355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Юрий Домбровский » И я бы мог » Текст книги (страница 1)
И я бы мог
  • Текст добавлен: 17 сентября 2016, 22:39

Текст книги "И я бы мог"


Автор книги: Юрий Домбровский



сообщить о нарушении

Текущая страница: 1 (всего у книги 2 страниц)

Домбровский Юрий
И я бы мог

Юрий Домбровский

"и я бы мог..."

Заметки и размышления писателя

"И я бы мог как..." – остальное зачеркнуто. Но первое из зачеркнутых слов читается ясно: "шут". А вот дальше неразборчиво: не то "на", не то "ви", но скорее, кажется, "ви".

И я бы мог как шут ви (сеть?)

Внизу нарисована виселица, и не какая-нибудь, а именно лета 1826 года, с телами декабристов. Так осенью того же года Пушкин попробовал зримо представить себе, что с ним случилось бы, окажись он год назад на Сенатской площади с четырьмя из этих пяти.

А затем на листе портреты, портреты... Две пляшущие фигуры, не то чертики, не то еще какая-то паутинная нежить. И опять – "И я бы мог...". Там, где лист уже обрывается, еще одна виселица. Нарисованы стена крепости, вал, закрытые ворота, даже крючки на виселице, каземат, а на крыше каземата что-то когтистое, железное, крючковатое – не поймешь что. Скудный смертный пейзаж... (см. Т.Г. Цявловская, "Рисунки Пушкина", 1970, стр. 89).

"В этом проклятом заговоре замешаны также знаменитые писатели Пушкин и Муравьев-Апостол. Первый – лучший стихотворец, второй – лучший прозаик. Без сомнения, оба поплатятся головой", – сообщал 3 февраля 1826 года своему корреспонденту известный чешский просветитель Франтишек Челяковский. Он спутал С. И. Муравьева-Апостола с его отцом И. М. Муравьевым-Апостолом, написавшим "Путешествие по Тавриде", но грозящую опасность уловил очень точно.

Споры о степени участия Пушкина в движении декабристов, о готовности поэта выехать в Петербург в декабрьские дни 1825 года возникли среди исследователей много позже. Одни говорили: "Вряд ли можно сомневаться и в самом намерении Пушкина выехать в Петербург. Что же касается целей этого (пушкинского. – Ю. Д.) выезда, то всякое решение этого вопроса более или менее гипотетично" (сб. "Пушкин. Итоги и проблемы изучения". М.-Л. 1966, ч.2, гл.2, написанная В. Вацуро). Или: "Можно говорить об очень большой близости Пушкина к декабристам. Но абсолютно нет никакой надобности разукрашивать эту близость легендами" (А. Шебунин, "Пушкин и декабристы" – в сб. "Пушкин. Временник пушкинской комиссии", М. – Л. 1937, Т. 3). (Под "легендой" подразумевались доводы тех пушкинистов, которые доказывали, что Пушкин был посвящен в заговор и ждал вызова своего друга декабриста Пущина.)

Другие исследователи – М. Нечкина, Д. Благой, А. Эфрос, М. Цявловский, Т. Цявловская-Зингер – "легенду" защищали (иные из них, правда, с некоторыми оговорками). Вот об этой "легенде" и о том, легенда ли она, я и хочу высказать свои соображения. Уж много лет я интересуюсь проблемой, и несколько раз она поворачивалась ко мне все новыми и новыми гранями.

Начну с одного очень личного воспоминания. В 30-х годах мне некоторое время пришлось работать в Республиканской библиотеке Казахстана (тогда она не именовалась еще Пушкинской). Таких, как я, там работало человек пять, и называли нас "индексикаторами". Книг было много, как потом оказалось, больше полумиллиона. Все они лежали в подвале в шершавых, плохо сбитых ящиках, и когда эти ящики расколачивали, а книги вытаскивали и складывали в общие кучи, уже невозможно было определить, что тут и откуда. Книги привозили из Оренбурга, Уральска, Петропавловска, Семипалатинска, из прочих старых сибирских и исконных русских городов. И каких только библиографических диковинок – фолиантов, залитых золотом, томов и томиков в пожелтевшей свиной коже – я тогда не насмотрелся! Но особенно мне запомнились две книги. Они лежали на самом дне не ящика, а древнего бурого сундука. Кто-то (очевидно, сам хозяин) завернул их в толстый лист серой оберточной бумаги да еще обвязал и запечатал сургучом. Сургуч я сорвал и, надо сказать, разочаровался – ничего особенного, как мне показалось, под ним не было: третья часть альманаха Кюхельбекера "Мнемозина" за 1824 год (книга хотя не частая, но и не так уж редкая) и увесистый томик карманного формата, в крепком кожаном переплете – Фенелон, "Путешествие Телемака", Париж, 1703 год. Книгу эту не только много читали, но и штудировали. Отметки штудий остались на каждой странице, а кое-где и над каждой строкой. Но дело было не в этих не совсем понятных маргиналиях, а в надписи на первой чистой странице: "Книга, оставленная А. Пушкиным в Уральске. И. Кастанье". Об Иосифе Антоновиче Кастанье, ученом секретаре оренбургской архивной комиссии и преподавателе французского языка в оренбургской гимназии, я в то время был уже начитан и наслышан порядком. Был он человек ученый, деятельный, осмотрительный, и к его свидетельству стоило прислушаться. Во всяком случае, его статьи и описания древних памятников вошли во все монографии об архитектуре Средней Азии. И все же этого явно недостаточно, ведь никаких обоснований для своего утверждения – вот эта самая книга принадлежала действительно Пушкину и он оставил ее в Уральске – Кастанье не приводил. Да и то сказать – для чего бы Пушкин взял в такую дальнюю и трудную дорогу (поездка по пугачевским местам) "роман классический, старинный, отменно длинный, длинный, длинный, без романтических затей"? Ведь он, конечно, успел ему осточертеть даже не "в садах Лицея", а в отрочестве в Немецкой слободе. С этого "Путешествия" да еще с басен Лафонтена и начиналось на Руси обучение дворянских и чиновничьих детей французскому языку. Правда, Пушкин многие годы обостренно интересовался судьбой, пожалуй, первого героического неудачника и подвижника русской литературы – В. Тредиаковского. Главным же, или, во всяком случае, самым известным, трудом почтенного Василия Кирилловича была "Тилемахида" переложение романа Фенелона русским гекзаметром. Именно из этой огромной, осмеянной современниками и потомками эпопеи другой великий подвижник Радищев взял эпиграф уже для своего "Путешествия из Петербурга в Москву". А Радищевым Пушкин интересовался по-особенному ("Вслед Радищеву восславил я свободу"). Так что какие-то мотивы перелистать Фенелона Пушкин, наверное, имел. К тому же не исключено и такое: на одной из почтовых станций какое-нибудь помещичье дитя или гувернантка (страницы хранят как будто бы ее пометки) просто забыли книгу, а Пушкин ее подобрал, а потом так же легко оставил, может быть, на следующей же почтовой станции. Все это теперь никак не установишь, и я, подумав, просто отнес книгу в отдел редких изданий: "Вот вам книга начала восемнадцатого века, возьмите". Так и простоял этот томик почти сорок лет и стоял бы еще сто, если бы в юбилейные дни о нем не вспомнили как еще об одной вновь обретенной книге из библиотеки Пушкина. Что ж, так тому и быть.

Но вот альманах "Мнемозина", когда я стал его листать, потряс меня по-настоящему. (Увы! Кажется, он скоро пропал, как изрядное количество книг из этой библиотеки.) На титульном листе его была надпись: "Кондратию Федоровичу Рылееву от Кюхельбекера". Чернила желтые, орешковые, буква "р" с фигурным завитком, я хорошо запомнил это, – так писали люди конца XVIII века. Никаких пометок в книге не было. Но зато было другое, не менее для меня волнующее: на страницах остались округлые, зеркально вывернутые отпечатки букв. Кто-то поспешно сунул в книгу исписанный листок с еще не просохшими чернилами. Что это могло быть? Письмо? Стихи? Но чьи же? Кюхельбекера? Рылеева? Другого неизвестного владельца книги примерно того же времени? (Те же старые желтые чернила.)

Обо всем этом теперь можно только гадать, вернее – фантазировать. Вот я и фантазировал. Вряд ли исчезнувший листок принадлежал Кюхельбекеру. Кто же подносит книгу с испачканными листами? Да и в самой скоропалительности чувствуется что-то внезапное, стремительное, тревожное. Я долго старался как-то осмыслить эти дужки, скобки, черточки, смотрел их и так и в зеркало, показывал другим, но ничего, конечно, не вышло.

В альманахе "Мнемозина" во всех трех частях печатались стихи Пушкина, Кюхельбекера, Вяземского, стихов Рылеева там не было, он в то время издавал "Полярную звезду" и в других альманахах, понятно, не участвовал. Но кто-то, кому попала в руки эта книга (по всей вероятности, тот же Кастанье), связал ее бечевкой с другой – со старинным французским томиком, который, как он верил, принадлежал Пушкину.

Так сошлись для меня три имени – Пушкин, Кюхельбекер, Рылеев.

В годы моего детства на школьных тетрадях почти всегда помещались портрет Пушкина, лира, лавровый венок либо памятник на Тверском бульваре: "Слух обо мне пройдет по всей Руси великой". А в первые же месяцы революции уже появились другие тетради – с репродукцией картины Ге. "Пушкин в Михайловском читает Пущину "Кинжал" – так по крайней мере объяснили нам при раздаче этих тетрадей. Почему же именно "Кинжал"? Ведь стихотворение написано намного раньше встречи друзей в Михайловском, и Пущин скорее всего знал его в ту пору наизусть. Да и лица у друзей не особенно подходящие для такого чтения – они же улыбаются. Но нет, мы, первоклассники, твердо знали, что Пушкин читает именно стихи, напечатанные на последней странице тетради:

Лемносский бог тебя сковал

Для рук бессмертной Немезиды,

Свободы тайный страж, карающий кинжал,

Последний судия позора и обиды.

Бессмертная Немезида! Карающий кинжал! Последний судия позора! – какие строки! Какие пронзительные, обнаженные, прямые, действительно кинжальные слова! В них так и чувствуется скрежетание стали. После уроков мы бежали на Тверской бульвар и видели Пушкина с красным флагом в руке. И все вокруг него было красным – ленты, лозунги, цветы. Так и вошел в нашу ребячью память, в мою, да и, пожалуй, всего поколения десятых годов, кануна революции, этот железный ряд – Пушкин, Рылеев, Пестель, Муравьев-Апостол. Все они были молодые, красивые, смелые и потому, конечно, погибли. Но так оно и должно было быть – в такой гибели не было ничего страшного! Только возвышенное! Только героическое! И этим героическим и жертвенным был освещен весь образ молодого Пушкина.

А однажды на школьный вечер (это было в самый разгар Февральской революции) к нам приехал писатель (кажется, А. Толстой), и он долго говорил о Пушкине и революции, а потом сказал: "В своей потаенной тетради Пушкин нарисовал виселицу и написал: "И я бы мог как шут..." Пушкин поехал, чтобы присоединиться к декабристам, и, вероятно, тоже погиб бы в петле, если бы ему дорогу не перебежал заяц". И это для нас тоже не было страшным, потому что, во-первых, "где, скажи, когда была без жертв искуплена свобода?". А потом, этот заяц. Ну к чему он тут? Заяц для нас был фигурой очень несерьезной.

Но через несколько месяцев пришел очередной номер "Огонька". Целую страницу в журнале занимала статья "Таинственная находка на о. Голодай в Петрограде":

"В "Биржевых ведомостях" недавно появилось сообщение секретаря Общества памяти декабристов В. В. Святловского о знаменательной находке на о.Голодай в Петрограде могил и останков 5 казненных декабристов, находке, произведенной 1 июня с. г. во время прокладки водопроводных труб около одного строящегося на острове здания. На глубине двух с лишним аршин, позади двухэтажной каменной постройки, на дне узкой и отчасти покрытой водой траншеи видны были остатки трех полуразрушенных гробов, стоящих близко друг от друга.

2 июня В. В. Святловский, руководивший работами, нашел на протяжении 21/8 саженей остатки пяти гробов, из которых только один, первый из найденных, представлял собой нечто более цельное.

В этом лучше сохранившемся гробе были видны останки человека, одетого в форму полковника александровского времени.

Хорошо сохранились части мундира, эполеты, а также обувь на ногах. Обращало внимание большое количество ремней, найденных на ногах трупа, что давало возможность предположить, что ноги трупа были связаны этими ремнями.

Все останки были тщательно собраны и сфотографированы.

Все собранные предметы, тщательно уложенные в лучше сохранившийся гроб, а равно остатки остальных гробов перенесены в подходящее помещение и сданы на хранение. Возникает серьезный вопрос, представляют ли пять найденных гробов действительно гробы пяти казненных декабристов.

Местонахождение могил совпадает с рассказами старожилов и литературными данными. Военная форма первого гроба относится к 20-м или 30-м годам прошлого столетия...

По определению военных, бывших на раскопках, найденная форма могла принадлежать только штаб-офицеру, полковнику или подполковнику. Похороненный был положен в гроб без оружия, а самые гробы были поставлены, по-видимому, в общую могилу, не в обычном порядке, чересчур тесно один к другому, не так, как обычно хоронят на православных кладбищах..." ("Огонек", 1917,э 23).

А на другой странице – черная длинная фотография: разваливающийся гроб без крышки, а из него торчит что-то очень страшное, неприбранное хозяйство нагой и наглой смерти. Треугольная шляпа, лохмотья мундира, длинные берцовые кости, еще что-то такое же. Чьи это останки? Действительно ли пяти повешенных? За это как будто говорит и количество гробов, их именно пять, и место захоронения, и обстоятельства, ему сопутствующие. Но как в гробу оказался мундир? Если осужденных вешали в мундирах, то почему мундир только один? Военных-то было трое! А ремни на скелете – они что такое? Разве ноги смертников связывают ремнями? Но тогда чьи же это гробы? Кого здесь, черт возьми, тайно задушили, а потом так же тайно зарыли? Какое еще злодеяние скрыто в окаянной земле скотского кладбища острова Голодай? Говорят, тут была тайная канцелярия.

Никто никогда мне так и не ответил на эти вопросы. В те времена было не до того, а потом и саму публикацию забыли настолько прочно, что я не встречал людей, которые ее помнят.

"И теперь нам точно неизвестно место погребения пяти казненных декабристов. Считается, что вдова Рылеева точно знала место могилы. Это остров Голодай, т. е. северная оконечность Васильевского острова... Мысли о декабристах, то есть об их судьбе и конце, неотступно преследовали Пушкина... Я не допускаю мысли, чтоб место их погребения было для него безразлично... Скорбный интерес, который проявлял к этому месту Пушкин, трижды описывая его... позволяет нам предположить, что и он искал безымянную могилу на Невском взморье" – так писала А. А. Ахматова в заметках, помеченных январем 1963 года.

И еще: "Над виселицами... Пушкин пишет: "И я бы мог как шут", а в стихах к Ушаковой – "Вы ж вздохнете ль обо мне, если буду я повешен?..", как бы присоединяя себя к жертвам 14 декабря. А безымянная могила на Невском взморье должна была ему казаться почти его собственной могилой..."

"Как шут..." – эти потешные крошечные фигурки в колпачках и лоскуточной одежде еще в мое время продавали на вербное воскресенье. Они висели в ряду на длинной палке, и когда их дергали за нитку, они корчились. Вот так бы мог висеть и Пушкин. В мои школьные годы я думал именно так. Потом, в студенческие, стал рассуждать иначе – мог бы, да заяц помешал.

Так вот об этом зайце.

"Известие о кончине императора Александра Павловича и о происходивших вследствие оной колебаний по вопросу о престолонаследии дошло до Михайловского около 10 декабря. Пушкину давно хотелось увидаться с его петербургскими приятелями. Рассчитывая, что при таких важных обстоятельствах не обратят строгого внимания на его непослушание, он решился отправиться туда; но как быть? В гостинице остановиться нельзя – потребуют паспорта, у великосветских друзей тоже опасно – огласится тайный приезд ссыльного. Он положил заехать сперва на квартиру к Рылееву, который вел жизнь не светскую, и от него запастись сведениями. Итак, Пушкин приказывает готовить повозку, а слуге собираться с ним в Питер; сам же едет проститься с тригорскими соседками. Но вот на пути в Тригорское заяц перебегает через дорогу; на возвратном пути из Тригорского в Михайловское ему – еще заяц! Пушкин в досаде приезжает домой". {Соболевский явно ошибался: Александр I "скончался в одиннадцатом часу утра 19 ноября 1825 г. Сейчас же после смерти его из Таганрога выехали с извещением об этом два фельдъегеря – один в Варшаву... другой в Петербург...

Первый фельдъегерь приехал в Варшаву в седьмом часу вечера 25 ноября, второй прибыл в Петербург в двенадцатом часу дня 27 ноября. От этих фельдъегерей по пути их следования и узнавали неофициально о смерти Александра. Таким образом до Пушкина весть о смерти царя легко могла дойти 29 ноября" ("Литературное наследство", э 16-18, стр. 1170).} В этот рассказ верили. С. А. Соболевский, опубликовавший его в э 7 "Русского архива" за 1870 год, был близким другом Пушкина и, конечно, многое о нем знал.

Имеются и варианты: Пушкин поехал в Петербург после известия о смерти императора затем, чтобы "узнать положительно, сколько правды в носящихся разнородных слухах, что делается у нас и что будет...". Ехал он, "рассчитав время так, чтобы прибыть в Петербург поздно вечером и потом через сутки же возвратиться. Поехали; на самых выездах была уже не помню какая-то дурная примета... Вдруг дядька указывает с отчаянным возгласом на зайца, который перебежал впереди коляски дорогу" (В. И. Даль, в записи Л. Майкова).

О зайце рассказывает также соседка Пушкина по имению М. И. Осипова. И наконец, со слов брата Пушкина Льва Сергеевича (Левушки) декабрист Н. И. Лорер (только тут заяц превращается в попа).

"Да не было тут зайцев! Не было ни зайцев, ни попов, – говорил нам, студентам Высших государственных литературных курсов, а короче – ВГЛК, почтеннейший и ученейший Мстислав Александрович Цявловский и, распаляясь, даже повышал голос. Видимо, ему эти несчастные зайцы изрядно потрепали нервы. – Не требовался тут косой – вот его и не было. Не собирался Пушкин покидать Михайловское".

Мстислав Александрович – львиная грива, безукоризненной чистоты воротничок, суровый взгляд из-под очков и добрейшее сердце – о Пушкине знал буквально все. На его лекциях мы действительно испытывали эффект присутствия, чувство того, что Пушкин вот здесь, рядом с нами. Но в этом случае мы с ним не согласились.

Хорошо, а свидание Пушкина с Пущиным в январе 1825 года в Михайловском, спрашивали мы его, а стихи, посвященные Пущину, – "Мой первый друг, мой друг бесценный..."? Так неужели и тогда Пушкин не спросил друга о тайном обществе? Ну да, Пушкин спрашивал, а Пущин отмалчивался. Причины объяснил сам Пущин: "Я уже не решался вверить ему тайну, не мне одному принадлежавшую, где малейшая неосторожность могла быть пагубна всему делу. Подвижность пылкого его нрава, сближение с людьми ненадежными пугали меня". Но ведь эти строчки относятся еще к первым послелицейским годам, с тех пор прошло шесть лет, и каких лет! Разве Пушкин не доказал на деле свою стойкость? "Нет! – отвечал Мстислав Александрович. – Ничего он не доказал. Разговор о тайном обществе, конечно, возник, но тут же и кончился. Да и Пушкин ни на чем особенно не настаивал, ведь он сам сказал: "Впрочем, я не заставляю тебя, любезный Пущин, говорить. Может быть, ты и прав, что мне не доверяешь. Верно, я этого доверия не стою, – по многим моим глупостям". И тогда – "молча, я крепко расцеловал его". Вот и все. При чем же тут заяц? Нет тут места для зайца!"

А примерно года через два Мстиславу Александровичу пришлось свое мнение переменить. Он присутствовал при разборе остатков вновь открытого пушкинского архива. В нем были бумаги хозяйственные – доклады управителей, бумаги исторические (указ Пугачева, копия рапорта о взятии Арзрума, счета, планы). Судьба этой части архива примечательна: его теряли, снова находили и снова он проваливался сквозь землю, чтобы возникнуть через десятки лет на том же самом месте. В старом помещичьем доме на станции Лопасне, куда наследники свезли остатки пушкинских бумаг, было много закоулков, кладовых, чердаков, и в них десятилетиями нарастали завалы старой мебели, бумаг, портфелей, ящиков, сундуков. В одном из таких ящиков лет восемьдесят хранились тетради истории Петра. И хотя были они никому не ведомы, но нельзя сказать, чтобы их уж вовсе не трогали. Отнюдь! "Наталья Ивановна Гончарова (племянница Натальи Николаевны Пушкиной) обратила внимание на исписанные листы, которыми была устлана клетка с канарейками... Тогда только и был обнаружен в кладовой затерявшийся ящик, оказавшийся в уже раскрытом виде, с бумагами, погрызенными мышами, и очевидно, что часть их уже уничтожена". Можно себе представить, что профессору Попову, которому первому пришлось заниматься "Историей Петра", не очень легко дались приведенные выше строчки. Ведь часть тетрадей "Истории Петра" так и пропала, разойдясь по канареечным клеткам да мышиным гнездам. Но как бы там ни было, портфель с пушкинскими документами наконец обретен (в третий раз!) за шкафом, а документы принесены в Государственную библиотеку имени Ленина.

Документов много. Сто. Были они завернуты в затрепанную газету такой ветхости, что, увидев ее на следующий день, Цявловский гневно воскликнул: "Ведь так он мог и все растерять по дороге!" Принес эти бумаги внук поэта Григорий Александрович Пушкин, человек уже немолодой, но отлично сохранившийся. Его военная выправка видна даже на фотографии. Как и его отец, он пошел по военной линии и в свое время дослужился до подполковника. В советское время работал в отделе рукописей Библиотеки имени Ленина, но в самих рукописях разбирался, видимо, мало. "Здесь автографов деда нет, сказал он. (Их оказалось семь.) – Здесь всякие хозяйственные бумаги". Гвоздем этих хозяйственных бумаг был следующий документ:

"БИЛЕТ

Сей дан села Тригорского людям: Алексею Хохлову росту 2 арш. 4

вер., волосы темнорусые, глаза голубые, бороду бреет, лет 29, да

Архипу Курочкину росту 2 ар. 3 1/2 в., волосы светло-русые, брови

густые, глазом крив, ряб, лет 45, в удостоверение, что они точно

посланы от меня в С. Петербург по собственным моим надобностям, и

потому прошу господ командующих на заставах чинить им свободный

пропуск. Сего 1825 года, ноября 29 дня. Село Тригорское, что в

Опоческом уезде.

Статская советница Прасковья Осипова" {*}

{* Сб. "Звенья", т. 3-4, 1934, стр. 146.}.

Ниже сургучная пушкинская печать. Профессора посмотрели, подивились, как мог такой неинтересный хозяйственный документ из соседнего поместья попасть к Пушкину. Зачем? Документы отослали в Ленинград, и тут Л. Б. Модзалевский сделал ошеломляющее открытие: "Слушайте, да это же пушкинский автограф! " Тогда и выяснилось, что билет с начала до конца написан Пушкиным и что голубоглазый темно-русый двадцатидевятилетний крепостной помещицы Осиповой Хохлов Алексей и есть он сам, Пушкин. А Архип тоже числится в ревизских сказках. Это тот садовник Архип Кириллович Курочкин, которого Пушкин посылал в Тригорское за забытыми там пистолетами, когда за ним прискакал нарочный от псковского губернатора ("Пистолеты-то, маленькие такие, были в ящичке, жандарм увидел и говорит: "Господин Пушкин, мне очень ваши пистолеты опасны". "А мне какое дело? Мне без них никуда нельзя ехать; это моя утеха" – из рассказов кучера Пушкина Петра Парфенова).

Очень примечателен и сам билет. Почерк, которым он написан, и подпись, которой скреплен, словно принадлежат разным людям. И каждый из них имеет свою биографию и социальную принадлежность. Билет будто писал человек уже пожилой, учившийся в прошлом веке на медные деньги. Он изрядно поднаторел в написании поминаний, здравий, а потом был забран помещиком к себе. Строчки ровные, четкие, каждая буковка отдельно, в буквах много воздуха и просветов, поэтому текст читается сразу, без напряжения. Это образцовое графическое клише конца XVIII века. Буквы стоят прямо, как солдатики, все они одинаковой высоты и ранжира. И в каждой строчке количество их примерно одинаково. Такие почерки вырастали из полуустава. Они рождались в деревне, а не в городе. Уже гоголевский Акакий Акакиевич писал иначе, его почерк формировался в столичных канцеляриях. У Акакия Акакиевича буквы были неровные, каждая имела свой особый характер, у него были даже свои любимицы, а заглавные представляли собой подлинное произведение графологического искусства.

Почерк, которым выписан билет, совсем не таков. Этим почерком писались метрические записи, копии указов, ревизские сказки, всякое другое, выходящее из усадебной канцелярии. Выше чем в казенную палату или в крайнем случае к губернатору такие бумаги не поднимались. Надо было обладать исключительным графическим мастерством, чтобы создать документ такой безукоризненной подлинности, в сущности – портрет крепостного писца.

Подпись же помещицы Осиповой сделана другим, острым пером. Это почерк человека иного происхождения. В нем свобода, легкость, плавность. В нем властность сочетается с мягкой женственностью. Это действительно высокая рука госпожи.

Когда был использован этот билет? В начале декабря? Или ближе к дням восстания?

Обратимся снова к "Запискам" Пущина. "Он спросил меня: что об нем говорят в Петербурге и Москве? При этом вопросе рассказал мне, будто бы император Александр ужасно перепугался, найдя его фамилию в записке коменданта о приезжих в столицу, и тогда только успокоился, когда убедился, что не он приехал, а брат его Левушка". Тут слова стоят в превосходной степени, если царь перепугался, то "ужасно", если успокоился, то только тогда, когда узнал, что Пушкин, да не тот.

Конечно, если поэт так определял отношение императора к нему, надеяться ему было совершенно не на что. Его самовольный приезд в Петербург повлек бы за собой неизбежный арест.

Но вот "властитель слабый и лукавый" умер. К этому времени, очевидно, и относится рассказ кучера Пушкина П. Парфенова. В город Новоржев Пушкин ездил? – спросили его. "Не запомню, ездил ли, – ответил старый кучер. – Меня раз туда посылал, как пришла весть, что царь умер. Он в эвтом известии все сумневался, очень беспокоен был, да прослышал, что в город солдат пришел отпускной из Петербурга, так за эвтим солдатом посылал, чтоб от него доподлинно узнать".

А раз умер, ссылка Пушкина приобретает несколько иной характер. Ведь он был сослан без предъявления обвинения, по личному приказу императора. Поэтому его появление в Петербурге вряд ли, считал он, будет расценено властями как большой проступок. К тому же новый монарх приходит всегда с милостивыми манифестами и прощениями. А легче всего простить того, кто и не был формально осужден.

Вот так, по-видимому, можно объяснить этот загадочный документ из помещичьего архива {Противники "легенды", считая, что документ не имеет отношения к поездке Пушкина, обычно ссылаются на статьи А. Шебунина и С. Гессена. Но что касается Шебунина, то он, не приводя каких-либо новых доводов, просто ссылается на статью С. Гессена "Пушкин накануне декабрьских событий 1825 года". Гессен же исходит из ложной предпосылки, что Пушкин подделал только самый текст билета. Но в том-то и дело, что подпись помещицы, как и весь текст, фальсифицированы тоже Пушкиным. Эта подпись даже нисколько не напоминает обычную роспись П. А. Осиновой, которую Пушкин, конечно, знал. "Даже ей (Осиповой – Ю.Д.), обычно посвящаемой поэтом в его дела, Пушкин не решился доверить свой план", – пишет М. А. Цявловский. Следует отметить также, что Гессен, высказывая свои соображения, не скрывал того, что цель подделки ему совершенно не ясна ("Каково же происхождение этого таинственного документа? Мы сейчас не беремся дать исчерпывающий ответ").}.

Но что же дальше? Пушкин проехал несколько верст и вернулся. Почему? Действительно, заяц дорогу перебежал? Поп встретился? Еще случилось что-нибудь подобное? Вполне, вполне вероятно. Любая примета или препятствие могли повернуть Пушкина назад. Ведь ехать он решил сгоряча, на авось, поддавшись первому впечатлению, без всякой твердой уверенности в успехе (и верно, Жуковский через несколько месяцев спустя решительно советовал Пушкину в Петербург не рваться, а смиренно сидеть и писать: "Пиши Годунова и подобное: они отворят дверь свободы").

А раз так, то вспомним Шекспира: "Соломинкой переградите путь мне, и я послушно поверну назад".

Вот заяц и явился такой соломинкой. Пушкин возвратился и больше Михайловское не покидал.

Он чего-то ждал. Чего же?

В 1930 году, за четыре года до опубликования билета, М. В. Нечкина в статье "О Пушкине, декабристах и их общих друзьях" впервые процитировала несколько строк из неизвестных тогда записок декабриста Н. И. Лорера. "Однажды он (Пушкин – Ю. Д.) получает от Пущина из Москвы письмо, в котором сей последний извещает Пушкина, что едет в Петербург и очень бы желал увидеться там с Александром Сергеевичем. Недолго думая пылкий поэт мигом собрался и поскакал в столицу". А дальше речь идет опять о дурных приметах. "Не будет добра", – сказал Пушкин и вернулся ("Каторга и ссылка", 1930, э 4). И вот, похоже, в наших руках оказывается тот момент истины, исходя из которого можно себе представить, что случилось на самом деле. Возвратимся снова к запискам Пущина. При их свидании в Михайловском сначала разговор друзей заходит о том, как Пушкин очутился в деревне. Тема эта личная, интимная и для Пушкина не особенно приятная. Пущин почувствовал, что касается чего-то очень щекотливого, и расспросы прекратил. Наступила пауза. Тогда Пушкин и спросил, что о нем говорят в Петербурге и Москве. И, не дожидаясь ответа, сам стал рассказывать, как он перепугал императора. Вывод для обоих был ясен: в это царствование ни в Петербурге, ни в Москве Пушкину не бывать. А царю еще и пятидесяти нет, он здоров и бодр. На этом разговор, видимо, и прервался, чтоб через несколько часов возникнуть уже на совсем другом уровне.

Пущин не мог не почувствовать настроение друга. А друг метался, нервы у него были натянуты до предела, каждую минуту можно было ожидать срыва, катастрофы. От этого тревожного времени сохранилось письмо П. А. Осиповой Жуковскому. Сначала она пишет о том, что воздух Пскова не менее опасен для поэта, чем воздух Сибири. А потом: "Он теперь так занят своим положением, что без дальнего размышления из огня вскочит в полымя, а там поздно будет размышлять о следствиях. Все здесь сказанное не пустая догадка" ("Голос минувшего", 1916, э 1). Известен также следующий очень показательный факт: А. Н. Вульф собирался летом 1825 года за границу и предлагал Пушкину увезти его с собой п_о_д в_и_д_о_м с_л_у_г_и. "Дошло ли бы у нас дело до исполнения этого юношеского проекта, – говорил впоследствии А. Вульф, – не знаю; я думаю, что все кончилось бы на словах". А сам Пушкин в письме к Вяземскому так определял свое положение и самочувствие: "Друзья обо мне хлопочут, а мне все хуже и хуже. Сгоряча их проклинаю, обдумаю, благодарю за намерения. А все же мне не легче".


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю