355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Юрий Герман » Россия молодая (Книга 1) » Текст книги (страница 7)
Россия молодая (Книга 1)
  • Текст добавлен: 9 октября 2016, 16:01

Текст книги "Россия молодая (Книга 1)"


Автор книги: Юрий Герман


Жанр:

   

История


сообщить о нарушении

Текущая страница: 7 (всего у книги 39 страниц) [доступный отрывок для чтения: 14 страниц]

Сизое лицо целовальника разрумянилось. Покуда стелилась скатерть, Рябов не торопясь говорил:

– На почет я почетом отвечаю, да не раз на раз, а вдесятеро. За ихний почет – вдесятеро, и за твой – вдесятеро. Сочтешь вдесятеро против напитого и поеденного...

Тощак поклонился, ответил величаво:

– Тощак – каинова душа, то всем ведомо, а и Тощак свою гордость имеет. Заплатишь – как потрачено будет. Пусть тонконогие видят, каковы мы с хлебом-солью...

От себя велел он подать гостям вина можжевелового, да рыбного блинчатого караваю с маслом, да пикши с тресковыми печенками. Сам рванулся на поварню, дочка понесла сулеи, губастый малый – полоток свинины. Иноземцы смотрели удивленно – кому такой пир задает целовальник, для кого скатерть в узорах, дорогие стопы...

Рябов поклонился гостям.

– Спасибо за добрый почин, – молвил он с усмешкой. – Начали гулять по-вашему, теперь гульнем по-нашему. Угощайтесь да пейте русским обычаем. Наша гостьба толстотрапезная, не то что ваша – одно лишь питье с кукуреканьем. Давайте, коли так, вместе сядем, да и зачнем, благословясь. Винопитие – оно дело не шуточное, торопясь не делается, с толком надобно...

Гишпанец в рудо-желтом кафтане, в широком кожаном поясе, при шпаге и навахе подошел к Рябову с кумплиментом – с поклоном, с верчением шляпою, с притопыванием...

– Ну, добро, добро! – добродушно отвечал Рябов. – Чего там... я так и не умею кланяться. Давайте-ка, детушки, за стол садиться...

Пересев за скатерть с яствами и питьями, кормщик рукою разгладил золотистую бороду, вскинул голову, повел бровью, не торопясь, крупными глотками выпил вино...

Кружка была немалая, вино крепкое, иноземцы смотрели с любопытством как это Большой Иван разом выпил. Рябов понюхал корочку, щепотью взял капустки. Рубашка на нем была разорвана у плеча, ворот расстегнут низко, так что виднелся серебряный нательный крестик на потемневшем гайтане. Так и не удалось, не успел переодеться с того часа, как вынулся из воды, из кипящего бурей Белого моря...

– Ну? Что ж не пьете? – спросил он, наливая вино. – Али обидеть меня сговорились?

По началу беседы дель Роблес подумал, что лоцман тяжело пьян. Но тотчас же убедился в том, что кормщик совершенно трезв. Глаза Рябова теперь смотрели мягко, с добротой и лаской. Подмигнув матросу с серьгой, он велел Митеньке перевести, что угощает гостей не по обычаю, не в доме, потому что в избу позвать не может – бессемеен, да и изба больно бедна. Митенька, робея, перевел не все, про бедность утаил.

Своей рукой лоцман налил всем в кружки можжевеловой лечебной, – Тощак подсыпал в нее пороху и говаривал, что лечит она от всех болезней, а который человек слишком слабый, тот более коптеть не станет: можжевеловая лечебная – враз перерывает становую жилу, и веселыми ногами, в подпитии уходит болезненный в край, где нет ни печалей, ни воздыханий...

Первым поднял кружку дель Роблес и, лихо запрокинув свою, в кудрях возле ушей, голову, выпил все до дна. Несколько времени он молчал, потом черные без блеску глаза его выкатились, он поднялся со скамьи, вновь сел и опять поднялся. Лоцман для приличия даже не улыбнулся.

– Ничего, – покрывая могучим, хотя и мягким голосом пьяный шум кружала, сказал Рябов, – спервоначалу она сильно оказывает, который человек без привычки. Одно слово – на порохе настоена. А кто привыкший, так она, матушка, хороша. Закусывать надобно, господа-мореходы, караваем рыбным, она в каравае враз задохнется.

Дель Роблес наконец очнулся. В глазах его показались слезы – первые с нежных лет детства. Матрос в панцыре отдувался, другой, палубный, шевелил губами, словно молился.

Рябов кликнул целовальника, никто не отозвался: и Тощак и его губастый малый выкатились с большой дракой на крыльцо – вышибали питухов. Тогда кормщик сам поднялся, пошел за квасом, чтобы гости отпоились от можжевеловой.

Едва Рябов вернулся и сел на скамейку, Митенька, пришепетывая от волнения, сказал кормщику на ухо:

– Дядечка, не пей чего в кружке налито. Не гляди на меня... Не пей. Черный порошка подсыпал, я сам видел...

Рябов усмехнулся одними губами. Вот так и живешь на свете – час от часу не легче. Что же, поглядим, не то еще видели. Покуда – смеемся, может и поплачем, да не нынче!

Матрос в панцыре вдруг сказал:

– О мой сад, о моя Вильгельмина, моя милая жена, о мой сад, мой сад, мой дом...

И заплакал. Покуда дель Роблес его утешал и отчитывал, чего-де блажишь, дурья голова, Рябов сменил кружки: матросу с серьгой – свою, себе – его. Опять выпили, и дель Роблес спросил: правда ли, что на Вавчуге иждивением купцов Бажениных, по царскому указу корабли для морского хождения строятся? Любопытно-де знать, скоро ль Московия на моря выйдет. Царь Петр, его миропомазанное величество, да продлит господь ему дни, будто такое замыслил, что раньше не бывало. И каковы корабли строятся на верфи у Бажениных? И в самом ли деле умельцы есть, чтобы чертежи читать и согласно всей премудрости подлинный корабль строить.

Митенька перевел, Рябов лениво усмехнулся. Вавчуга не близко, откуда ему, господин, знать? Будто чего-то строят, а чего – кто дознается? Пильная мельница там есть – слышал, что верно то верно, так многие люди говорили. И опять усмехнулся.

Дель Роблес с воодушевлением вновь заспрашивал, как-де может случиться, что такой знаменитый лоцман и не знает об Вавчуге? Кто же тогда знает? Может быть, лоцман не знает и того, что в Соломбале сам воевода Апраксин корабль строит?

– Слышал! – ответил Рябов.

– И будто бы наречен он будет во имя святого Павла. А из города Амстердама еще корабль ожидается с лишком сорокапушечный? Будто сорок четыре железные пушки будут на том корабле, из которых шесть гаубиц?

Рябов выслушал перевод Митеньки и ничего не ответил. Откуда ему знать?

Тогда дель Роблес засмеялся.

– Ай-ай-ай! – сказал он с ласковой укоризной. – Даже за морями знают, что царь Петр замыслил построить флот и для того сюда едет во второй раз, а лоцман не знает, ничего не знает. На Мосеевом острове дом царский наново обладили, другой крышей покрыли, и поваров пригнали на поварню, и живность к царскому столу, и коровушек, чтобы сливки не взбалтывать, перевозя через Двину, и стража там стоит с алебардами!

Митенька перевел. Рябов, помедлив, ответил:

– У кого порося пропало, тому и в ушах визжит. Задались ему корабли! Скажи, Митрий, – кормщику своих дел по горло, едва вон из моря вынулся, сколько ден буря мотала, сколько карбасов побилось, успокоились те рыбаки на вечные времена...

Пока так говорили, матрос, что выпил водку с подсыпанным зельем, вдруг всполошился, стал молоть вздор; дель Роблес дернул его за рукав, он на него дико посмотрел и в возбуждении опять замолол на своем языке. Кормщик с Митенькой переглянулись, гишпанский боцман перехватил их взгляд, понял, улыбнулся всеми морщинами:

– Веселое зелье, что я подсыпал, сюрпризом попало не тому, кому было назначено. Сей матрос сейчас будто летает по воздуху, словно божий ангел, и видит все в наиприятнейших красках.

– Чего ж приятного? – спросил строго кормщик. – Сам он не свой. От водки легче, да и не помрешь, а тут вон он – синий стал...

Вышли из кружала близко к утру.

Матросы едва переставляли ноги. Тот, что хлебнул зелья, вовсе скис; другой пел песни, ловил курей, спутавших за белыми ночами, когда время спать, когда шататься по улицам, искать себе пропитание...

– Теперь на корабль, на наш, – сказал дель Роблес, – не так ли?

– Еще чего! – ответил Рябов.

– Лоцман нынче не может пожаловать на ваш корабль, – перевел Митенька, – лоцман имеет еще дела в городе Архангельском, кои ему непременно надо справить...

– Лоцман отправится со мною на корабль, – твердо сказал дель Роблес и потрогал на себе панцырь под кафтаном. – Лоцман должен быть на нашем корабле.

В это время из-за угла, из-за арсенала выехал полковник Снивин в сопровождении дюжины иноземных рейтаров. Он любил делать такие ночные объезды по городу, тем более, что ночи летом были солнечные, а слава шла такая, будто и в самом деле полковник по ночам ловит татей и воров.

Заметив полковника Снивина и узнав его по дородной фигуре, дель Роблес крепко взял кормщика за локоть и тихо сказал Митеньке:

– Я не могу не рекомендовать лоцману идти со мной на корабль. Лоцман куплен, за него заплачены деньги. Неужели надобно объяснять, что лучше править морское дело, нежели гнить в монастырской тюрьме, где рано или поздно лоцман получит по заслугам...

Полковник Снивин ехал медленно, с важностью. Солнце освещало грубые лица рейтаров, поблескивало в бляхах на сбруе, играло на гранях стальных багинетов...

– Скажи боцману, Митрий, – велел Рябов, – скажи: не гоже делает.

Митенька вспыхнул, заговорил быстро. В юном, ломком еще голосе слышались слезы.

– Не проси! – круто отрезал Рябов.

Рейтары остановились рядом. Дородный полковник Снивин сразу понял, о чем вел разговор гишпанский боцман, и, не дослушав до конца, ударил Рябова ножнами палаша по голове. Рябов покачнулся, но не упал. Дель Роблес одним движением выдернул наваху и поднял ее жало перед лицом. Старый рейтар толкнул кормщика подкованным башмаком, другой стеганул по плечам нагайкой с вшитой железиной. Снивин, выхватив палаш, тупой стороной опять ударил кормщика по голове. Рябов упал, и тогда все навалились на него. Взметнулась пыль, рейтары спрыгнули с коней, покатились в пыли, не разберешь, кто где. Дель Роблес с искусством и ловкостью быстро накинул на шею лоцману петлю-удавку и потянул. Рябов захрипел. Митенька этого уже не слышал потерял сознание от удара кованым сапогом в голову...

На улице стало тихо.

Полковник сказал, опуская палаш в ножны:

– Трудно с этим народом. Они непокорны, жестоки, и мы им решительно не можем верить.

Дель Роблес ответил:

– Если бы не достойнейшая храбрость вашего кавалерства, кто знает, чем бы кончилась сия баталия!

В это время из-за арсенала выскочил малый, которого послал Тощак отдать короб с заедками, что заказал Рябов для иноземцев. Но сам кормщик лежал недвижим, связанный, в пыли, с удавкой на шее. Толмач тоже валялся неподалеку. Малый постоял, подумал и задом пошел обратно.

Миновав арсенал, он зашел в лопухи, открыл короб и напихал полный рот лакомств. Заедки были медовые, дорогие, вареные с имбирем, с маком, с тыквенным семенем. Тут, в лопухах, малый наелся до отвалу, спрятал короб на старом горелище, обтер руки, подивился на свою неслыханную смелость и пошел обратно, придумывая, чего сбрехать целовальнику.

3. СНИВИН И ДЖЕЙМС

Полковник Снивин ехал медленно, сдерживая горячего коня, презрительно таращил по сторонам рачьи глаза водянистого цвета: он презирал здесь все и не скрывал, что презирает. И ни о чем другом не говорил, как только о том, как презирает московитов. Чтобы подольститься к нему, бывало, что архангелогородские купцы сами честили себя последними словами... Гордых, сильных, непоклонных он гнул в дугу; если не гнулись – ломал. Майор Джеймс – англичанин, его помощник, шестнадцать раз продавший свою шпагу герцогам, маркизам, императорам и королям, – был согласен во всем с полковником Снивиным. Но больше всего он был согласен с тем, что московиты назначены провидением быть рабами.

– Жаль, вы не видели прекрасную картинку! – произнес полковник Снивин, встретив Джеймса на мосту через Курью. – Вы бы порадовались...

Майор изобразил всем своим лицом внимание.

– Вы бы очень порадовались!

Майор изобразил еще большее внимание.

– Шхипер Уркварт купил здесь у монастыря себе лоцмана. И, можете себе представить, этот скот устроил целую баталию...

Джеймс покачал головой...

– Он не желает быть проданным. Он сопротивлялся до последнего...

– На них нужно надеть железную узду! – сказал майор Джеймс. – И наказания, настоящие наказания, чтобы они боялись нас, как негры боятся своих идолов...

Он засмеялся, показывая превосходные зубы. Баба с пустыми ведрами старая, сутуловатая – переходила улицу. Майор Джеймс перетянул ее плеткой по плечам: у русских плохая примета – пустые ведра.

4. РЫБАЦКАЯ БАБИНЬКА

Уже совсем день наступил, когда Митенька очнулся от своего забытья и сразу все вспомнил – как гуляли у Тощака и как навалились потом на кормщика...

Страшное беспокойство охватило его, он поднялся с лавки, на которой лежал, потянул к себе рыженький, линялый, изъеденный морской солью подрясничек и хотел было одеваться, как вдруг удивился – где это он, почему в избе и что это за изба такая?

Но и удивиться как следует не успел, – старушечий голос окликнул его, и тотчас же перед ним предстала бабка Евдоха – сгорбленная, ласковая, с таким сиянием выцветших голубых глаз, какое бывает только у очень старых и очень добрых людей.

– Иди, коли можешь, иди, сынуля, поспешай, – велела бабка и подала ему кургузенький кафтанчик и порты холщовые, многажды стиранные, в косых и кривых заплатках, да треушек старенький, да еще косыночку, что носят рыбари, уходя в море.

Он оделся, ничего не спрашивая у бабиньки Евдохи. Рыбачью мамушку, вдовицу рыбачью, плакальщицу и молельщицу, знали все морского дела старатели здесь, на Беломорье. Коли она велит, значит надо делать; коли она посылает, значит надо идти.

Нынче ночью, выйдя на крики иноземцев, бабуся увидела возле арсеналу побоище, увидела, как волокут Рябова рейтары, увидела хроменького Митеньку, лежащего в пыли, и поняла: беда рыбаку, беда кормщику от лихих заморских шишей да ярыг! Митеньку она с добрыми людьми перенесла в избу, положила ему холодной землицы на голову, чтобы оттянула двинская земля жар да лихорадку. Ночью же она узнала, что кормщика запродали монаси, что кормщик с послушником теперь беглые, – зачем же Митеньке в подряснике показываться? И покуда он спал, собрала ему другую одежду. А покуда Митенька покорно собирался, не зная еще, куда и как идти, спрашивала:

– Винище, небось, в кружале трескал с ярыгами?

Митенька, не смея осуждать кормщика, ответил:

– Маленько всего и выкушал, бабинька, для сугреву...

– Знаю я его "маленько"...

Потом добавила в задумчивости:

– Оно так: работаем – никто не видит, а выпьем – всякому видно.

И рассердилась:

– С кем пьет – того не ведает, – вот худо.

Митенька молчал, повеся голову.

– Пойдешь к поручику Крыкову, к Афанасию Петровичу, – строго сказала бабинька, – в таможенную избу...

– В избу, – повторил Митенька и воззрился на старуху большими черными глазами.

– Как что было в кружале и ранее, что знаешь, все ему откроешь. Так, мол, и так, кормщик Рябов иноземными татями украден, и велено, дескать, тебе, Афанасий Петрович, от твоей матушки – бабиньки Евдохи – на иноземный корабль идти с алебардами, фузеями и саблюками и того кормщика беспременно на берег двинский в целости и сохранности доставить.

Она задумалась вдруг и заговорила еще строже:

– А коли что насупротив скажет, молви от меня ему самое что ни на есть крутое слово...

Митенька даже рот приоткрыл от этого приказания.

– Промеж них там неурядица вышла, – поджимая губы, сказала Евдоха, девок, вишь, у нас мало, обоим одна занадобилась. Так ты, Митрий, не робей, прямо ему все режь: не дело, дескать, ближнего своего в беде кидать, хоть ты, дескать, нынче и поручик, а Рябов нисколечко тебя не хуже. Да еще припомни ему, Афоньке, как бабинька Евдоха его от раны лечила и вылечила, да еще припомни, как он эдаким вот махоньким ко мне в корыто мыться хаживал...

Митенька захлопал ресницами, не понял.

– Думаешь, офицер, так не от матушки своей народился? И он был мал, и он в голос ревел, и в одном корыте с Ванькой Рябовым золой я их, чертенят, прости господи, отмывала. Так и скажи: не заносись, дескать, Афанасий Петрович, все помирать будем – и офицер помрет, и рыбак помрет, и архиерей, прости господи, помрет! Ну, иди, иди, хроменький! Да нет, не скажет он ничего насупротив, не таков он человек, не можно того быть, чтобы не сделал как надо. Иди, детушка, поспешай, а я покуда подрясничек твой сиротский поштопаю, сгодится еще, чай, понадобится...

Митенька ушел, бабушка Евдоха поглядела ему вслед, задумалась, сделает ли Афоня как надо, и тотчас же решила: сделает непременно. Не было еще такого случая в длинной ее жизни, чтобы не делали люди так, как она просит.

Да и как было не сделать по ее хотению?

Многие годы к ней в избу клали обмороженных рыбаков-бобылей, чтобы выходила. И никто никогда не умирал, – такая сила материнской любви была в этой маленькой, горбатенькой, слабой старушке ко всем людям, измученным морским трудом. Она выхаживала сиротинок рыбацких, растила из них богатырей, кормила из рожка жидкой кашицей, а потом молодому рыбарю первая справляла сапоги для моря – бахилы, теплую рубашку; сама провожала карбас, с которым уходило дитятко на промысел...

Бабинька Евдоха в низкой покосившейся своей избе лечила страшные рыбацкие простуды, ломоты, лихорадки. И не наговорными травами, не колдовством и кликушеством, а великой силой желания помочь, облегчить муки, не дать помереть хорошему человеку, морскому старателю, бесстрашному рыбарю...

Всех родных ее взяло море. И не было у старухи даже могилок, чтобы поплакать на холмике, чтобы поправить крест, шепча, как иные вдовы и матери, жалобы на одинокую свою старость, на то, что в избе студено, а сил уже нет наколоть дров, на то, что ходить трудно – не гнутся больные ноженьки. Ничего у нее не было, кроме жаркой, словно бы кипящей любви ко всем обделенным жизнью, ко всем сирым и убогим, ко всем одиноким и больным...

Строго и сурово жалела и любила Евдоха. Больно наказывала за дурные дела. Бывало только и скажет:

– Ай, негоже сотворил, рыбак!

И зальется потом стыда, обмякнет рыжий детина, повалится в ноги, закричит:

– Вдарь, бабинька! Вдарь, да помилуй! Прости, бабинька...

Но бабинька не миловала. Умела молчать. С обидчиками молчала годами. Умела и похвалить. И тоже недлинно. Скажет бывало с лучистою своею улыбочкой словечко, и что за словечко – не расслышит Белого моря старатель, а летит от Евдохи словно на крыльях и только покряхтывает: "Ну, бабинька, ну, старушка, ну, душа голубиная".

Иногда к ней в избу, где мурлыча прогуливались подобранные на задворках кошки, где фырчал еж-калека, где мирно уживались слепой заяц и старый петух, заглядывал выхоженный когда-то ею рослый, плечистый, сине-багровый от студеного морского ветра рыбак, кланялся поясным поклоном, говорил:

– Здорова будь на все четыре ветра, бабуся! Накось тебе гостинчика!

Клал на чистый, выскобленный стол алтын, да еще алтын, да денежку, сколько было завязано в платке – столько и высыпал. Бывало и золотой клали, видела бабка и иноземные монеты. Да недолго все они удерживались у нее. Как удержать денежку, коли рядом, в избе по соседству, плачет, ливмя разливается рыбачья вдовица, нечем кормить детушек? Как удержать, когда назавтра можно привести к себе дюжину малых ребят, вымыть их в корыте с золой и песком, а за терпение и кротость, что не визжали и вели себя чинно, накормить их до отвалу крошевом мясным, жирной ушицей, пахучим пряником?

Когда-то выхаживала она Митеньку, а еще ранее, в дальние годы, самого кормщика Рябова, после того как поморозился осенними ночами на дальнем рыбацком становище. И вот пришел к ней однажды Иван Савватеевич, распахнул дверь, молвил:

– Здорова будь на все четыре ветра, бабуся! Накось, старушечка, гостинчика!

Развязал кису, высыпал на стол золотые, покатились по выскобленным доскам монеты, кольца червонного золота, упали на пол жемчужины.

– Али что недоброе сделал, Иване? – строго спросила старуха.

Рябов усмехнулся:

– Корабль на камни выкинулся, – сказал он, – иноземный корабль. Люди все мертвые – до единого; вот мы с рыбарями клад нашли, да к чему оно? Свечку поставил ослопную Николе-угоднику, вдовицам раздарил, погулял маненько у Тощака, бахилы себе новые справил, кафтан. Глаза теперь людям рву – вырядился, мол, Ванька Рябов...

Он опять усмехнулся ленивой своей усмешкой.

– Самому в хозяева идти неохота. Карбас купить, снасть, покрутчиков набрать, а? Как присоветуешь? Будет из меня хозяин?

– Не будет, Ванечка! – скорбно сказала старуха. – Бесстыдства в тебе нету!

– А беси толкают, – улыбаясь говорил Рябов, – сладко так уговаривают: иди, Ванюша, в хозяева, будет тебе горе горевать, вот и фарт подвалил, второй-то раз не случится...

Он потянулся, зевнул, пошел топить баньку, а потом сидел у стола чистый, распаренный, хлебал горячую, сильно наперченную уху и говорил:

– Пойдем в море, поглядим. Море, бабинька, от века наше поле. Будет рыба – будет и хлеб. А миросос из меня не произойдет, верно ты сказала бесстыдство для сего надобно...

Старуха, подпершись кулаком, все кивала и вздыхала, потом вдруг на мгновение заплакала и словно бы рассердилась. Золото и каменья поделила пополам: половину на несчастненьких сирот, половину закопала в огороде для всякого опасения, мало ли какая беда падет на кормщика?

Для своих сирот и немощных бабка Евдоха никогда ни у кого ничего не просила – такое было дано ею слово. Рыбаки ей приносили сами, кто чего мог: кто рыбки, кто денежку, кто мучицы, кто маслица. По древлему обычаю творили люди и тайную милостыню: находила бабинька у себя в сенях то добрый кус замороженной говядины, то свечей, то теплый платок.

За приношения она никогда не благодарила.

И не было в Беломорье человека, который не вспомнил бы ее в добрый или лихой час.

Суровые артельные кормщики, решая трудное дело, советовались с ней и, выходя из ее хибары, кряхтели:

– Ну, бабка! Чистый воевода! Хитрее не бывает!

Многие семейные распри решала тоже она, и слово ее было крепким, последним, окончательным. Попы робели взгляда бабки Евдохи, язвительной ее усмешки, соленой шуточки. Купечество в рядах кланялось ей ниже, чем другим...

5. БУДЕТ ОБЪЯВЛЕНА КОНФУЗИЯ!

Митенька вышел, оглядел себя, порадовался на кафтанчик и пошел к дому, где жительствовали таможенные целовальники, солдаты таможенной команды и где внизу были покои господина Крыкова Афанасия Петровича – поручика таможенного войска.

Постучав в дверь осторожно и почтительно, Митенька послушал и еще раз постучал. Ответа не было. Тогда Митенька просунул голову в горницу и, никого не увидев, вошел.

На полу был кинут истертый ковер с кожаной подушкой – тут, видимо, поручик спал. На лавке лежали книги. Одна была открыта. Митенька прочел: "Любовь голубиная и ад чувств, пылающих в груди Пелаиды и Бертрама". От таких слов Митенька покраснел.

В соседней горнице кто-то с силою и с наслаждением чихал, приговаривая:

– А еще раза! А еще хорошего! А еще доброго!

Потом чиханье прекратилось, что-то заскрежетало...

– Господин! – негромко окликнул Митенька.

За дверью продолжало скрежетать.

Митенька сделал несколько коротких шагов, заглянул за дверь.

Посреди маленькой комнаты у стола делал какую-то мелкую работу сильными, ловкими руками сам Афанасий Петрович. Лицо его, повернутое к теплому свету, светилось улыбкой, словно он радовался на свою работу; да так оно и было: вот взял он двумя пальцами что-то малое, веселое, белое, повернул перед собою и совсем обрадовался, даже причмокнул губами, но тотчас же как бы что-то заметил дурное в своем изделии, стал накалывать его шильцем, приговаривая:

– А сие уберем мы, уберем, обчистим...

Митенька стукнул дверью...

Лицо Крыкова мгновенно изменилось: быстро сунув работу свою за пазуху, он прибрал ножики да шильца, прикрыл их большой ладонью и оборотился к Митеньке, неприязненно поджимая губы:

– Ты это? За каким делом? Для чего безо всякого, спросу ломишься? Не удивительно ли, что спокою не имею даже в доме своем ни единой минуты? Отчего так?

Митенька заробел, вспыхнул, понес пустяки, как всегда, когда обижали.

Поручик постукивал ногою, светлые его глаза смотрели мимо юноши, под тонкою кожею, как у многих двинян, горел яркий румянец. Сердито сказал:

– Говори дело, будет вздоры болтать...

– Как вы спрашивать изволите, так я и отвечаю! – молвил Митенька, взяв себя в руки. – А дело мое вот такое...

– Ты сядь! – велел поручик.

Митенька не сел, обиженный.

Поручик слушал внимательно, смотрел прямо в глаза, все крепче поджимая губы, все жестче поколачивая ботфортом.

– Все сказал?

– Все.

– Почему ко мне пришел?

– Бабинька Евдоха послала.

В глазах Крыкова мелькнула искра, но, словно бы стыдясь ее, он отворотился, сдернул с деревянного крюка кафтан, опоясался шарфом, крикнул денщику бить сбор. Во дворе ударил барабан, денщик тотчас же прибежал за ключами...

– Прах вас забери! – рассердился поручик. – Надоели мне ключи ваши...

И объяснил Митеньке:

– Коли ключом не запирать, разбегутся солдаты мои таможенные. Полковник тут нынче – Снивин; которые деньги от казны на пропитание идут все забирает. Вот солдаты и кормятся, где кто может...

Наверху забегали, опять скрипнула дверь, вошел босой капрал Еропкин, спросил:

– Как прикажешь, Афанасий Петрович, идти али не идти? Я вчерашнего дни сапоги отдал – подметки подкинуть, прохудились вовсе. Как быть-то?

Афанасий Петрович в раздумье почесал голову:

– Подкинуть, подкинуть! Бери вот мои, спробуй!

Капрал Еропкин заскакал по горнице, натягивая поручиков сапог. Натянул с грехом пополам. Обещал:

– Дойду!

– То-то! Строй ребят!

Во дворе капрал закричал зверским голосом:

– Поторапливайся, мужики, до ночи не управитесь!

Афанасий Петрович невесело говорил Митеньке:

– Разве так службу цареву править можно? Ни тебе мушкетов справных, ни тебе багинетов, ни пороху, ни олова, ну, ничегошеньки! Раздетые, разутые, кое время кормовые деньги не идут. Что я с них спросить могу, с солдат моих? А ребята золотые. Стоит над нами начальник – иноземец майор Джеймс. Как придет, так всех в зубы, что кровищи прольет, что зубов повышибает, а для чего? Вид, мол, не тот! Да где ж им вида набраться, когда полковник Снивин весь ихний вид в своей кубышке держит и никому не показывает...

Вышли, как надо, с маленьким знаменем – прапорцем и под барабанный бой. Перед воротами построились: первым Крыков при шпаге, за ним капрал с барабаном, далее в рядочек три солдата, отдельно Митенька. Барабан бил дробно, солдаты пылили сапогами, сзади бежали мальчишки голопузые, свистели, делали рожи.

Шхипер Уркварт на палубе, под тентом, чтобы не напекло голову, писал реестры; конвой Гаррит Коост – голый до пояса, волосатый – пил лимонную воду, сидел над шахматной доской. Уркварт, пописав, смотрел на шахматную доску сладкими глазами, склонив голову набок, вдруг переставлял фигуру и опять писал. Коост пугался, кусал ус...

Увидев Крыкова с барабанщиком, с капралом, под развевающимся прапорцем, Уркварт поднялся и пошел навстречу без улыбки, щуря глаз.

Не дав шхиперу сказать ни слова, Крыков велел Митеньке переводить: нынче ночью силою взят кормщик Рябов Иван, того кормщика надобно выдать добром, а коли-де сей кормщик не будет нынче же тут, перед очами поручика, то он, Крыков, объявит шхиперу превеликую конфузию и обозначит сей корабль воровским.

Митенька, заикаясь от волнения, перевел.

Уркварт посмотрел на него внимательно – узнал, еще сощурил один глаз и, поигрывая толстой, крепенькой ножкой в башмаке с бантом, молвил:

– К превеликому моему сожалению, конфузию получил вчерашнего дня от меня сам господин поручик; и достойно удивления, что сия конфузия не охладила боевой пыл моего друга господина Крыкова. Придется мне посетить самого господина воеводу с просьбой о заступничестве, ибо так более не может продолжаться. Что же касается до лоцмана Ивана, то он, действительно, нанялся ко мне на службу, но сбежал вместе с сим достойнейшим молодым человеком, – шхипер кивком головы показал на Митеньку, – сбежал, несмотря на то, что его начальник – святой отец – успел получить хорошие деньги в виде задатка. Предполагаю, что в нравах московитов поступать именно так...

Крыков не дал Митеньке перевести до конца, перебил его:

– Скажи сей падали, – багровея, произнес он, – что не ему, вору сытому, порочить и бесчестить Московию и что коли он, мурло жирное, еще хоть едино слово тявкнет об сем предмете, то я его насквозь шпагой проткну и в воду сброшу... Так и скажи... Стой, погоди, не говори...

Он подумал, охладился и велел переводить другое:

– За то серебро фальшивое, что было у него спрятано в бочках под краской, нет ему веры теперь ни в чем и не будет, доколе я тут государеву службу правлю...

Митенька перевел.

– Нет большей мерзости, нежели неведающему, безвинному заплатить за труд его деньгой, которая на сильном огне расплавлена будет и трударю в глотку влита, а за что? За его, шхипера, сладкое житье. Переведи!

Толмач перевел.

– Пусть корабельного кормщика Рябова Ивана поставит сюда перед нами.

– Здесь нет Ивана Рябова! – склонив голову набок, улыбаясь с превосходством и гордостью, ответил Уркварт.

– Ан есть! – воскликнул Крыков и велел бить в барабан.

Капрал ударил обеими палочками дробь. У Крыкова глаза блеснули, как у хорошего охотника. Он вытянул шею, огляделся, раздумывая, и хотел было идти, как вдруг шхипер опять негромко заговорил:

– Сударь, – сказал он, – поступок ваш по меньшей мере негостеприимен, и, как это мне ни прискорбно, я делаю вам пропозицию и предупреждение: город Архангельский ждет царя Петра, и его величеству будет принесена моя жалоба на незаконный вторичный досмотр моего корабля.

Митенька перевел.

– Пропозицию? – переспросил Крыков.

– Пропозицию! – подтвердил Митенька.

– Пусть делает мне пропозицию, коли я Рябова не отыщу, а коли отыщу, так пусть помнит: будет объявлена конфузия.

6. ЛЮДЬМИ НЕ ТОРГУЕМ!

Таможенные солдаты стояли и на шканцах, и на корме, и на юте "Золотого облака". У трапа капрал с прапорцем в руке поплевывал в воду.

Боцман дель Роблес шепотом сказал шхиперу Уркварту:

– Этого проклятого московита можно заколоть, и тогда никто ничего никогда не узнает...

– А куда вы спрячете тело, мой друг?

Боцман подумал:

– Тело можно бросить в Двину, привязав к ногам тяжесть...

– И никто ничего не заметит?

Дель Роблес вздохнул.

– Вздохами делу не поможешь! – сказал сухо Уркварт. – Мне, быть может, удастся от всего отпереться, но вы, мой друг, должны быть готовы к тому, что в Московию вам больше не ходить...

Дель Роблес криво усмехнулся.

Уже наступил вечер. Крыков все еще выстукивал корабельные переборки искал тайник. Два солдата, потные от духоты, рылись в трюмах – проверяли товары, выстукивали бочки, ящики, переворачивали кули. Иноземные корабельщики глядели, посмеиваясь.

К ночи Крыков нашел Рябова в хитром тайнике, построенном под бочками с пресной водой. Ящик был обит изнутри войлоком, чтобы не слышно было ни жалоб, ни стонов, ни воплей. Рябов лежал почти без памяти, связанный по рукам и ногам, с кляпом во рту.

Перерезав ножом веревки, Афанасий Петрович напоил кормщика водой, обтер своим платком его потное лицо, молча похлопал по плечу и вывел на палубу, на ту самую палубу, где так недавно шхипер говорил высокие слова о прекрасном русском лоцмане. Митенька, плача и не стыдясь слез, бросился навстречу. Рябов часто дышал, широко раскрывая израненный, кровоточащий рот.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю