки обеих птиц, затем пристегнул тороки к рюкзаку – так ему казалось надежнее. Он посмотрел в мою сторону, увидел, что я затаился в кусте, и решил тоже стать на «бойкое» место вблизи, в куст рогозы. Он свернул в болото, шлепал по воде уверенно, словно знал эти места, и стал забирать без оглядки вглубь. Видать, в азарте был человек, ни топей не боялся он торфяных, ни ям, залитых на два метра водой, куда можно ухнуть с головой. В броднях тут не вынырнуть – утянут, как пудовые гири, в секунду, крикнуть не успеешь. Но он не знал об этих чертовых ямах и потому держался очень самоуверенно, как бывалый утятник, которому все нипочем. В правой руке он держал на отлете свой «Пипер Байярд», боясь замочить, а левая рука его была поднята выше плеч, он балансировал ей, чтобы не оступиться. Издали он напоминал чуть подвыпившего дирижера оркестра, очутившегося чудодейственным образом в болоте. Но музыку невидимого оркестра относило ветром. Забавно было на него смотреть. Азарт убил в нем личность, а главное – всякую осторожность. Но в случае беды я успел бы ему помочь. Я знал эти места. В том месте ям не было. Но рядом была топь. Я всегда ношу с собой веревку с гирькой на конце.

– Там топь! – крикнул я.

Но он не услышал. Или не придал значения моим словам. Может, он решил, что моя опека оскорбительна для человека его ранга. И я подумал: «А может быть, топь не там, а правее – метрах в ста? Он непременно почувствует ее. В нем живет охотничья душа. В нем есть природное начало». Юрий Маркович спрятался в куст. Втянул голову в плечи. Он стоял там как тень отца Гамлета и терпеливо ждал. Я подумал: «Как звали отца Гамлета?» Изредка Нагибин задирал голову и поглядывал на небо, где шли табуны уток в сторону полей. Но они шли уже слишком высоко. Их было не достать. Но они радовали его глаз. Когда утки летят над тобой, это уже не оставляет тебя равнодушным. Мы с ними летим в поля. Мысленно мы с ними летим. Мы едины. Мысленно я всегда посылал им привет. Но это были осторожные утки из породы крякашей. А глупые могли налететь. Например, чернеть, свиязи, гоголь или лысуха. Даже тут действовал принцип естественного отбора. Нагибин трепетно ждал уток и вертел головой по сторонам. Я уже думал, что он осерчает на меня, осерчает, что я привез его в такое место. И тут на него налетела стая свиязей. Они шли над самой водой, часто работая крыльями. Это было верное самоубийство – лететь на такой высоте. Но в этом драйве полета над водой таится громадный кайф. Ты гонишь по воде перед собой тень, ты раздваиваешь свою суть и видишь свое отражение в болоте, простому человеку этого не понять. Секрет в том, что от тени утки над самой водой в испуге выскакивает мелкая рыбешка. Можно на лету перекусить. Виязь – это морская утка, она обожает мелкую живность, ракушки на дне, малек. Они были расцвечены белыми перьями на черном. Нагибин ловко вскинул ружье. Белесые подкрылья резко открылись исподом, утки поджали хвостовое оперение, испуганно метнулись в высоту. Было уже светло. Выстрелы Юрия Марковича пробили небо, словно лист гофрированного железа. Ломкое эхо покатилось по стылому пространству торфяника далеко за холмы и увязло в стоге сена на противоположном берегу. Две птицы упали на воду и закачались, как кляксы. Остальные, уцелевшие, вытянулись в нить. Они летели, не меняя направления, как ожившие значки морзянки, оповещая всех: пора улетать с болота в спасительные поля, на стерню, где еще с ночи темнел брошенный трактор. В скирде спал перебравший малость тракторист по фамилии Малеванный. Он был охотником, этот Сашка Малеванный, и у него в тракторе всегда было ружье шестнадцатого калибра марки «БМ-16». Утки не боятся трактора и подпускают в поле на выстрел. Нагибин подобрал уток, нечаянно черпанул сапогом воду и направился к берегу. Голенища его болотников мелодично и самодовольно булькали, он тяжело дышал, но это было дыхание спортсмена, преодолевшего рубеж. На берегу он отстегнул тороки с утками, бережно положил на траву, стянул куртку, сел на нее и начал стягивать сапоги. Его байковые портянки были в мелкий синий цветочек. Под ними были тонкие гарусные носки белого цвета. Подарок из Англии. Он открыл рюкзак и извлек запасные носки, запасные портянки, запасные кальсоны. Он неторопливо переодевался, подставив голое тело утру и птичьему царству. Он сказал мне сиплым баритоном:

– Это утро одно из немногих, которые я украл у жизни и тоски в ЦДЛ. Да, украл у дачной жизни, украл у Москвы, у жены. Хорошо бы пожить здесь с недельку. Вставать затемно. Спать в стогу прямо на берегу, напитаться всеми этими ночными шорохами и прозреть. И вот так встречать рассвет. И никаких общений с егерями, никаких путевок, никаких охотничьих коллективов, Шугаевых, Кобенко… К черту все коллективы. Я давно побаиваюсь слова «коллектив». Оно убивает что-то важное в моем отношении к природе. Охота – дело интимное, как любовь.

Солнце уже весело било нам в глаза. Утро вошло в полную силу. Блестела роса. День обещал быть жарким. Я посадил Юрия Марковича на косе в яму, обсаженную по краям высохшими ветками ветлы. Он пожелал остаться в уединении. Я отправился стрелять бекасов. Через пять минут Нагибин уже спал, положив голову на рюкзак. Усталость сморила его.

– Я перестал стрелять вальдшнепов на тяге, – сказал Нагибин в машине по дороге домой. – Я только стою и слушаю их «хорканье». Вальдшнеп выступает в лесной оратории скромным солистом. Его голос становится волнующим на фоне голосов других птиц: дроздов, синиц, зябликов, барашка-бекаса, клеста, коноплянки, дубровника… Иногда самочки «цвикают», далеко слышен этот пронзительный призывный звук, словно огромная игла в небе делает стежки и зашивает день в сырой, промозглый мешок ночи. «Хоркающий» вальдшнеп тянет над лесом очень низко, он едва не задевает макушки елей и сосен, летит медленно, как бабочка. Он совсем не защищен. – Он проговаривал эти слова, как будто настегивал на ткани рисунок рассказа. Я был нужен как слушатель. Я был нужен в качестве эха. – Самочка летит гораздо выше, ее полет неровен, она слегка вальсирует в воздухе, стрелять труднее. Убить «цвикающего» вальдшнепа почетно, это спорт. Но мне жаль. На тридцать метров очень легко убить вальдшнепа даже девяткой… И вдруг Нагибин умолк. Он опять заснул. И продолжал писать рассказ во сне.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю