Текст книги "Какие же мы посторонние?"
Автор книги: Юрий Казаков
сообщить о нарушении
Текущая страница: 1 (всего у книги 1 страниц)
Два часа летели мы из Архангельска в белом молоке, и болтало нас, как на катере в хорошую волну. Потом начали мы все чаще проваливаться, и это значило, что самолет снижается. Потом молочный туман оборвался, в глаза нам ударила снизу ослепительная белизна торосистого льда, но и лед оборвался, как туман, и так же ослепительно грянула чернильная полоса чистой воды вдоль берега, за водой вправо и влево по берегу темнела щетинка лесов, среди лесов – белела извилистая лента реки Золотицы, возле устья которой было раскидано десятка три избушек и амбаров. В устье реки мы и сели, крепко стукнувшись лыжами о снег, пробежали немножко в одну сторону, потом развернулись назад, к морю, и еще пробежали.
Прилетели мы на зверобойный промысел, и едва вышли из самолета, едва с наслаждением почувствовали твердый снег под ногами и солоноватый ветер с моря, как увидали издали огромную, длинную и низкую кучу чего‑то красного, призасыпанного уже снежком. А возле кучи копошились десятки людей, и издали не понять было, что они делают. Одни стояли вроде бы совсем без дела, другие нагибались, волочили что‑то, отбрасывали, мерно двигали руками внизу над самым снегом…
Не успели мы подойти, как послышался с моря характерный гул и треск вертолета, через минуту из снежной дымки появился и самый вертолет, снизился, неся под брюхом большой каплеобразный груз в сетке, повис над людьми. Груз быстро отцепили, вертолет, будто насекомое, отложившее яйцо, поднялся, развернулся и улетел в море, а вихрь снега, поднятый им, достиг наконец и нас, и в ноздри нам ударил жирный запах крови.
Через полчаса были мы уже в деревне, и все дома, заваленные снегом, ничего не говорили мне о прошедшем времени, когда я здесь жил, и ничего я не мог узнать и вспомнить, пока не увидел один дом, наискосок от него еще дом, и повети, и угорья вдали за домами, на берегу моря… Тогда оббили мы снег на крыльце, стукнули, брякнули щеколдой, взошли в коридор, потом повыше по ступенькам, потом налево, там – я знал – должна быть просторная кухня за дверью, открыли, опять стукнув, и ту дверь и остановились у порога, сразу объятые теплом, запахом рыбы, печи и топленого молока.
Опять я был в доме, в котором жил осенью шесть лет назад. И хозяин его, старик Пахолов, казалось, не постарел вовсе, только в пояснице несколько погнулся, – еще более твердой и плоской стала она, – да кудри его поседели.
Он не узнал меня.
– Ну как же, вспомни, Василий Дмитрич, – говорил я. – Я еще на тоне у тебя жил, на Вепревском маяке, еще племянник твой был с нами – Зося…
Он глядел на меня, и по его взгляду я видел, как перебирает он годы. А в самом деле, подумал я, трудно вспомнить! И я вообразил всяческие экспедиции, разных командированных, начальников, снабженцев и прочих заезжих, которые останавливались у него за все эти годы. А Пахолов все бродил во времени, глаза у него были далекие – и вдруг вспомнил:
– Дак ты ж тогда без очков был!
– Ну–да, – сказал я. – Вспомнил?
Не знаю почему, но мне важно было, чтобы он меня вспомнил.
– Помню, помню, – приговаривал он радостно, а сам уж и самовар налаживал. – Как же, ты тогда у меня в боковой комнате жил, а потом вместе на тоне были, семгу ловили. Помню, помню… То‑то, я думаю, с чего бы это мне с утра все нос чесать – к гостям, значит! Ну раз такое произошло, значит, событие, то уж праздник как праздник!
– Какой праздник? – совсем забыл я. – Престол, что ли?
– Какой престол – женский нонече праздник!
– Ах, ну да! Конечно! – оживились мы, как‑то вдруг сразу все вспомнив, что сегодня 8 Марта.
– А товарищи твои кто же будут? Девушка‑то не жена тебе?
– Нет, – сказал я. – Это Вера, корреспондентка. А это Марк – тоже корреспондент.
– А… Ну–ну, вот и славно так‑то, вот девушку‑то мы в одну комнату, а тебя с товарищем.
– Марком.
– С товарищем Марком – в ту, где ты жил тогда…
Мы были с дороги, намерзлись в Архангельске на аэродроме, намерзлись в дороге, потом радостно волновались, глядя на вертолеты и воображая зверобойку, воображая, как и мы завтра полетим в ледовые лагеря, к поморам, потом волновались уже в деревне, думая, как устроиться с жильем, потом уже обрадовались, что Пахолов вспомнил меня, и как славно нам будет у него жить, и что праздник сегодня – 8 Марта, женский день, – и вот тут‑то и захотелось нам выпить, самим выпить и хозяев угостить.
Разложив кое‑как свои вещички, пошли мы в магазин – и ничего там не было, даже никакого портвейна, но сказано было, что в другой деревне есть спиртик, что магазин там работает, что до деревни километров десять и что у бригадира можно взять лошадь.
Запрягла нам бригадирша лошадь, кинула в сани немного сена, проехала с нами до берега реки, показала дорогу.
– Вот вам дорога, так по ней и езжайте, сперва по реке, потом лесом, так до места и приедете.
И мы поехали. Пустынная река по сторонам была сначала, далекие берега, поросшие елью. Иногда слева распахивались пространства до самого моря, но скоро дорога свернула в лес. На реке тянул ветерок, перетягивал через дорогу шнурки сухой снежной пыли. В лесу было тихо. Догорал светлый мартовский день. Небо на западе расчистилось, нежно бирюзовело, но и в розовое отдавало. Березы краснели и сизели паутинкой своих верхних ветвей.
Лошадь попалась нам слабосильная, шла плохо, с рыси все сбивалась на шаг, но мы ее не подгоняли – кто лег в санях навзничь и бесцельно смотрел вверх, кто глядел по сторонам, кто просто покуривал в тихом блаженстве…
Через час повалил медленный мокрый снег. Он шел густо, и скоро все мы отсырели, побелели, шерсть на лошади закурчавилась, нам захотелось спать. Полозья на санях были без железных подрезов, лошадь совсем выбилась из сил и еле везла.
В сумерках уже приехали мы в деревню, миновали скотные дворы, заколоченную церковь, долго ехали по улице мимо домов, мимо клуба, мимо столба с динамиком наверху, и уже окна в домах розово и желто светились, динамик празднично гомонил, стукотал где‑то на задах движок, улица все темнела, ребятишки на темных горках вопили перед тем, как ринуться на санках вниз, а магазина все не было.
Наконец переехали мы через мост, а за мостом нагнали женщину. Она стояла на обочине и, видно было, давно так стояла, неподвижно и молча глядя в нашу сторону – плечи плюшевой ее жакетки и платок побелели от снега.
– А где же магазин? – спросили мы, останавливаясь.
– А вот я и покажу, – угрожающе, как мне показалось, сказала женщина. – А ну‑ка, подвиньтесь!
И села к нам в сани. Помню, я еще пожалел лошадь, но смолчал – не рад был я, что и поехали.
– Знаю про вас, все знаю! – загадочно сказала женщина.
– А что?
– Зачем приехали – знаю, – все так же странно сказала она. – И всех вас вижу. Теперь вот сюда, направо!
Мы остановились, вылезли, женщина взяла у меня вожжи, привязала лошадь к какому‑то крыльцу. Сбежались ребятишки, человек десять, крутились возле нас, созерцали нас, а мы их – в фиолетовых сумерках.
Потом мы все было пошли в магазин, но остановились. Закурили, и очень было приятно закурить мокрыми руками и оббить друг с друга снег. Закурив, поглядели мы на лошадь, разнуздали, бросили ей на снег охапку сена с саней и еще раз поглядели на нее со стороны, как она устала. А женщина стояла и смотрела на нас, как мы – на лошадь. И мы потом пошли уже окончательно. А когда мы пошли, и женщина пошла рядом со мной.
– А я знаю, что вы думаете, – сказала она в своей странной манере. – Вы думаете, мы здесь все серые, да?
– Бросьте вы! – сказал я. – Ничего такого мы не думаем.
– Нет, думаете! – с сердитым усилием сказала она. – И неправильно совсем думаете! Мы здесь хоть и в глуши, а все люди образованные.
– Конечно, – подтвердил я. – Откуда вы взяли, что мы что‑то там думаем?
Вся эта история начинала мне надоедать.
– Так вот и не думайте! – опять сказала женщина, и мы поднялись на высокое крыльцо магазина.
Магазин был пуст, уже закрывался, и мы были последние покупатели. Я как вошел, так повел глазом по полкам, и то, что нам нужно было, сразу увидел. И друзья мои корреспонденты тоже увидели, как стояло это на полках и поблескивало влагой и запечатанными горлышками. Мы поглядели друг на друга, и нам опять, как давеча, когда мы закурили мокрыми руками, стало хорошо.
Поразмыслив, взяли мы две бутылки спирта, печенья и конфет. Женщина наша ничего не покупала, не уходила и все время пристально смотрела на нас.
– А лошадь ваша не добежит назад, – вдруг сказала она. – И не думайте. Ей отдохнуть надо. Покормить ее надо.
– Буханки две хлеба хватит ей? – спросили мы.
– Хватит, – подумав, сказала женщина. И продавщица тоже подумала и сказала:
– Хватит!
Тогда мы взяли еще две буханки хлеба и пошли вон. Женщина вышла вместе с нами.
– Сейчас вы ко мне поедете, – повелительно сказала она. – У нас сей вечер гости. У нас весело. Праздник сегодня, наш день, женский наш день. Один раз в году.
Сразу я подумал, как нас ждет Пахолов, как вытоплена уже печь в нашей комнате, а может, и баня стоплена, а на кухне – стол, самовар, угощенье, разговоры… Я подумал еще о десяти километрах пути лесом и рекой. Потом я подумал о доме этой женщины, как там сейчас, наверное, шумно и все пьяные, все свои, родные или друзья, а мы им чужие, и с какой стати мы придем, и как мы им помешаем, стесним, может быть, тогда как нас ждет Василий Дмитрич и на часы уже смотрит и воображает небось, где мы сейчас едем, – так он уверен, что мы уж назад едем.
– Спасибо, – сказал я. – Спасибо! Только мы никак не можем. У вас все свои, а мы посторонние. С какой стати мы придем.
– Это как же мы посторонние? – Женщина нажала на слово «мы», – какие же мы посторонние? Или ты забыл, что мы тоже люди?
– Да нет, – сказал я. – Это мы для вас посторонние, незнакомые, понимаете?
– Эх, ты! – она отвернулась, и даже в темноте было видно, как ей жалко нас за нашу глупость. – Ведь люди же! Как это может, чтобы кто‑то посторонний был. Праздник у женщин, понимаете?
Я рассердился от нетерпения. Вздохнув, я сделал над собой усилие, как бывает при разговоре с пьяным или глухим.
– Нас там ждут. В Нижней Золотице нас ждут, – убедительно сказал я и посмотрел на друзей–корреспондентов. Они закивали – им тоже не хотелось идти для чего‑то там в чужой дом.
– Обидите! – сказала женщина. – Где это вас ждут?
– В Нижней Золотице, – упорно сказал я.
– Обидите, – с тоской повторила женщина.
Мне стало казаться, что тут странно как‑то. На что мы ей? Странно как‑то – все эти ее слова, что она нас знает и что она будто действительно нарочно вышла на дорогу, чтобы дождаться нас, чтобы показать нам, где магазин, и потом позвать к себе. Странно все это было.
– Может, и правда, пойдем? – неуверенно спросил я корреспондентов. И они так же неуверенно и уныло сказали:
– Да что ж… вообще‑то…
Мы подошли к саням и тут только увидели, как устала наша лошадь, как она запарена и несчастна. Мы опять поехали по темной улице, ребятишки бежали за нами, вдали на столбе играл динамик. Не доезжая до моста, мы свернули направо, к избе, стоявшей поодаль, все слезли, и лошадь наша полезла по глубокому снегу в проулок между плетнями и остановилась, упершись в стену сарая. Женщина вынесла мешковину, мы укрыли лошадь, снова кинули ей сена, на сено наломали хлеба и пошли в дом.
На улице и в магазине мы как‑то не разглядели нашу хозяйку, а тут она разделась, раскутала платок и оказалась молодой. На кухне сидел ее отец, глуховатый старик, и еще мать суетилась, и еще три маленькие девочки тихо, нежно играли между собой, шептались и взглядывали на нас, как мы раздеваемся, а внутри дома что‑то происходило, и наша женщина с матерью скоро туда ушли, и мы остались со стариком. Он тотчас полез на печь, скинул нам оттуда валенки, забрал наши шапки и ботинки, уместил все это на печи посушиться, слез и стал весело глядеть на нас.
Мы посидели, покурили, несколько томясь, поглядывая на тихих девочек, старик весело сообщил нам, что он помор, ну и все такое прочее – промышленник, зверобой, рыбак. Мне вспомнилась строка из поэта Грея: «Коротка и проста летопись бедных»… Нам уже дремалось, тепло было на кухне, пахло сырыми нашими пальто, кукушка засипела и прокуковала девять раз.
Старик между тем стал показывать нам старинный голландский и английский фарфор. Чашки и тарелки были покрыты паутинкой темных трещин, пожелтели от старости.
Я подумал о зверобоях, которые в эту минуту сидят в своих палатках, в ледовых лагерях далеко в море. И о том, сколько раз за жизнь спускался этот старик по реке к морю, уходил потом в безвестность полярного пространства или ездил в лес, проводил зимы на самых отдаленных факториях – кто это сочтет? И о том, сколько умирало поморов на диких мглистых островах и сколько женок потом голосило, билось по всем берегам Белого моря! Да что говорить, если какой‑нибудь путешественник, один только раз прошедший путем поморов, получал потом мировую славу и становился национальным героем. Нет, вот он сидит перед нами, этот веселый старик, покрикивает сглуха, смеется, шутит – и летопись его длинна.
А за стеной все что‑то делалось, делалось, и вот наконец и нас позвали к столу. Какой же это праздник? Где шум и пьяный гам, которых мы так боялись?
Не было ничего такого. Человек восемь сидело там за столом. Все умытые, выбритые, в чистых рубашках и пиджаках, и женщины нарядились, раскраснелись, и высокая тишина присутствовала между ними.
Есть прекрасная минута в начале праздника, когда стол еще не тронут, рубашки не смяты, когда все торжественны и счастливы. Так и тут: была на столе вареная семга (корреспонденты потрясенно переглянулись), и несколько бутылок разведенного спирта были симметрично расставлены, и перед каждым гостем была стопка, была тарелка и была вилка.
Увидев спирт, пошел и я за нашей бутылкой.
– Ты это что! – молниеносно сказала странная женщина. – Ты что это со своим суешься? Тебя за этим звали, а?
– А ничего! – перебил ее старик и забрал у меня бутылку. – Пущай их! Это ничего, хорошо так‑то. Это он дело знает. Сей день мы вас ублажаем, а вы сидите – и все!
Он живо вышел, принес пустую бутылку, раскупорил спирт, взялся своими грубыми руками с твердыми выпуклыми ногтями за обе бутылки, что есть силы прищурился, встопорщил усы и занялся переливанием. Разлив – половину отдал он мне назад, взял графин с водой и все так же твердо и осторожно стал разбавлять отлитый спирт.
Крепко поставив помутневшую на минуту бутылку на стол, он сказал с удовольствием:
– Вот как его разбавишь, он сразу теплый становится. И это называется химия. Ну – пущай пока поостынет…
Никто почему‑то не наливал, не торопился, по–прежнему все сидели скромно и торжественно и чего‑то ждали. Хозяйка стукала и звякала на кухне. Вышла туда и дочка. И вот стали приносить чай, отличный крепкий чай, и перед каждым поставили по стакану.
Я уж и не удивлялся. Я решил, что тут так нужно: сперва попить чайку, а потом уже спирту. Но оказалось, чай поставили, чтобы, кто захочет, сделал бы себе пуншик. Тут же многие так и сделали.
Марк встал, взял стопку и понюхал. Его передернуло.
– Минутку внимания! – начал он. – Я хочу сказать тост. Как у нас в Грузии. Прошу наполнить бокалы.
У всех давно уже все было наполнено. Никто не шевельнулся.
– Как это солнце, – Марк повел рукой на лампу под абажуром, – как звезды сияют нам ночью, как круглая луна, так женщина сияет в нашей жизни… Тысяча–a лет! жизнь наша проходила во мгле! и нам было–о неинтересно жить! но вот появилась женщина – и жить стало приятно. Так пусть же всегда наши женщины будут счастливы, как в этот прекрасный день, вернее, вечер, потому что женщины – наш светоч в царстве мглы, как сказал великий Шота Руста–авели!
«Сейчас про гроб будет», – подумал я.
– И я хочу, чтобы всем тут сидящим женщинам был сделан гроб…
По застолью прошел ток. Марк был удовлетворен.
– Сделали гроб из столетнего дуба, ка–аторый я посажу через пятьдесят лет! Ура!
Старик, который слушал, оттопырив ухо, ничего не понял, но «ура» он понял и поскорей выпил. И пошло веселье, пошел разговор все про тюленей, про семгу, про вертолеты и что сей год мало тюленей, что скоро могут они совсем исчезнуть, а раньше – тьма была раньше тюленей, а теперь вот и вертолетами пугают, и со шхун бьют, и ледокол ворочается по морю…
А семгу все ели да похваливали и спиртику в чай подливали, и глаза все сильней блестели, и хозяйка бегала на кухню, носила еще и еще, и уж старик усы покручивал, покрикивал Вере:
– А что, девка, без мужика живешь?
– Без мужика! – весело соглашалась Вера.
– А энти? – тыкал в нас старик. – Ай не подходят? – И ладонь к уху прикладывал. – А то вот хоть бы я! А? Ты на меня не гляди, что старый… Го–го–го!..
– Будя, старый! – кричала ему старуха и в бок толкала.
Старик ерзал на стуле от удовольствия.
– Вы в Нижней Золотице‑то у кого на квартеру стали дак, а? – кричал он нам через минуту.
– У Пахолова! – тоже кричали мы.
– Это у кого же? У Василь Митрича! А! Знаю! Кузнецом он там работает у них, знаю, знаю… Чего? Ждет вас? Самовар наставил? А у меня не самовар? А? Сидишь и сиди. Сел, все есть, чего тебе торопиться?
– А вы знаете чего? – звонко вдруг окликнула нас через стол дочка старика. – Вы чего думаете про меня – все знаю…
И грустно так нам головой покивала, и пригорюнилась, и глаза у нее затосковали.
– Жалко мне вас, – сказала она. – Может, и не увидимся больше. Ведь опухоль какая‑то у меня в мозгу, я знаю. А и жалко же мне вас! Вот сидим теперь, а потом…
Все уже знали, наверное, про ее болезнь, затихли на минуту и опять заговорили, а мне стало грустно как‑то, жалко уходящих наших дней.
– Да я о себе не думаю, я вот о других думаю, как они тут будут без меня? Как на свете‑то станет без меня, а? Ведь горе же будет, а?
– Еще бы! – серьезно сказал я.
– Вот и я думаю, не тот без меня будет белый свет…
Я стал рассказывать ей об институте Бурденко, она кивнула несколько раз и повеселела.
– Как у вас там – налито? – спросила она, глядя будто издалека, будто с другого берега моря, из иной жизни. – Ну! Наш сегодня праздник! Давайте!.. Эх! – и после глотка, замкнувшего на мгновение уста: – Ххх–аа!..
Выпили. И опять семужкой закусили, а закусивши, откинулись мужики, закурили, и опять пошли разговоры, и уж говорили все – дружно, каждый с другим и через стол, и по соседству, и крест–накрест, и праздник длился в незнакомой нам темной деревне, в доме, в который вошли мы на какой‑нибудь час, а теперь вот и уходить пора, спасибо, спасибо, а мы пойдем, счастливо вам…
И мы встали, пошли на кухню, потаскали там с печки наши шапки, ботинки, шарфы, перчатки – надели, напялили все это сыроватое, теплое, пахучее, поежились и вышли в темноту на снег.
Да! Сначала была тьма. Потом пригляделись. С улицы и еще дальше, от каких‑то домов слабо доносило до нас свет, возле клуба все урчал динамик. Снег шел крупный, мокрый. Лошадь наша стояла понурясь, мордой в плетень. На спине у ней, на мешковине – снегу было чуть не в ладонь. С двух сторон взялись мы за мешковину, стянули, снег с нее полз, как мокрый сахар, кусками, от лошади пошел пар.
– Ну, прощайте, – сказала нам молодая хозяйка. – Провожу я вас немного.
Попробовали мы ее отговорить, стали просить, чтобы в избу шла, – гости у нее там в избе! – но она нас не слушала. Как и в первый раз, присела она на задок саней, и лошадь вывезла нас из глубокого снега на улицу. Глянул я по деревне. Во всех домах горел свет, где розово, где желто пятнал снег под окнами. Динамик вдали умолк наконец, тишина наступила глухая, но мне казалось, что из всех домов слышны звуки – разговоры, песни, веселье слышались мне за окнами и за стенками.
И поехали мы потихоньку назад, опять мимо клуба, мимо церкви, мимо амбаров и скотных дворов, мимо чего‑то непонятного, приземистого и длинного. Вот уж и деревня кончилась, и раза два останавливали мы лошадь, боясь, что далеко будет идти назад нашей хозяйке, но она все ехала с нами, ехала…
Потом велела остановить, слезла.
– Ну, спасибо вам за угощенье. Поправляйтесь. В Москву обязательно поезжайте!
– Ладно, пойду. Счастливо. Вот так все и поедете, прямиком по дороге, лесом, лошадь не трогайте, она сама дорогу знает. Вот. Вот! Ну… Ну, счастливо! А вы говорили – посторонние! Какие же мы друг другу посторонние? Все люди… Так и помните – все люди на земле… Н–ноо!
Лошадь наша вздрогнула, дернула, пошла. Хозяйка осталась в темноте. Осталась, рукой нам махала, а мы ей, пока видеть было можно.
И опять ехали мы под мягким, беззвучным, падающим снегом, только тьма была теперь кругом, и беспредельным казался нам наш путь, и лес, и этот снег.
Лошадь перешла на рысь, бодро похрапывала, чутко слушала, и даже во тьме было видно, как повертываются во все стороны ее настороженные уши. Мы подняли воротники, повернулись спинами к снегу, чтобы не щекотал лицо, закурили и стали молча думать о доме, в котором только что были, и о доме, в который скоро приедем, о завтрашнем дне, о вертолетах, на которых нам предстоит летать, о ледовых лагерях, о зверобойщиках, потом вообще о Севере…
И так ехали мы до тех пор, пока не послышалось нам далекое–далекое попукивание движка в Нижней Золотице. Тогда мы стряхнули с себя снег и дрему, повернулись к деревне, к морю, и все сразу увидели вспыхивавшую и погасавшую желтую искорку света. Это мигал нам буй, поставленный в устье реки Золотицы.
1966