355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Юрий Домбровский » Державин » Текст книги (страница 4)
Державин
  • Текст добавлен: 14 сентября 2016, 23:23

Текст книги "Державин"


Автор книги: Юрий Домбровский



сообщить о нарушении

Текущая страница: 4 (всего у книги 11 страниц)

– Ты что же убойничаешь? – закричал наконец один из товарищей поверженного. – Али сам из станичников? Ну, врешь, не на таких напал! – он полез за сапог и, вытащив короткий, тонкий, как жало, нож, тяжело двинулся к Державину, повторяя: – Видали мы таких станичников.

Другой, маленький сморщенный старик, бегал вокруг, и на его сухой аккуратной руке блестел кастет.

Из окна кареты сонно смотрел лакей Никита Петров, и рот его был полуоткрыт.

Державин поднял свободную руку к лицу лежащего, и тот вздрогнул, почувствовав на шее обжигающую сталь пистолета.

– Я ничего тебе плохого не сделаю, – сказал Державин, обращаясь только к задержанному. – Лежи смирно и не кричи. Я не разбойник, а офицер. Видишь? – И он ткнул пальцем в свои нашивки. – Какие войска теперь в городе?

Мужик, увидев в руках Державина пистолет и почувствовав на лице его дуло, перестал биться и замер.

– Какие войска в городе? – повторил свой вопрос Державин.

Мужик, не отвечая, что-то бормотал, скосив глаза на дуло пистолета.

– Мы об этом, ваше благородие, не наведаны, – вдруг звонко закричал один из мужиков. – Обыкновенно какие, ходят по городу в русском платье да шубы у мужиков отбирают.

– Какие шубы? – спросил недоуменно Державин.

– Обнакновенно – шубы.

– Что, войска-то в мундирах? – переспросил Державин.

– Мундиров не видели, – охотно ответили ему со стороны. – Может, и были какие мундиры, да мы не видели. А видели мы только в овчинах, а не в мундирах.

Державин задумался.

Неожиданно положение осложнялось. Представление о пугачевских войсках неизменно сливалось в его воображении с тулупами, овчинами, косами и топорами. Регулярные царские войска никогда не снимали форменных мундиров и в тулупах не ходили.

Да не врут ли мужики?

– Оружие есть? – спросил Державин. На этот раз ему ответил сам пленник.

– Ружья в аккурате, ваше благородие, – бойко сказал он. – Все честь честью: и ружья и штыки. Ходят по городу и шубы отбирают.

Державин отпустил его плечо. В городе были царские войска. Пугачевцы не имели штыков.

Он подошел к карете и, широко отворив дверь, выбросил из нее Никиту Петрова. Мужики, отбежавшие в сторону, смотрели на него с удивлением.

Карета тронулась. Мужики стояли неподвижно.

– Эй, барин, – вдруг крикнул один из них, – ты, барин, батюшки не бойся, он и вашему брату ничего худого не делает. Если ты ему с чистым сердцем передашься, он тебе и чин прибавит, и денег даст... У него в полках сейчас вашего брата видимо-невидимо. Да ты не лупись, ты слушай, что я тебе объясняю.

– Погоняй! – крикнул Державин и замахнулся кулаком на кучера. Погоняй, скотина.

Возница стегнул лошадь, и карета тронулась.

В Симбирск они въехали вечером 30-го декабря.

Было уже очень поздно. На главных улицах зажигали огни и на заставах опускали шлагбаумы.

Два часовых остановили его под желтым огнем фонаря и долго рассматривали его бумаги.

Было 11 часов ночи.

Чтоб выяснить положение, Державин велел везти себя прямо к воеводе.

IV

Тайная следственная комиссия работала бесперебойно.

Скрипели перья, шуршала бумага, часовые сбивались с ног, водя на допросы обтрепанных и страшных людей. Каждый день в Казань отправлялись гонцы с секретными донесениями в запечатанных сумках. Списки мятежников росли с ужасающей быстротой, и офицеры, производившие следствие, сбивались в счете арестованных.

Комиссия работала днем и ночью, и все-таки многое оставалось туманным.

Каждый арест влек за собой вереницу новых подозреваемых, которых тоже приходилось арестовывать или брать на заметку. Впрочем, таких было мало, каждый, попав в реестр, считался зачинщиком или, по меньшей мере, главным сподвижником зачинщика.

Сначала работа комиссии шла медленно, но скоро следователи набили себе руку и твердо усвоили правила поведения с арестованными. Как ни разны были преступники, но они все вели себя одинаково.

Все они сперва напряженно молчали, стянув тяжелыми складками серое, подернутое щетиной лицо, потом, под давлением членов комиссии, начинали отвечать односложно и сдержанно, передавая всегда только самую суть дела и тщательно избегая всяких подробностей.

Это была самая несложная часть допросов.

Следователи слушали арестованных терпеливо, не перебивая, но ничего не записывали. Затем шла тщательная и кропотливая обработка показаний. Назывались десятки фамилий, и требовалось подробнейшее показание о каждом из них. Этих людей, которые еще были на свободе, нужно было оглушить, сбить с толку, заставить сразу же поверить во всеведение комиссии. Поэтому в отношении их интересовались мельчайшими подробностями, отмечали не только слова, но и оттенок голоса, которым они произносились. Поймав какую-нибудь несущественную подробность, следователи ее поворачивали на все лады, давали ей сотни различных толкований и, наконец, выбрав наиболее эффектное, заносили в протокол. При этом любое брошенное вскользь и сейчас же забытое слово могло быть истолковано как государственная измена.

Следователи не были слишком опытными, но арестованных было столько, меры, которые могли быть применены к этим арестованным, были так безошибочны, что следственный материал разрастался горами.

Гонцы, отправляемые в Казань и Москву, сгибались в седле под тяжестью запечатанных сумок, и тюремные камеры, отведенные для нужд секретной комиссии, не вмещали в себя всех арестованных.

Разузнав о сообщниках, следователи приходили к деянию самого колодника. Поскольку они касались теперь обвиняемого, вина которого была большей частью бесспорна, в этой части не требовалось особых подробностей. Точно записывался только род деяния и суть возмутительных речей.

Это была наисекретнейшая работа, и писарей к ней не допускали, их заменяли сами следователи.

Грубые ругательства по адресу правительства, шумные восторженные приветствия по адресу отцов города при въезде пугачевцев, скорбные слова стариков, велеречивые и сладкие речи духовенства – все это подробно записывалось в протоколы. И чем восторженнее, чем громче, чем язвительнее были речи, тем больше старались следователи. Бумага, заполненная такими возмутительными речами, приобретала характер и свойства взрывчатого вещества.

На нее смотрели со страхом и почтением, ее надлежало прятать от постороннего взгляда, разворачивать только наедине и хранить в особых, секретных шкафах.

Однако в простой и ясной процедуре допросов была все-таки одна тайна.

Если заключенные не хотели сами повторять возмутительных речей, их уводили в подвал, где было оборудовано особое помещение. В этой темной и жарко натопленной комнате с тонким синеватым воздухом было всегда страшновато: кипела вода, шипело раскаленное железо, остро и тонко свистали ременные плети. Умелой рукой палача из искривленного человеческого тела вытаскивали все чудеса боли, заложенные в нем. Опытные палачи тщательно изучали технику страдания, оперируя над пестрыми телами секретных арестантов. Они деловито втискивали тело в уродливые деревянные рамки, завинчивали на нем винты, вытягивали как струну на веревке. Они считали количество оборотов винта, часы, проведенные на дыбе, минуты, проведенные под плетьми. Нечистые, как ржавые плоды, тела заключенных уже при первом взгляде на них говорили им о роде и количестве потребной пытки.

Булькала вода, шипело раскаленное железо, скрипела дыба. К этим техническим звукам – разговора железа и металла, кипятка и камня примешивались и другие. Трещали кости, сухо щелкали сухожилия, шипело прижигаемое мясо. К тому, что сопровождало эти звуки, к мольбам, крикам и покаянным стонам, палачи привыкли до такой степени, что даже и не слышали их.

За столом сидели следователи и умело дозировали пытку. Ответы заключенных и тут записывались ими собственноручно. Дыба и плеть, раскаленное железо и кипяток в разных комбинациях и пропорциях составляли в их руках сложнейшую систему страдания, которой они располагали в совершенстве. Это была наука сыска, палачества и пытки, которой они были обязаны овладеть.

Следователей было пять.

Самым ревностным и беспощадным из них считался Гаврила Романович Державин.

Он слыл беспощадным, и его боялись не хуже пыточного огня, а он мало чем отличался от других и, собственно говоря, не был даже особенно жестоким. Имя его передавалось из уст в уста, из камеры в камеру, и часто ему без пыток удавалось выудить показания тех арестованных, которые у другого следователя молчали бы и под пыткой. Он никогда не уставал писать протоколы допросов, и выражения его бумаг были точными и ясными и не могли вызвать никаких перетолкований.

У него был зоркий, наметанный глаз, и он сразу постигал суть дела. И хотя он никогда не преувеличивал вину преступников, но зато и никогда не отпускал на свободу ни одного из подследственных. Память у него была замечательная: слово, сказанное вскользь, сгоряча, никогда им не забывалось. Он умел подхватывать и запоминать самые мелкие намеки, сопоставлять самые далекие обстоятельства, делать самые неожиданные, но почти всегда правильные заключения. На чудовищное возрастание бумаги, исписанной пыточными речами, он смотрел как на вырастание своей карьеры.

Поэтому он не ленился.

У него был быстрый и красивый почерк, и вот он проводил ночи, переписывая и расширяя следственный материал.

И, очевидно, в нем была жилка коллекционера. Он как-то специально занялся систематикой и классификацией преступников. Сначала они у него были записаны в алфавитном порядке, потом он составил экстракт из всех дел и потом уже из этого экстракта сделал короткий, но очень обстоятельный реестр, копию которого послал Бибикову.

Ждать ответа пришлось недолго.

Бибиков ответил собственноручным благодарственным письмом, в котором предписывал еще более усилить зоркость и во что бы то ни стало отыскать тайные нити, связывающие Самару со станцией Берды, с штаб-квартирой Пугачева.

Два имени фигурировали в этом донесении: злодейский атаман Арапов и его бургомистр Халевин.

Первое из них было известно уже всему Поволжью.

Арапов!

В ночь на рождество он без боя взял Самару со всеми деревнями, и сидевший в ней полковник Балахонцев едва успел третий раз покинуть свой пост, спасая денежный ящик, несколько человек команды и свою шкуру.

Про Ивана Халевина сведения были разноречивы и туманны. Однако не подлежало сомнению, что главным сподвижником Арапова был именно он.

Третье имя фигурировало только раз, в последней строчке донесения – это был пономарь Иван Семенов, сидевший под арестом почему-то в одной камере с Халевиным.

Арапов скрылся.

Халевин и Семенов сидели в тюрьме, Державин таскал их на допросы.

x x x

Оба они сидели в одной камере самарской тюрьмы.

Тюрьма была уже давно переполнена, заключенные сидели по сорок человек в одной камере.

Даже подвалы были набиты до отказу, однако эту камеру не уплотняли и арестантов из нее не трогали.

Один из арестантов – пономарь Иван Семенов, длинный и худой старик, с густыми рыжеватыми волосами, сидел на нарах и быстро раскладывал самодельные карты.

Карты врали.

Каждый раз они показывали по-иному; и пономарь, качая головой, смотрел на дорогу, – казенный разговор и неожиданное свидание.

Он не был доволен картами.

Вчера ему вдруг выпала нечаянная радость, и он решил про себя, что его непременно вызовут на допросы.

Но сколько потом он ни перекладывал колоду, ему все выпадали пики: дама пик, семерка пик и туз пик. Измена, разлука и удар.

Теперь он сидел на нарах и перекидывал карты в третий раз.

Его сосед по камере, широкоплечий черный гигант, с великолепными казачьими усами и всклокоченной дикой бородой, стоял около окна, смотрел, как пономарь борется со счастьем, и вполголоса рассказывал :

– "Ты лучше, говорит, сознайся сам, по чистой совести сознайся и открой, что ты против ее императорского величества замышлял. Ты не скрывайся, говорит, все равно мы о всем уже наведаны" – это он мне, Державин. "Коли так, – говорю, – что же, ваше благородие, меня пытать изволите?" – "А я, – говорит, – единственно твоего сознания хочу. Для твоего же облегчения. Ты – дурак, и этого не понимаешь". – "Не было, говорю, в сем деле моего начала и быть не могло, ибо я к злодеям исключительно по своему малодушию и глупости примкнул, в чем перед вашим благородием и винюсь", а он мне, Державин-то, и говорит...

Пономарь собрал колоду и стал ее тасовать, искоса поглядывая на рассказчика.

– Да, он мне и говорит: не губи себя, Иван. Эй, не губи. Я твоего живота не желаю. Мне, говорит, только нужно раскрыть всех тех душегубов, кои кровью человеческой питаются. Ты для меня ничего. Просто свидетель. Расскажи мне все – я тебя и отпущу, пожалуй.

– Как же, он отпустит, – усмехнулся пономарь. – Не для того он брал, чтобы отпускать.

– Вот, вот. Я ему и говорю.

Пономарь снова собрал карты, стасовал их и стал веером раскидывать по нарам. Справа легла шестерка, слева дама пик, посередине два туза. Пономарь задумался, соображая их значение.

– Опять выпадает дорога, – сказал он через некоторое время. – Измена, дорога и через нее нечаянная радость. Беспременно на допрос вызовут.

Рассказчик присвистнул и сплюнул на пол.

– Как же, дожидайся, вызовут, – сказал он протяжно. – Меня этак уже вторую неделю вызывают. Пустое все это занятие – на картах гадать.

Пономарь собрал карты и, вздохнув, спрятал их под рубашку.

Наступила тишина.

– Так вот я и говорю, – неожиданно сказал рассказчик. – Если вы доподлинно обо всем знаете, то зачем же меня пытать изволите, я от своей правды николи не отрекусь. Где виновен, – там виновен доподлинно, а где нет моей вины, то о сем не могу на себя наговаривать. Вот.

В камере было тихо. Через узкое, засахаренное морозом стекло четко выделялись силуэты железной решетки и отпечатывались на покатом полу темницы очень черными, почти осязаемыми брусками.

Пономарь перекрестился, подложил под голову какой-то узел и кряхтя растянулся на нарах. Однако постель, состоящая из досок да скудного тряпья, была так жестка и неудобна, что он еще долго кряхтел и ворочался, пока не заснул.

Бывший бургомистр Иван Халевин, тот самый, который отворил ворота злодейскому атаману, сидел на нарах, насвистывая вполголоса какую-то песенку, и покачивал ногой в такт своим мыслям. Глаза у него были большие и печальные, как у очень усталого человека. Под запекшимися белесыми губами дико и нелепо торчала растрепанная борода.

Бывший бургомистр думал о доме.

Пономарь спал и видел во сне, что его вызывают на допрос, пишут какую-то бумагу и объявляют об его невиновности.

Посапывая от наслаждения, он видел, как его ведут по коридору, подводят к тяжелой, окованной железом двери и отворяют ее настежь. "Иди" – говорят ему. И вот он, не веря своему счастью, идет по широкому тюремному двору, и ветер дует в лицо, и снег сухо хрустит под его ногами, и горячее зимнее солнце светит ему в глаза, а за деревянными воротами слышно, как ходят и разговаривают люди, лениво лают откормленные здоровые псы, кто-то играет на флейте и скрипят, скрипят по сухому снежному насту деревянные розвальни.

Он лежал, булькая губами, во сне улыбался, ворочался и не видел, как тихо отворилась дверь, вошел солдат и вызвал на допрос его соседа.

V

Они поднялись по длинной скрипучей лестнице и вступили на галерею.

Через плохо заделанные окна дул колючий зимний ветер, и от него у Ивана Халевина подломились колени и сладко заныло в висках. Чтобы не упасть, он широко расставил ноги и схватился одной рукой за стену. Он знал: показывать слабость было нельзя. Однако часовой сегодня был особенный. Он смотрел с явным сочувствием на узника и, когда тот побледнел и мелко закачал головой, как бы желая стряхнуть боль, даже сделал к нему быстрое, хватающее движение.

– Мутит? – спросил часовой.

Иван Халевин, бывший бургомистр и состоятельный человек, взглянул на него диковатыми, красными от слез глазами.

– Не дай бог, как мутит, – сказал он тихо. – В камере у нас вонь и сырость. Все стены грибом пропахли, а здесь, как ветром пахнуло, так у меня голова и зашлась. – Он тяжело дышал. – Постоим немного... Можно?

– Отчего не постоять, постоим, – охотно согласился часовой и остановился, опираясь на ружье, как на палку. – Ты, я смотрю, совсем поддался. Тебе бы воды сейчас холодной и тряпку к голове, оно бы и прошло.

В конце коридора отворилась дверь.

VI

В конце коридора отворилась дверь.

Следователь – господин Державин – сидел за столом, как в крепости.

У него было удлиненное, желтоватое лицо с тяжелой, немного отвисшей книзу лошадиной челюстью. Около левого, зорко сощуренного глаза время от времени пульсировала какая-то невидимая жилка.

– Ну, садись, Иван Халевин, – сказал он радушно, показывая глазами на стул. – Садись, садись, будем разговаривать.

Он нагнулся над столом, пошарил среди беспорядочной груды бумаг и придвинул к себе лист, разграфленный прямыми линейками и густо записанный со всех сторон.

– Как здоровье? – спросил он приветливо. – В камере-то, в камере не душно? Ты последний раз что-то выглядел неважно. Как теперь, ничего себя чувствуешь?

Иван Халевин чуть заметно улыбнулся. Он давно знал всю предварительную процедуру допроса и не возлагал никаких надежд на ласковую заботливость следователя.

– Всем доволен, ваше благородие, – отвечал он устало и даже без особой насмешки. – Камера сухая, света много, тепло, ничего больше и не нужно.

Следователь смотрел на него с явной издевкой и молчал.

Иван Халевин несмело взглянул ему в лицо.

– Я вот бы что у вашего благородия просил – жену бы мне повидать. Вот сердце изболело, как она там одна управляется с домом.

Державин молчал и улыбался.

Но Иван Халевин уже заметил, что он проговорился, и, стараясь не дать следователю воспользоваться его слабостью, быстро добавил:

– А то и не надо. Только ее, пожалуй, расстроишь. Мне ведь ничего, мне хорошо. Сожитель попался по камере старичок, тихий такой. Каждый день божественное поет и сам камеру подметает.

Державин все молчал и тяжело смотрел на него. И от этого неподвижного, открытого взгляда Халевину стало ясно, что следователь заметил его слабость. Он беспокойно заерзал на своем стуле.

– И окна на восход, – сказал он почти жалобно. Следователь встал с кресла.

– И окна на восход, – охотно подтвердил он и улыбнулся. – Что же тебе надо, что же тебе надо, Иван Халевин? Сиди целый год и богу молись. Старичок сожитель из божественных. Тепло, сухо, солнышко светит...

Он быстро подошел к арестованному и взял его за плечо.

– Хорошая камера, и окна на восток, и старичок божественный, и кормят вволю, а хочется на волю. Ведь хочется? – спросил он в упор. – Конечно, хочется, – ответил сам себе следователь. – Пора, пора на волю. Засиделся ты здесь, зачаврел. Жена-то, чай, ждет не дождется...

Иван Халевин молчал. При упоминании о жене у него опять заломило в висках и такая тупая, нестерпимая боль охватила все его тело, что если бы он был один, то, верно, расшиб бы себе голову о каменную стену. И в то же время не хотелось ни метаться, ни плакать. Он сидел, укутанный в свое дикое тряпье, и молчал.

Следователь все не спускал руки с его плеча.

– Ты вот говоришь – свиданье... – сказал он ласково, – ну, что ж, свиданье можно. Я тебе и дам его, пожалуй, в этом плохого нету. Но не это главное...

Халевин молчал. Ему было все равно.

– Но это не главное, – повторил Державин, – главное в том, что пора вылезать из ямы. Пора.

Он придвинул свой стул к табуретке узника и сел с ним рядом.

– Вот недавно ко мне приходила твоя жена, плакала: "Отпустите моего мужа на волю, он ни в чем не виноват. Его, мол, другие запутали". Что же, говорю, я и отпущу. Допрос вот сниму, запишу все по порядку и отпущу...

Следователь возбужденно взмахнул руками, и лицо его вспыхнуло.

– И отпущу, ей-богу, отпущу, – почти закричал он, – напишу бумагу, поставлю печать и отпущу. Иди на все четыре стороны, к жене. Она-то, чай, и думать о себе позабыла. Другого завела, – говорил он, всматриваясь в лицо Халевина.

Ага! – кольнуло сердечко.

Он жирно, добродушно засмеялся и замахал руками.

– Нет, нет, не позабыла. Почитай, каждый день ко мне приходит, плачет. Отпусти да отпусти. А я ей: "Что я могу вам, сударыня, сделать, коли он сам себе первейший враг и губитель. Против рожна ведь не попрешь".

Халевин все молчал.

Тогда следователь вдруг отпустил его плечо и резко встал со стула.

– Однако довольно заниматься дурачеством, – сказал он внушительно. Надо, сударь, дело делать, мы не ребята. Сейчас же вам формально обещаю: ежели вы во всем сознаетесь и откроете мне по истине, что вы с вашей злодейской сволочью против премудрой матери нашей замышляли, и какие люди в сих адских замыслах участие принимали, а также обнаружите их воровские прожекты на будущее, то я вас, согласно манифесту от 29 октября 1773 года, отпущу совсем, понятно? А прежде всего будьте столь ласковы и объясните мне откровенно, кто за человек сей Арапов и куда он подался.

Это имя как бы обожгло его язык, и он повторил еще раз:

– Арапов, Арапов. Его дурачество – злодейский премьер-майор Арапов.

– Я о нем доподлинно ничего не знаю, – искренне сказал Халевин. Известно мне, что он вроде как крепостной полкового переводчика с татарского, а что все прочего касаемо...

Он увидел, как перекосилось лицо следователя, и оборвал себя на полуфразе.

– Лжете, сударь, – сказал следователь увесисто и спокойно. – Вам, да не известно! Вам все, сударь, известно. Все, до мелочи. Зачем вы мне лжете?

Он прошелся по комнате.

– Бывший бургомистр Халевин, – сказал он трубным голосом, – зачем вы мне лжете? Ведь нам и так все известно. Все решительно. Зачем же вы запираетесь, а?

Он взял со стола исписанный лист бумаги и помахал им перед носом арестованного.

– Вы хотите, чтобы я сам выявил ваши злодейские намерения. Ну, что ж, крикнул он, – пожалуй. Слушайте.

И он стал читать громко, выявляя оттенок каждого слова.

"Бургомистр Иван Халевин

Сперва запирался, но был уличен, что у него было сонмище с протопопом и прочих старших градских о вышереченной встрече; он велел нарядить двух человек от купечества с подводами, дабы ехать к атаману и сказать, что граждане без сопровождения склоняются и что готовы его встретить; он, по известиям, что атаман близко едет, и посылал в церковь, чтобы протопоп с крестами выходил скорее; он велел покупать хлеб и калачи для встречи; он сборную денежную казну атаману предъявил; он велел высылать граждан на бой против г. премьер-майора Муфеля; он велел списывать с манифеста злодейскую копию. Он должен почесться начальником и виновником зла того, как первый человек в граде".

– Вот. – Он скомкал бумагу и бросил ее на стол. – Видите, сударь, ваша гибель неизбежна, и ежели вы мне посмеете вперед запираться, то вы погибли, ибо чем вы можете перед законом оправдаться? Вы – бургомистр, человек не подлого состояния, следовательно, ваши поступки должны сообразоваться с действительностью. Я знаю, вы скажете, что думали на злодея, что он действительно есть император. Вздор, сударь. Вздор, вздор и вздор. Император Петр III умер и лежит в гробу. Вы сами сие знаете отлично. Не мне вам рассказывать. Да если бы и вышло так, что император спасся в тот день, Державин тонко улыбнулся, – то откуда он взялся через одиннадцать лет после своей смерти? Где был до этого, ась? Но ежели бы и был жив, то разве он пришел бы к казакам требовать себе помощи? Нет разве на свете государей, друзей его и сродников, кто бы за него заступился, кроме беглых людей казаков?

У него есть отечество Голштиния и свойственник великий государь прусский, которого вы ужас и силу, как человек военный, бывши против него на войне, довольно знаете. Бросьте, сударь, как человек разумный, вы сами над сим смеетесь.

Он подошел к столу и рывком схватился за звонок.

– Там, в соседней комнате, – сказал он вошедшему солдату, – сидит женщина. Пусть зайдет через час.

Солдат вышел. Следователь поглядел на арестованного.

– Ну, сударь, – сказал он значительно, – все теперь зависит от вас. Жена ваша ждет вас внизу. Решайте.

Халевин поднял голову, и в его глазах заискрилось веселое безумие.

– Хорошо, ваше благородие, – сказал он глухо. – Я все расскажу. Пишите.

И он стал рассказывать, как была взята Самара.

Глава третья

ОСАДА

I

Ночью Ивана Халевина разбудил стук в окно.

Нащупывая ногами туфли, он вскочил с постели.

Снаружи барабанили по раме, барабанили неустанно и с такой свирепой силой, что на столе дрожало желтое пламя ночника, а за стеклянной перегородкой шкафа подпрыгивали и тонко верещали фарфоровые чашки. Под подушкой у Халевина лежал заряженный пистолет. Он достал его, взвел курок и, держа в вытянутой руке, подошел к окну... Стук на минуту прекратился, и в короткий промежуток тишины ясно прозвучали два голоса.

Опустив руку с пистолетом, Халевин стоял, притаив дыхание, и слушал.

– Да что, вы передохли там, что ли? – крикнул бас, и в ту же минуту ставня задрожала, гулко ударяясь о стекло, – в комнату брызнула замазка и стеклянные искры.

– Кто там? – крикнул Халевин, отскакивая от рамы. – Куда вы стучите? Опились, что ли? Ему ответили два голоса сразу:

– Иван Афанасьевич, отворите дверь, все наши хлопцы разбежались, стучим, стучим, никак достучаться не можем.

– Это я, я! – услышал Халевин второй голос. – Я, капитан Балахонцев! Беда, Иван Афанасьевич! Злодеи-то под самым городом.

Халевин осторожно положил пистолет на стол и отпер ставни.

Чадный огонь факелов ударил ему в глаза, и он на минуту закрыл их.

Странная картина представилась ему.

На улице, почти перед самым окном, стояла телега, покрытая серым холстом, доверху нагруженная каким-то скарбом и дважды – вдоль и поперек перетянутая веревками. Около нее трудились какие-то ящики, разрозненные части орудий и с десяток ружей, сложенных на земле. Несколько поодале от этой странной клади, не то охраняя ее, не то ожидая каких-то приказаний, стояла, тихо переговариваясь, небольшая кучка людей. При сером свете наступающего утра Халевину показалось, что он может различить неясное сверканье мундиров и синий отблеск штыков.

Это была часть регулярной пехоты.

Капитан Балахонцев, в полушубке, в тяжелой меховой шапке, стоял около окна, и его протянутая рука заметно дрожала.

Мутный свет факелов вновь приблизился, запрыгал по желтому снегу, и при свете его Халевин увидел спутника Балахонцева. Это был казначей полка Иван Семенович Пунин – краснобай, картежник и лихой рубака. Время от времени он зябко передергивал плечами, и тогда рот его кривился в гримасу. Очевидно, кроме всего прочего толстяку было изрядно холодно, и он только сдерживался, чтобы не залязгать зубами. Впрочем, не было видно, чтобы он трусил.

Дураком и трусом был один Балахонцев.

– Отворите дверь, – крикнул Пунин, – надо переговорить.

Когда, шаря руками в темноте и натыкаясь на мебель, Халевин вышел в коридор, его поразило безлюдье дома.

Дом стоял огромный, пустой и гулкий. Только в людской на диване, как-то по-особому подвернув под себя ноги, спал смертельно усталый за день, а может быть и пьяный, приказчик.

Не будя его, Халевин пронесся дальше. Второпях он позабыл взять с собой огня, и ему пришлось порядком повозиться у наружных дверей, прежде чем он справился с хитрым затвором.

Фыркая и хрипя, в синем облаке морозного пара ввалился Балахонцев, а за ним казначей.

Балахонцев был бледен той особенной землистой бледностью, которую Халевин не раз наблюдал у солдат, возвращающихся с фронта. Казначей сдерживался, но по сизому лицу, искусанным губам и руке, судорожно спрятанной в карман (другую он протянул Халевину), было ясно, что и ему не по себе.

– Вот, я говорил, – сказал Балахонцев хрипло, – я сто тысяч раз говорил и писал в Москву, я докладывал его высокопревосходительству Кару; я писал его высокопревосходительству Бибикову, я письменно припадал к ногам ее императорского величества, – я говорил им всем, что с гарнизоном, который сам смотрит, как бы предаться злодею, мне делать нечего.

Он вдруг закашлялся и махнул рукой.

– Все несчастье именно в гарнизоне, – сказал рассудительно казначей. Гарнизон мал и неверен, – прелестные листы, разосланные злодеем, оказывают непреодолимое действие на слабые умы солдат. Надо бы было сюда прислать сибирских пехотинцев или петербургских гренадеров.

– А что мы можем сделать сейчас с нашими силами, – крикнул Балахонцев. – Только одно – нагрузить на телегу архивы государственные, взять денежные ящики, собрать ружья и...

– Ибо, если мы погибнем, – предупредительно пояснил казначей, – какая будет из того польза всемилостивейшей нашей монархине.

– Нет, – сказал Балахонцев важно, – напротив того, мы уезжаем, чтобы до конца выполнить долг присяги.

– Подождите, господа, – сказал Халевин, – я все-таки ничего не понимаю.

Тогда заговорили сразу оба.

Как это Халевин ничего не знает? Пугачев со своими войсками стоит за тридцать верст от города. У него пушки, бомбы, тысяч двадцать войска, и он идет на Самару, мутя крестьян и вешая помещиков. Все поселки, предместья и деревни уже находятся в его руках. Вешают же помещиков киргиз-кайсаки с вырванными ноздрями и клейменым лбом. По-русски они не понимают ни бельмеса, так что моли их не моли, все равно.

– Позвольте, позвольте, господа офицеры, – рассудительно сказал Халевин, – да разве прилично офицерам, узнав о нашествии злодейского атамана, бежать, бросив город беззащитным и безоружным. Наше дело – умереть, не дрогнув и не сдавшись. Петля ли, штык ли, топор ли палаческий, – все смерти одинаковы перед отчизной. Подумайте, – крикнул Халевин, поднимая руку, – прилично ли гвардии офицеру, увозя архивы и ящики денежные, увозить в то же время и персону свою, заранее петле и мечу обреченную? Сомневаюсь!

Пунин пожал плечами и ничего не ответил. Балахонцев бросил на него искоса быстрый, внимательный взгляд и пожал плечами.

– Верность долгу присяги – есть первейшая доблесть дворянская, – сказал Халевин нравоучительно. – Умереть за отчизну – есть ли где жребий прелестней?

– Там, на дворе, – хмурясь, перебил его толстяк, – ждут лошади. Для вас мы тоже заготовили повозку. Берите жену, бумаги и...

– Итак, вы все-таки покидаете город? – спросил Халевин удивленно. – Без боя, без одного выстрела, без сопротивления... Воля ваша, но я что-то не пойму.

Балахонцев молчал.

– Город имеет бастионы. Он вооружен пушками, его гарнизон достаточно силен и многочислен, чтобы выдержать недельную осаду, а вы покидаете город.

Из спальни, шатаясь от сна и держась рукой за стену, вышла жена, сзади шел слуга, неся подсвечник. Халевин подошел к нему, вырвал из его рук свечу и поставил на сундук. Потом подошел к жене и положил ей руку на плечо.

– Милая, – сказал он, – собери самые нужные вещи и садись в карету – ты поедешь с господином Балахонцевым, он был так любезен, что приготовил все нужное.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю