355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Юрий Герман » Россия молодая. Книга первая » Текст книги (страница 8)
Россия молодая. Книга первая
  • Текст добавлен: 9 сентября 2016, 21:00

Текст книги "Россия молодая. Книга первая"


Автор книги: Юрий Герман



сообщить о нарушении

Текущая страница: 8 (всего у книги 47 страниц) [доступный отрывок для чтения: 17 страниц]

3. Снивин и Джеймс

Полковник Снивин ехал медленно, сдерживая горячего коня, презрительно таращил по сторонам рачьи глаза водянистого цвета: он презирал здесь все и не скрывал, что презирает. И ни о чем другом не говорил, как только о том, как презирает московитов. Чтобы подольститься к нему, бывало, что архангелогородские купцы сами честили себя последними словами… Гордых, сильных, непоклонных он гнул в дугу; если не гнулись – ломал. Майор Джеймс – англичанин, его помощник, шестнадцать раз продавший свою шпагу герцогам, маркизам, императорам и королям, – был согласен во всем с полковником Снивиным. Но больше всего он был согласен с тем, что московиты назначены провидением быть рабами.

– Жаль, вы не видели прекрасную картинку! – произнес полковник Снивин, встретив Джеймса на мосту через Курью. – Вы бы порадовались…

Майор изобразил всем своим лицом внимание.

– Вы бы очень порадовались!

Майор изобразил еще большее внимание.

– Шхипер Уркварт купил здесь у монастыря себе лоцмана. И, можете себе представить, этот скот устроил целую баталию…

Джеймс покачал головой…

– Он не желает быть проданным. Он сопротивлялся до последнего…

– На них нужно надеть железную узду! – сказал майор Джеймс. – И наказания, настоящие наказания, чтобы они боялись нас, как негры боятся своих идолов…

Он засмеялся, показывая превосходные зубы. Баба с пустыми ведрами – старая, сутуловатая – переходила улицу. Майор Джеймс перетянул ее плеткой по плечам: у русских плохая примета – пустые ведра.

4. Рыбацкая бабинька

Уже совсем день наступил, когда Митенька очнулся от своего забытья и сразу все вспомнил – как гуляли у Тощака и как навалились потом на кормщика…

Страшное беспокойство охватило его, он поднялся с лавки, на которой лежал, потянул к себе рыженький, линялый, изъеденный морской солью подрясничек и хотел было одеваться, как вдруг удивился – где это он, почему в избе и что это за изба такая?

Но и удивиться как следует не успел, – старушечий голос окликнул его, и тотчас же перед ним предстала бабка Евдоха – сгорбленная, ласковая, с таким сиянием выцветших голубых глаз, какое бывает только у очень старых и очень добрых людей.

– Иди, коли можешь, иди, сынуля, поспешай, – велела бабка и подала ему кургузенький кафтанчик и порты холщовые, многажды стиранные, в косых и кривых заплатках, да треушек старенький, да еще косыночку, что носят рыбари, уходя в море.

Он оделся, ничего не спрашивая у бабиньки Евдохи. Рыбачью мамушку, вдовицу рыбачью, плакальщицу и молельщицу, знали все морского дела старатели здесь, на Беломорье. Коли она велит, значит надо делать; коли она посылает, значит надо идти.

Нынче ночью, выйдя на крики иноземцев, бабуся увидела возле арсеналу побоище, увидела, как волокут Рябова рейтары, увидела хроменького Митеньку, лежащего в пыли, и поняла: беда рыбаку, беда кормщику от лихих заморских шишей да ярыг! Митеньку она с добрыми людьми перенесла в избу, положила ему холодной землицы на голову, чтобы оттянула двинская земля жар да лихорадку. Ночью же она узнала, что кормщика запродали монаси, что кормщик с послушником теперь беглые, – зачем же Митеньке в подряснике показываться? И покуда он спал, собрала ему другую одежду. А покуда Митенька покорно собирался, не зная еще, куда и как идти, спрашивала:

– Винище, небось, в кружале трескал с ярыгами?

Митенька, не смея осуждать кормщика, ответил:

– Маленько всего и выкушал, бабинька, для сугреву…

– Знаю я его «маленько»…

Потом добавила в задумчивости:

– Оно так: работаем – никто не видит, а выпьем – всякому видно.

И рассердилась:

– С кем пьет – того не ведает, – вот худо.

Митенька молчал, повеся голову.

– Пойдешь к поручику Крыкову, к Афанасию Петровичу, – строго сказала бабинька, – в таможенную избу…

– В избу, – повторил Митенька и воззрился на старуху большими черными глазами.

– Как что было в кружале и ранее, что знаешь, все ему откроешь. Так, мол, и так, кормщик Рябов иноземными татями украден, и велено, дескать, тебе, Афанасий Петрович, от твоей матушки – бабиньки Евдохи – на иноземный корабль идти с алебардами, фузеями и саблюками и того кормщика беспременно на берег двинский в целости и сохранности доставить.

Она задумалась вдруг и заговорила еще строже:

– А коли что насупротив скажет, молви от меня ему самое что ни на есть крутое слово…

Митенька даже рот приоткрыл от этого приказания.

– Промеж них там неурядица вышла, – поджимая губы, сказала Евдоха, – девок, вишь, у нас мало, обоим одна занадобилась. Так ты, Митрий, не робей, прямо ему все режь: не дело, дескать, ближнего своего в беде кидать, хоть ты, дескать, нынче и поручик, а Рябов нисколечко тебя не хуже. Да еще припомни ему, Афоньке, как бабинька Евдоха его от раны лечила и вылечила, да еще припомни, как он эдаким вот махоньким ко мне в корыто мыться хаживал…

Митенька захлопал ресницами, не понял.

– Думаешь, офицер, так не от матушки своей народился? И он был мал, и он в голос ревел, и в одном корыте с Ванькой Рябовым золой я их, чертенят, прости господи, отмывала. Так и скажи: не заносись, дескать, Афанасий Петрович, все помирать будем – и офицер помрет, и рыбак помрет, и архиерей, прости господи, помрет! Ну, иди, иди, хроменький! Да нет, не скажет он ничего насупротив, не таков он человек, не можно того быть, чтобы не сделал как надо. Иди, детушка, поспешай, а я покуда подрясничек твой сиротский поштопаю, сгодится еще, чай, понадобится…

Митенька ушел, бабушка Евдоха поглядела ему вслед, задумалась, сделает ли Афоня как надо, и тотчас же решила: сделает непременно. Не было еще такого случая в длинной ее жизни, чтобы не делали люди так, как она просит.

Да и как было не сделать по ее хотению?

Многие годы к ней в избу клали обмороженных рыбаков-бобылей, чтобы выходила. И никто никогда не умирал, – такая сила материнской любви была в этой маленькой, горбатенькой, слабой старушке ко всем людям, измученным морским трудом. Она выхаживала сиротинок рыбацких, растила из них богатырей, кормила из рожка жидкой кашицей, а потом молодому рыбарю первая справляла сапоги для моря – бахилы, теплую рубашку; сама провожала карбас, с которым уходило дитятко на промысел…

Бабинька Евдоха в низкой покосившейся своей избе лечила страшные рыбацкие простуды, ломоты, лихорадки. И не наговорными травами, не колдовством и кликушеством, а великой силой желания помочь, облегчить муки, не дать помереть хорошему человеку, морскому старателю, бесстрашному рыбарю…

Всех родных ее взяло море. И не было у старухи даже могилок, чтобы поплакать на холмике, чтобы поправить крест, шепча, как иные вдовы и матери, жалобы на одинокую свою старость, на то, что в избе студено, а сил уже нет наколоть дров, на то, что ходить трудно – не гнутся больные ноженьки. Ничего у нее не было, кроме жаркой, словно бы кипящей любви ко всем обделенным жизнью, ко всем сирым и убогим, ко всем одиноким и больным…

Строго и сурово жалела и любила Евдоха. Больно наказывала за дурные дела. Бывало только и скажет:

– Ай, негоже сотворил, рыбак!

И зальется потом стыда, обмякнет рыжий детина, повалится в ноги, закричит:

– Вдарь, бабинька! Вдарь, да помилуй! Прости, бабинька…

Но бабинька не миловала. Умела молчать. С обидчиками молчала годами. Умела и похвалить. И тоже недлинно. Скажет бывало с лучистою своею улыбочкой словечко, и что за словечко – не расслышит Белого моря старатель, а летит от Евдохи словно на крыльях и только покряхтывает: «Ну, бабинька, ну, старушка, ну, душа голубиная».

Иногда к ней в избу, где мурлыча прогуливались подобранные на задворках кошки, где фырчал еж-калека, где мирно уживались слепой заяц и старый петух, заглядывал выхоженный когда-то ею рослый, плечистый, сине-багровый от студеного морского ветра рыбак, кланялся поясным поклоном, говорил:

– Здорова будь на все четыре ветра, бабуся! Накось тебе гостинчика!

Клал на чистый, выскобленный стол алтын, да еще алтын, да денежку, сколько было завязано в платке – столько и высыпал. Бывало и золотой клали, видела бабка и иноземные монеты. Да недолго все они удерживались у нее. Как удержать денежку, коли рядом, в избе по соседству, плачет, ливмя разливается рыбачья вдовица, нечем кормить детушек? Как удержать, когда назавтра можно привести к себе дюжину малых ребят, вымыть их в корыте с золой и песком, а за терпение и кротость, что не визжали и вели себя чинно, накормить их до отвалу крошевом мясным, жирной ушицей, пахучим пряником?

Когда-то выхаживала она Митеньку, а еще ранее, в дальние годы, самого кормщика Рябова, после того как поморозился осенними ночами на дальнем рыбацком становище. И вот пришел к ней однажды Иван Савватеевич, распахнул дверь, молвил:

– Здорова будь на все четыре ветра, бабуся! Накось, старушечка, гостинчика!

Развязал кису, высыпал на стол золотые, покатились по выскобленным доскам монеты, кольца червонного золота, упали на пол жемчужины.

– Али что недоброе сделал, Иване? – строго спросила старуха.

Рябов усмехнулся:

– Корабль на камни выкинулся, – сказал он, – иноземный корабль. Люди все мертвые – до единого; вот мы с рыбарями клад нашли, да к чему оно? Свечку поставил ослопную Николе-угоднику, вдовицам раздарил, погулял маненько у Тощака, бахилы себе новые справил, кафтан. Глаза теперь людям рву – вырядился, мол, Ванька Рябов…

Он опять усмехнулся ленивой своей усмешкой.

– Самому в хозяева идти неохота. Карбас купить, снасть, покрутчиков набрать, а? Как присоветуешь? Будет из меня хозяин?

– Не будет, Ванечка! – скорбно сказала старуха. – Бесстыдства в тебе нету!

– А беси толкают, – улыбаясь говорил Рябов, – сладко так уговаривают: иди, Ванюша, в хозяева, будет тебе горе горевать, вот и фарт подвалил, второй-то раз не случится…

Он потянулся, зевнул, пошел топить баньку, а потом сидел у стола чистый, распаренный, хлебал горячую, сильно наперченную уху и говорил:

– Пойдем в море, поглядим. Море, бабинька, от века наше поле. Будет рыба – будет и хлеб. А миросос из меня не произойдет, верно ты сказала – бесстыдство для сего надобно…

Старуха, подпершись кулаком, все кивала и вздыхала, потом вдруг на мгновение заплакала и словно бы рассердилась. Золото и каменья поделила пополам: половину на несчастненьких сирот, половину закопала в огороде – для всякого опасения, мало ли какая беда падет на кормщика?

Для своих сирот и немощных бабка Евдоха никогда ни у кого ничего не просила – такое было дано ею слово. Рыбаки ей приносили сами, кто чего мог: кто рыбки, кто денежку, кто мучицы, кто маслица. По древлему обычаю творили люди и тайную милостыню: находила бабинька у себя в сенях то добрый кус замороженной говядины, то свечей, то теплый платок.

За приношения она никогда не благодарила.

И не было в Беломорье человека, который не вспомнил бы ее в добрый или лихой час.

Суровые артельные кормщики, решая трудное дело, советовались с ней и, выходя из ее хибары, кряхтели:

– Ну, бабка! Чистый воевода! Хитрее не бывает!

Многие семейные распри решала тоже она, и слово ее было крепким, последним, окончательным. Попы робели взгляда бабки Евдохи, язвительной ее усмешки, соленой шуточки. Купечество в рядах кланялось ей ниже, чем другим…

5. Будет объявлена конфузия!

Митенька вышел, оглядел себя, порадовался на кафтанчик и пошел к дому, где жительствовали таможенные целовальники, солдаты таможенной команды и где внизу были покои господина Крыкова Афанасия Петровича – поручика таможенного войска.

Постучав в дверь осторожно и почтительно, Митенька послушал и еще раз постучал. Ответа не было. Тогда Митенька просунул голову в горницу и, никого не увидев, вошел.

На полу был кинут истертый ковер с кожаной подушкой – тут, видимо, поручик спал. На лавке лежали книги. Одна была открыта. Митенька прочел: «Любовь голубиная и ад чувств, пылающих в груди Пелаиды и Бертрама». От таких слов Митенька покраснел.

В соседней горнице кто-то с силою и с наслаждением чихал, приговаривая:

– А еще раза! А еще хорошего! А еще доброго!

Потом чиханье прекратилось, что-то заскрежетало…

– Господин! – негромко окликнул Митенька.

За дверью продолжало скрежетать.

Митенька сделал несколько коротких шагов, заглянул за дверь.

Посреди маленькой комнаты у стола делал какую-то мелкую работу сильными, ловкими руками сам Афанасий Петрович. Лицо его, повернутое к теплому свету, светилось улыбкой, словно он радовался на свою работу; да так оно и было: вот взял он двумя пальцами что-то малое, веселое, белое, повернул перед собою и совсем обрадовался, даже причмокнул губами, но тотчас же как бы что-то заметил дурное в своем изделии, стал накалывать его шильцем, приговаривая:

– А сие уберем мы, уберем, обчистим…

Митенька стукнул дверью…

Лицо Крыкова мгновенно изменилось: быстро сунув работу свою за пазуху, он прибрал ножики да шильца, прикрыл их большой ладонью и оборотился к Митеньке, неприязненно поджимая губы:

– Ты это? За каким делом? Для чего безо всякого, спросу ломишься? Не удивительно ли, что спокою не имею даже в доме своем ни единой минуты? Отчего так?

Митенька заробел, вспыхнул, понес пустяки, как всегда, когда обижали.

Поручик постукивал ногою, светлые его глаза смотрели мимо юноши, под тонкою кожею, как у многих двинян, горел яркий румянец. Сердито сказал:

– Говори дело, будет вздоры болтать…

– Как вы спрашивать изволите, так я и отвечаю! – молвил Митенька, взяв себя в руки. – А дело мое вот такое…

– Ты сядь! – велел поручик.

Митенька не сел, обиженный.

Поручик слушал внимательно, смотрел прямо в глаза, все крепче поджимая губы, все жестче поколачивая ботфортом.

– Все сказал?

– Все.

– Почему ко мне пришел?

– Бабинька Евдоха послала.

В глазах Крыкова мелькнула искра, но, словно бы стыдясь ее, он отворотился, сдернул с деревянного крюка кафтан, опоясался шарфом, крикнул денщику бить сбор. Во дворе ударил барабан, денщик тотчас же прибежал за ключами…

– Прах вас забери! – рассердился поручик. – Надоели мне ключи ваши…

И объяснил Митеньке:

– Коли ключом не запирать, разбегутся солдаты мои таможенные. Полковник тут нынче – Снивин; которые деньги от казны на пропитание идут – все забирает. Вот солдаты и кормятся, где кто может…

Наверху забегали, опять скрипнула дверь, вошел босой капрал Еропкин, спросил:

– Как прикажешь, Афанасий Петрович, идти али не идти? Я вчерашнего дни сапоги отдал – подметки подкинуть, прохудились вовсе. Как быть-то?

Афанасий Петрович в раздумье почесал голову:

– Подкинуть, подкинуть! Бери вот мои, спробуй!

Капрал Еропкин заскакал по горнице, натягивая поручиков сапог. Натянул с грехом пополам. Обещал:

– Дойду!

– То-то! Строй ребят!

Во дворе капрал закричал зверским голосом:

– Поторапливайся, мужики, до ночи не управитесь!

Афанасий Петрович невесело говорил Митеньке:

– Разве так службу цареву править можно? Ни тебе мушкетов справных, ни тебе багинетов, ни пороху, ни олова, ну, ничегошеньки! Раздетые, разутые, кое время кормовые деньги не идут. Что я с них спросить могу, с солдат моих? А ребята золотые. Стоит над нами начальник – иноземец майор Джеймс. Как придет, так всех в зубы, что кровищи прольет, что зубов повышибает, а для чего? Вид, мол, не тот! Да где ж им вида набраться, когда полковник Снивин весь ихний вид в своей кубышке держит и никому не показывает…

Вышли, как надо, с маленьким знаменем – прапорцем и под барабанный бой. Перед воротами построились: первым Крыков при шпаге, за ним капрал с барабаном, далее в рядочек три солдата, отдельно Митенька. Барабан бил дробно, солдаты пылили сапогами, сзади бежали мальчишки голопузые, свистели, делали рожи.

Шхипер Уркварт на палубе, под тентом, чтобы не напекло голову, писал реестры; конвой Гаррит Коост – голый до пояса, волосатый – пил лимонную воду, сидел над шахматной доской. Уркварт, пописав, смотрел на шахматную доску сладкими глазами, склонив голову набок, вдруг переставлял фигуру и опять писал. Коост пугался, кусал ус…

Увидев Крыкова с барабанщиком, с капралом, под развевающимся прапорцем, Уркварт поднялся и пошел навстречу без улыбки, щуря глаз.

Не дав шхиперу сказать ни слова, Крыков велел Митеньке переводить: нынче ночью силою взят кормщик Рябов Иван, того кормщика надобно выдать добром, а коли-де сей кормщик не будет нынче же тут, перед очами поручика, то он, Крыков, объявит шхиперу превеликую конфузию и обозначит сей корабль воровским.

Митенька, заикаясь от волнения, перевел.

Уркварт посмотрел на него внимательно – узнал, еще сощурил один глаз и, поигрывая толстой, крепенькой ножкой в башмаке с бантом, молвил:

– К превеликому моему сожалению, конфузию получил вчерашнего дня от меня сам господин поручик; и достойно удивления, что сия конфузия не охладила боевой пыл моего друга господина Крыкова. Придется мне посетить самого господина воеводу с просьбой о заступничестве, ибо так более не может продолжаться. Что же касается до лоцмана Ивана, то он, действительно, нанялся ко мне на службу, но сбежал вместе с сим достойнейшим молодым человеком, – шхипер кивком головы показал на Митеньку, – сбежал, несмотря на то, что его начальник – святой отец – успел получить хорошие деньги в виде задатка. Предполагаю, что в нравах московитов поступать именно так…

Крыков не дал Митеньке перевести до конца, перебил его:

– Скажи сей падали, – багровея, произнес он, – что не ему, вору сытому, порочить и бесчестить Московию и что коли он, мурло жирное, еще хоть едино слово тявкнет об сем предмете, то я его насквозь шпагой проткну и в воду сброшу… Так и скажи… Стой, погоди, не говори…

Он подумал, охладился и велел переводить другое:

– За то серебро фальшивое, что было у него спрятано в бочках под краской, нет ему веры теперь ни в чем и не будет, доколе я тут государеву службу правлю…

Митенька перевел.

– Нет большей мерзости, нежели неведающему, безвинному заплатить за труд его деньгой, которая на сильном огне расплавлена будет и трударю в глотку влита, а за что? За его, шхипера, сладкое житье. Переведи!

Толмач перевел.

– Пусть корабельного кормщика Рябова Ивана поставит сюда перед нами.

– Здесь нет Ивана Рябова! – склонив голову набок, улыбаясь с превосходством и гордостью, ответил Уркварт.

– Ан есть! – воскликнул Крыков и велел бить в барабан.

Капрал ударил обеими палочками дробь. У Крыкова глаза блеснули, как у хорошего охотника. Он вытянул шею, огляделся, раздумывая, и хотел было идти, как вдруг шхипер опять негромко заговорил:

– Сударь, – сказал он, – поступок ваш по меньшей мере негостеприимен, и, как это мне ни прискорбно, я делаю вам пропозицию и предупреждение: город Архангельский ждет царя Петра, и его величеству будет принесена моя жалоба на незаконный вторичный досмотр моего корабля.

Митенька перевел.

– Пропозицию? – переспросил Крыков.

– Пропозицию! – подтвердил Митенька.

– Пусть делает мне пропозицию, коли я Рябова не отыщу, а коли отыщу, так пусть помнит: будет объявлена конфузия.

6. Людьми не торгуем!

Таможенные солдаты стояли и на шканцах, и на корме, и на юте «Золотого облака». У трапа капрал с прапорцем в руке поплевывал в воду.

Боцман дель Роблес шепотом сказал шхиперу Уркварту:

– Этого проклятого московита можно заколоть, и тогда никто ничего никогда не узнает…

– А куда вы спрячете тело, мой друг?

Боцман подумал:

– Тело можно бросить в Двину, привязав к ногам тяжесть…

– И никто ничего не заметит?

Дель Роблес вздохнул.

– Вздохами делу не поможешь! – сказал сухо Уркварт. – Мне, быть может, удастся от всего отпереться, но вы, мой друг, должны быть готовы к тому, что в Московию вам больше не ходить…

Дель Роблес криво усмехнулся.

Уже наступил вечер. Крыков все еще выстукивал корабельные переборки – искал тайник. Два солдата, потные от духоты, рылись в трюмах – проверяли товары, выстукивали бочки, ящики, переворачивали кули. Иноземные корабельщики глядели, посмеиваясь.

К ночи Крыков нашел Рябова в хитром тайнике, построенном под бочками с пресной водой. Ящик был обит изнутри войлоком, чтобы не слышно было ни жалоб, ни стонов, ни воплей. Рябов лежал почти без памяти, связанный по рукам и ногам, с кляпом во рту.

Перерезав ножом веревки, Афанасий Петрович напоил кормщика водой, обтер своим платком его потное лицо, молча похлопал по плечу и вывел на палубу, на ту самую палубу, где так недавно шхипер говорил высокие слова о прекрасном русском лоцмане. Митенька, плача и не стыдясь слез, бросился навстречу. Рябов часто дышал, широко раскрывая израненный, кровоточащий рот.

– Ну, пропозиция! – громко сказал Крыков. – Переводи ему, Митрий! Объявляется кораблю сему конфузия, у трапа ставятся наши часовые, кормить тех часовых за деньги шхипера, никому ни на корабль, ни с корабля ходу нет и быть впредь не может.

– Вот как? – спросил Уркварт.

– Да уж так, – сказал Крыков.

– Но я совершенно, не виноват! – сказал Уркварт. – Мой боцман повздорил с вашим лоцманом и жестоко пошутил над ним. Может ли шхипер отвечать за поступки своих людей?

– Коли не может, так научится! – сказал Крыков. – Коли в других землях не выучили – здесь научим.

Начальный боцман вышел вперед, сказал громко, показывая рукой на Рябова:

– Сей человек – наш человек. За него заплачены мной большие деньги, на что шхипер имеет форменную расписку. Вы не смеете уводить сего человека, проданного нам в матросы, а коли уведете – мы пойдем к вашему царю. Мы купили сего человека…

Крыков побледнел, сжал эфес шпаги, крикнул:

– Вы можете купить живую рысь, росомаху или волка. Но сего славного лоцмана вы не получите, ибо людьми мы не торгуем!

– Разве? – спросил Уркварт. – А многие мои друзья покупали себе людей на Москве и в других городах. Вот и мы купили вашего лоцмана, а вы его забрали у нас силой. Мы пожалуемся его величеству, и вас за это не наградят…

Он повернулся спиной к поручику, выказывая ему полное пренебрежение.

Через малое время Крыков, Рябов и Митенька уже были на берегу. Солдаты остались караулить корабль. Вечер был душный, небо заволакивало, Двина лежала совсем неподвижная, серая, листы на березах не шевелились…

– Спасибо, Афанасий Петрович! – с трудом сказал Рябов. – Никогда не забуду. Пропал бы я без тебя.

Он не смотрел на Крыкова, не привык благодарить. Крыков тоже сидел на бережку, отворотясь, – не умел слушать, когда благодарили.

– Может, и сочтемся! – ответил Крыков.

– Может, и сочтемся. Долг платежом на Руси красен.

Помолчали.

– В самой скорости прибудет сюда его величество Петр Алексеевич со товарищами, – сказал Крыков, – знаю об этом доподлинно. Идут за морскими забавами, приказано скликать всех людишек корабельного дела… Одно тебе спасение, кормщик, ждать царя. Иначе прикончат.

– Прикончат! – спокойно согласился Рябов.

– Больно ты нашумел нынче. Митрий сказывал, как ночью-то гуляли…

– Нашумел! – согласился Рябов.

– То-то, что нашумел. И келарю половину бороды повыдергал. – Крыков усмехнулся. – Не позабудет келарь бороду, не простит.

Рябов кротко вздохнул.

– Не простит.

Еще помолчали.

– Как же быть-то? – спросил Крыков. – Спрятать тебя надобно до времени, да где?

– У вас и спрячьте! – вдруг сказал долго молчавший Митенька. – Самое святое дело в таможенном доме, сударь, никому и в голову не вскочит, что дядечка у вас находятся.

Крыков помолчал, подумал, потом сказал:

– Будь по-вашему. Вместе не пойдем, неладно, а вы попозже, как туча найдет, под дождичком, что ли, задами и приходите.

Он поднялся и зашагал вдоль Двины, а Митенька с кормщиком долго еще сидели над рекой, перекидываясь по слову, по два, молчали, вновь разговаривали, думали, как жить дальше и почему так сложилась судьба.

– Бог, видно, так велел! – смиренно сказал Митенька.

– Бог? – спросил Рябов. – Что-то давно я об нем не слыхал, об твоем боге, – может, расскажешь?

Митенька с испугом взглянул на Рябова и замолчал надолго.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю