Текст книги "Пушкин (часть 1)"
Автор книги: Юрий Тынянов
Жанр:
Биографии и мемуары
сообщить о нарушении
Текущая страница: 2 (всего у книги 12 страниц)
Густой багровый закат смотрел в окно и предвещал ведро. Сестрица Аннет скзала:
– Ну в точности Оссиан!
И Карамзин улыбнулся ей снисходительно, как дитяти.
Появилось вино, и, чувствуя туман, влажность и тепло на глазах, что было всегда для него знаком вдохновения, он сказал не английский тост или спич, а то, чем было полно сердце: он предложил выпить за свою отчизну – Симбирскую губернию, где родился и провел годы невинности, и за друзей – поэтов-симбирцев. Это был Дмитриев. Карамзин получил письмо от поэта, поэт собирается в отставку, кинуть влажный Петербург и будет жить в Москве. Уже присмотрен домик у Красных ворот, вокруг домика садик – все есть для счастья Филемона, и нет одной Бавкиды.
Все, как по уговору, стали чокаться с Аннет, и Аннет покраснела до самых корней волос.
– Друзья, – сказал Карамзин, – Гораций прославил Тиволи, а я пью за Красные ворота и за Самарову гору!
Самарову гору неподалеку от Москвы, против Коломенского, на берегу Перервы он в особенности любил, здесь он обдумывал "Бедную Лизу" и "Наталью" и твердо решил – если не удастся за границу – здесь основать свое убежище, открытое для всех друзей человечества, всех истинно умных, наподобие приюта Жан-Жака.
И после этой легкой грусти захотелось простодушия.
Было самое время показать Никиту, домашнего поэта, и выслушать забавную его балладу. Успех Никиты был полный. Карамзин смеялся от души, потом призадумался и сказал с серьезностью о новых Ломоносовых. Приказом императора родственники Ломоносова были исключены из подушного оклада, и о забытом поэте опять вспомнили, на этот раз с полным уважением, простив ему дикий вкус, который, конечно, был у всех в далекие времена. У младших развязались языки. Все старое было нынче смешно. Заговорили о Державине.
С Державиным у Николая Михайловича был род дипломатической дружбы – старик посылал ему для напечатания свои стихи, а Карамзин скрепя сердце печатал и посмеивался. Василий Львович тотчас привел два державинских стиха из оды на смерть старика Бецкого, который умер четыре года назад:
Погас, пустил приятный
Вкруг запах ты…
Державин сравнивал старика Бецкого с ароматным огнем лампады, но без упоминания о лампаде стих становился двусмыслен и даже неприличен. Василий Львович лепетал все это лукаво. Все заулыбались, а женщины не успели или не захотели разгадать шутки.
– Так наш Гаврило Романович любит ладанный дым, – тонко сказал Карамзин, улыбаясь тому, как Василий Львович осмелел при женщинах.
Он погрозил ему пальцем.
– Вы старый бриган, разбойник с галеры, – сказал он ему.
Василий Львович даже похорошел от удовольствия. "Галера" – было веселое и слишком веселое общество в Петербурге. О нем и похождениях его членов рассказывали чудеса. Василий Львович был один из главных членов его, и эту петербургскую славу очень ценили в Москве. Все подозревали за ним такие шалости, на которые он даже был неспособен. Красавица Капитолина Михайловна главным образом и прельстилась этой славой.
И тут Карамзин упрекнул его в лени – самый сладостный для поэта упрек, – напомнив о своем альманахе. Василий Львович захлебнулся и забрызгал мелко слюною: у него ничего нет достойного… а впрочем, есть, много есть… разных… безделок.
Сергею Львовичу также хотелось блеснуть, но он побоялся. В шкапу лежали у него списки вольных стихотворений, не какие-нибудь приказные грубости или похабства – их он хранил только потому, что редки, – но именно вольные и легкие стихотворения, где все описывалось под дымкою и покровом, а самые пылкие места живописались вздохами: "Ах" и реже:
"Ох". В других же стихотворениях осмеивался не только Эрот или женщины, но и важные лица. Сергей Львович досадовал: нельзя, нельзя… Нынче и безгрешное обращают в грешное, то есть, попросту говоря, притянут к Иисусу и… шкуру сдерут.
Когда Никита и Петька зажгли вечерние свечи и все уселись за чайный стол, он успокоился и почувствовал полное довольство.
Карамзин похвалил вишневое варенье:
– Это варенье ем я с истинным удовольствием.
В это время загромыхала какая-то колымага, зазвонил колоколец, и у самых ворот остановились.
Сергей Львович заметно побледнел.
В вечернее время звук подъезжающей колымаги для лиц, хотя бы и невинно пьющих чай, был неприятен. Так ездили фельдъегери. В сенях хрипло и бранчливо заговорили, и бледный Никита, открыв дверь, доложил, глядя испуганно в глаза Сергею Львовичу:
– Его превосходительство генерал-майор Петр Абрамыч Аннибал.
6
Он был небольшого роста, с небольшой головкой, желтыми руками, тонок в талии; с выпуклым лбом, с седыми клочковатыми волосами. Одет он был в темно-зеленый допотопной формы военный сертук, а двигался легко, не прикасаясь к полу пятками. Так он прошел два шага и остановился.
Он поклонился и рывком, толчками сказал:
– Дознался от братца… от Ивана Абрамыча… про радость… – Он метнул глазами по гостям. – А как я здесь проездом, долгом почел, – он поклонился Марье Алексеевне, – вас, сударыня сестрица, поздравить и вас, милостивый государь мой, – отнесся он безразлично к Сергею Львовичу, – а внука своего… поглядеть и крестик ему от деда…
Он отдохнул и спросил:
– Он где сейчас? Внук-ат?
Петр Абрамыч доводился родным дядею Надежде Осиповне и, как все Аннибалы, пошел по артиллерии. Когда брат его. Осип Абрамыч, вошел в связь с псковской прелюбодейкой и бросил свою семью на ветер, Петр Абрамыч волей-неволей должен был принять почетный и бесплодный труд опекунства. Относясь с участием к племяннице и судьбе ее, он, однако ж, оказался вполне непригоден к опекунству и понял его как-то странно: ездил укорять преступного брата, писал изредка длинные письма Марье Алексеевне, называл ее сударыней сестрицей, но в отношении денег отмалчивался. Объяснялось это тем, что в этом вопросе он и сам был очень нетверд и даже полжизни провел под следствием за растрату каких-то артиллерийских снарядов. Братец Иван Абрамыч кой-как замял скандальное дело. К этому времени Петр Абрамыч, находясь уже в отставке и будучи опекуном, развелся с женой и бежал с одной лихою девицею из Пскова, где проживал, в свою деревню Ельцы, оттуда послал жене уведомление, чтобы к успокоению его она более с ним не жила. Ездя увещевать преступного брата, он нашел с ним много общих взглядов и точек соприкосновения.
Наезды эти кончались общим братским загулом, продолжавшимся с неделю и более. Вскоре старая обольстительница впутала и Петра Абрамовича в денежные счеты; по заемным письмам брата он передал красавице много денег и сам чуть не разорился. Находясь в отставке, но еще в полных силах, он вскоре окончательно переехал в близкое соседство к преступному брату. Беспутная роскошь, в которой тот жил, его прельстила. Проживал он со своею лихою девицею в маленьком сельце Петровском, рядом с селом Михайловским, где жил двоеженец брат. Жил он там, по слухам, весело, но никого к себе не пускал, а к нему никто не ездил. Выезжал же он главным образом для ведения путаной тяжбы о разделе с супругою и сыном Вениамином. Так его занесло в Москву.
Все были озадачены.
Для Сергея Львовича встреча была неприятна, особенно ввиду присутствия Карамзина. Аннибалы, с которыми он породнился, были фамилия по необычайности и известному всем началу не без значения и даже по-своему почтенная. Но так было на словах, в отсутствие старых арапов. В отдалении от них никто не мог вообразить, как желты и черны арапские лица. Поэтому, относясь к Ивану Абрамовичу, как и вся петербургская гвардейская молодежь, с почтительной усмешкой и снисходительным любопытством, он вовсе не стремился повидать блудного тестя и в особенности не желал встреч с жениной роднею в присутствии лиц, мнением которых дорожил. La belle creole (Прекрасная креолка – фр.) была хороша, ее судьба увлекательна, но появление арапа-дяди неуместно. Лицо его было совершенно арапское, и внезапный интерес к нему посторонних лиц неприличен. Любопытство, которое старый арап выказал младенцу, в честь коего Сергей Львович и устроил, в сущности, сегодняшний куртаг, смутило всех. Занятые друг другом, событиями, играми, воспоминаниями сердца и стихами, гости до сих пор не имели времени и предлога вспомнить о ребенке. Как на грех ребенок все время молчал, не подавал голоса. В самом деле, где он был сейчас? Верней всего, спал на антресолях.
Сам арап тоже был в нерешительности. Он не ожидал встретить гостей. Личико его было морщинистое, жеваное, глазки живые, коричневые, кофейные, с темными желтыми белками, как у больных желтухой, а ноздри широки. Француз с любопытством глядел на него. Старик вдруг остановил обезьяньи глазки на Сергее Львовиче и спросил хрипло:
– Может статься, я помешал?
Марья Алексеевна вдруг ответила, недовольно, но вежливо:
– Что ж, садись, Петр Абрамыч.
Арап улыбнулся; он оскалил белые зубы, и сморщенное печеным яблоком личико вдруг стало детским.
– Благодарю, сударыня сестрица, – сказал он нежно, и женщины увидели, что арап был старый любезник и мил.
Надежда Осиповна подошла к дяде.
– Какая стала, – сказал он комплимент, путая возрасты, и поцеловал ее в лоб. – От отца зов, приглашает отец вас, милостивый государь мой, с женою вашею, – отнесся он к Сергею Львовичу. – Зовет летом у нас ягод поесть.
Приглашение было принято Сергеем Львовичем любезно. Все оказывалось гораздо приятней и приличней, чем он полагал: старый арап привез приглашение отца.
Предстоял разговор с тестем – быть может, о приданом. И летом приятна природа. Мысль поесть ягод у тестя ему вдруг улыбнулась. Сергей Львович любил ягоды. А Марья Алексеевна останется дома с детьми.
Марья Алексеевна вышла за дверь, сказала:
– Тоже, посол явился, – и вернулась.
Петр Абрамович вина не стал пить и тотчас же попросил водки. Марья Алексеевна достала откуда-то старую полынную настойку.
Отпив, он серьезно всех оглядел, медленно двигая языком и губами.
Марья Алексеевна все смотрела на него каким-то далеким взглядом. Петр Абрамович попробовал вкус водки.
– Я, сударыня сестрица, – сказал он Марье Алексеевне, – настойки в простом виде не пью, я ее перегоняю. Я возвожу в известный градус крепости. Чтоб вишня, горечь, чтоб сад был во рту.
Тут он увидел Капитолину Михайловну и повеселел. За столом сидело много молодых женщин. Он выпил рюмку в их честь.
Красавица Капитолина Михайловна кивнула ему вежливо; внимание старого арапа ей польстило. Она повела плечами.
Он осмотрел исподлобья комнату.
– Флигель теплый ли? – спросил он и, не дождавшись ответа, забыв о флигеле, опять вспомнил о ребенке: – Как нарекли?
Он был скор в переходах.
Сергей Львович нахмурился: дядя-арап назвал дом флигелем. Дом, конечно, и был флигель, но переделан заново, отстроен и имел чисто английский вид.
Узнав, что младенец назван Александром, дядя всплеснул руками.
– Великолепное имя, – сказал он. – Два величайших полководца, сударыня сестрица, в мире: великолепный Аннибал и Александр. И еще Александр Васильич – Суворов. Поздравляю, сударыня сестрица! Это великолепное имя вы выбрали.
– Имя дано более по фамильной памяти, – сказал неохотно Сергей Львович, – по прадеду его, по Александру Петровичу, ибо он – прямой основатель семейного благополучия, а не по Суворову, – добавил он тонко и покосился на Карамзина.
Суворов был в чести только у стариков. У него начиналась фликсена, или размягчение мозгов. Это было достоверно. Оттого война с санкюлотами и шла так плохо.
Петр Абрамыч посмотрел на него исподлобья и выпил рюмку полынной.
– Не припомню, сударь, – сказал он, – деда вашего, не знавал.
С мужчинами он разговаривал не так, как с женщинами, – отрывисто и нелюбезно.
– АН нет, – сказал он вдруг с хрипотой, – и деда помню. Это, помнится, тятенька еще покойный сказывал – Александр Петрович. Жену не у него ли, сударыня сестрица, зарезали?
Сергей Львович откинул голову и прищурился. Василий Львович поправил жабо.
Если бы дядя не был так необыкновенен и не говорил так отрывисто и внезапно, – решительно это было бы оскорблением.
Бабка, жена Александра Петровича, была некогда действительно зарезана в родах, но зарезал-то ее не кто иной, как муж ее, сам Александр Петрович, по имени которого и был теперь наречен младенец. Он зарезал ее из ревности, в умоисступлении, и всю остальную жизнь за это был под судом. Вспоминать об этом было не ко времени и невежливо.
Однако, судя по отрывистому характеру старого арапа, это было, вероятно, просто внезапное старинное воспоминание. Кстати, по всему было видно, что генерал-майор еще до наливки сегодня кушал водку.
Карамзин вмешался.
Он давно с любопытством поглядывал на арапа и теперь, тихо и важно, как всегда, спросил, не приходилось ли генерал-майору путешествовать.
И по живым кофейным глазкам и по сухости, верткости действительно старик напоминал какого-то всесветного африканского путешественника, как теперь их любили выводить в английских романах, а никак не псковского помещика.
Под любопытными взглядами он сидел спокойно – видно, что это было ему в привычку.
– Я, сударь мой, всю жизнь был по артиллерии и в царской службе, – сказал он с достоинством, – и точно ездил, а путешественником николи не был. А теперь, как открылась дальная война, на чужой кошт, то беспременно буду проситься в дальные край… Без стариков обойтись не могут.
Карамзин мог бы обидеться – он был автор "Писем русского путешественника", – и если б можно было предположить, что генерал-майор читал изящную прозу, это была бы дерзость. Но много видевший Карамзин решил, что старый арап обиделся самым словом "путешествие". Это показалось ему забавною чертою.
Марья Алексеевна искоса поглядела на деверя.
– Что так захотелось, – спросила она, – в дальные-то края? Из дому-то. Пустят ли тебя?
Марья Алексеевна метила в псковскую красавицу, которая отбила генерал-майора от семьи. Она ее ненавидела, ни разу не видав, и даже более, чем свою разлучницу.
– Я, сударыня сестрица, – сказал вдруг тихо и нежно генерал-майор, – тятенькина княжества хочу сыскать. Затем из дому еду.
Он обращался с Марьей Алексеевной почтительно и терпеливо, не подымая глаз. Так он говорил с нею в молодости.
– Какого это княжества? – опять спросила Марья Алексеевна, и с явным недоверием.
– Арапского, – терпеливо сказал генерал-майор и метнул глазками в Карамзина, – в Эфиопском царстве, в Абиссинии, губернаторство Арапия, там тятенькино княжество по всему быть должно. Тятенькин отец, дед-ат мой, князь был африканский.
Карамзин чуть улыбнулся бледной улыбкой.
– Не слыхивала, – сказала Марья Алексеевна, – про губернатора. Что ж, Петинька, раньше за всю жизнь того княжества не нашел, ни братцы?
– Я, сударыня сестрица, занят был, – сказал Петр Абрамович, все так же нежно и отчетливо, – на государственной службе был занят, – повторил он, сам прислушиваясь и убеждая себя, – и не мог тятенькина княжества сыскать. То же и братцы.
Марья Алексеевна покачала головой, но тут опять вмешался Карамзин. Литератор сказался в нем. Судьба арапа была презанимательная.
– Жизнь батюшки вашего необыкновенна, – сказал он учтиво. – Не оставил ли он по себе бумаги, письма и прочее? Все это было бы драгоценно для истории.
Старик нахохлился. Упоминание о бумагах лишало его всякого доверия к Карамзину.
– У меня, сударь, ничего нет, – сказал он опасливо, – да и тятенька не любил этих бумаг. Может, что и есть у братца, у Ивана Абрамовича.
Растрата снарядов, а теперь тяжба приучили генерал-майора бояться бумаг.
Карамзин решил оставить в покое старика. Он спросил у Сонцева, который слыл вестовщиком:
– Правда ли, Кутайсов уезжает?
"Уезжает" означало – впадает в немилость.
Кутайсов был пленный турка, дареный цирюльник, – а теперь ведал всеми лошадьми государства, граф и кавалер. Притча во языцех.
– Напротив того, – отвечал с удовольствием Сонцев, – кавалер Александра Невского.
У него были приятели в герольдии, приказ заготовлялся.
Генерал-майор вдруг уставился на Карамзина. Ноздри его раздулись.
– Кутайсов, – сказал он сипло, – камердинер и по комнатной близости орден имеет. Он сапоги ваксит. А батюшка мой по заслугам отличен. Потому я именем Петровым и назван.
Собственно, ход мысли Карамзина и был таков: ему было известно, что славный арап был камердинер или денщик императора Петра. Поэтому он и вспомнил о Кутайсове.
Он смутился.
– Батюшка мой, – сказал брыкливо старик, – сам князь был, только что африканский. А вызван для примера. Фортификации учить. А что он черен, то больше был лицом нагляден и лучше запомнилось, какой великий муж из него образовался. Вот она, сударь, сова. Согнув палец, он показал перстень с черной печатью. Он пил теперь непрерывно – стакан за стаканом, и бутыль с настойкою пустела.
– Тому документ есть верный, немецкий. Только я, сударь, его вам не дам.
Он начинал хмелеть.
– Жадный, – сказала Марья Алексеевна.
И опять старик покорился.
– Верьте, сударыня сестрица, я всегда и вечно ваш, – сказал он невестке, – а что тятенька с лица был нехорош, так сердцем-то, сердцем – прямой Аннибал. Даю слово Аннибала.
Марья Алексеевна вдруг сказала со вздохом:
– Сердцем-то зол был и с лица нехорош, а вот куртуази (учтивости – от фр. courtoisie) у него было поболе, чем у вас, Петинька. Он улыбаться умел, – сказала она значительно.
Петр Абрамович загляделся на невестку.
– Эх, сердце золотое, – сказал он и вдруг раскрыл в улыбке белые зубы.
– Лучше, лучше был, и зубы белее, – махала ручкой Марья Алексеевна.
Сергей Львович был обеспокоен, и сердце у него замирало: Карамзин не обиделся ли?
Сергей Львович в смущении сказал Никите повторить его балладу. Тот было начал, да сбился.
Действительно, у Карамзина сделалось несколько скучное лицо. Он мало понял из раздраженной речи старика. Между тем– Петр Абрамыч положил на нее много труда. Он вспотел и отирал лоб платком.
Он и правда видел у братца Ивана Абрамыча документ, о котором говорил. Родитель, над которым в Ревеле смеялись немцы майоры за черноту лица, позднее поручил одному доверенному немцу составить свою рефутацию. Сыновья по приказу старика, скопом, с превеликим трудом, с помощью знакомого немца аптекаря прочли ее и вытвердили.
Составлена она была с целью добыть дворянство. Петровское время было хлопотливое, и о дворянстве старый арап вспомнил только ко времени Елизаветы, когда все наперерыв стали доказывать благородство своего происхождения. Тогда же с дворянством был ему пожалован герб, которым теперь возгордился Петр Абрамыч: скрещенные над подзорной морской трубою знамена, а надо всем – сова – ученость и ум. Герб был вырезан у Петра Абрамовича на перстневой печатке.
Император Петр, – говорилось в рефутации, – желая показать всей знати пример, старался достать арапчонка с хорошими способностями. Арапчат – Neger (Негров – нем.), Mohren (Мавров – нем.) – употребляли все дворы как рабов, – писал немец, – а Петр захотел доказать, что науками и прилежанием их воспитать можно. По темной же коже такой пример – полагал император – лучше запомнится всей знати – Ritterschaft und Adel (Рыцарству и дворянству – нем.), – которая ленилась и Петру противилась. О "губернаторстве Арапии" там не говорилось, но рассказывалось, со слов самого старого арапа, о том, что Ибрагим – или же Авраам – был из Абиссинии, княжеского рода, владевшего тремя городами. Петр Абрамыч был уверен, что кратко обо всем этом рассказал.
Он совершенно разочаровал Карамзина.
Знаменитый арап был креатурой императора – чисто анекдотическая и драгоценная черта слишком поспешного царствования.
К великанам, карлам, арапам император, по преданиям, питал особое любопытство. Дикие понятия его о природе человека казались забавны Карамзину, ученику Лафатера.
Теперь генерал-майор был вполне пьян.
– Как звать? – спросил он отрывисто Никиту.
– Никитой, сударь.
– Ты, Никишка, плох, – сказал генерал-майор, – вот у меня Гришка мой с гусляром поет – в масть и цвет! В дрожь приводит! Слезы! Сердце золотое! А ты – слова в нос произносишь. Ты плох.
Карамзин стал прощаться. Вечер был испорчен.
Самарова гора, приют друзей сердца, московский английский home (домашний очаг – англ.), сельское одиночество – все разом пропало.
Явление арапа, его грубость и нежность, его внезапные манеры – не то африканский мореплаватель, не то пьяный помещик – разрушили все милые обманы.
Сергей Львович говорил о Болдине, которого не знал, француз был придворным несуществующего двора, будущность была темна для Карамзина.
Вместе с Карамзиным ушел и француз, убедив сестрицу Аннет носить высокую прическу и не успев попросить взаймы.
Сергей Львович проводил гостей и вернулся омраченный. И потраченные деньги пошли прахом, и Карамзин ушел в неудовольствии. Словно все пустее и темнее в комнатах стало без Карамзина.
Всю жизнь старался быть как все и чтоб все было как у всех, и никогда ничего не выходило. Этот бюрлескный (шутовской, смехотворный – от фр. burlesque) тон старого дяди, которого не вынес Карамзин, возмущал и его, но он затруднялся выразить свое негодование.
Старый арап поднялся – и вдруг двинулся к лестнице – к антресолям.
– Мне внука поглядеть, – бормотал он, – и ничего боле. Внук-ат, он где?
Марья Алексеевна загородила ему дорогу.
– Не пущу, – сказала она со страхом и злостью. – Спит ребенок, не прибрано
Арап отступил.
Глазки его тускло посмотрели на невестку.
– Деда? – прохрипел он. – Дядю? Крестик привез! От деда.
Он вытащил из кармана маленький золотой крестик, сжал его и потряс кулачком.
Надежда Осиповна все время смотрела на дядю со странным спокойствием, не отрываясь. Она всего два раза, ребенком, видела отца – ив первый раз он запомнился лучше и яснее, чем во второй. Она помнила цветочки на жилете со стразовыми пуговицами, пестрый бант, влажный поцелуй и удивительно легкую походку – он отскочил от нее, как мяч. И всю жизнь, все свои двадцать три года она помнила и знала, что это-то и было ее и матери несчастьем. И теперь она, широко раскрыв глаза, смотрела на дядю.
Вытянув вперед шею, со страшной решительностью, качаясь на легких коротких ножках, дядя шел на антресоли. Волосы торчком стояли на его седоватой голове.
Надежда Осиповна встала и пошла за дядей.
Тогда Марья Алексеевна отступилась.
Она села у камина и отвела глаза.
– Внука, – сказала она, – тоже, дед нашелся…
И она стала молчаливо глотать слезы, слезу за слезой, – как тогда в молодости, когда ирод ее тиранил.
7
Гости не знали, оставаться или уходить.
Василий Львович моргал и посапывал, как всегда бывало с ним в затруднительных обстоятельствах. Сестрицы щурились и украдкой пожимали друг другу руки, следя за переменами в лице Марьи Алексеевны.
Сонцев был искренне огорчен. Он хорошо поел, и какая-то непонятная происшедшая перемена мешала его пищеварению. Он дожевывал, огорченный, кулебяку.
Одна Капитолина Михайловна, как красавица, не давала себе труда тревожиться или сердиться на арапа. Тем более что старый арап, как казалось ей, не был нечувствителен к ее прелестям.
Но и на самом деле ни спора, ни ссоры, в сущности, не было, да и ссориться пока, по-видимому, не из чего было. Всегда вокруг Аннибалов образовывался этот непонятный для Марьи Алексеевны шум, свара, раздражительность, как в бане вокруг человека стоит клубом горячий туман.
Сергей Львович мелкими сердитыми шагами взобрался по лестнице наверх, за всеми.
– Не тревожьтесь, голубушка Марья Алексеевна – сказала Елизавета Львовна, – стоит ли тревожить себя, душенька!
Марья Алексеевна утерла глаза и нос платочком и, даже не посмотрев на сестриц, пошла на антресоли.
Аннет сжала украдкою руку сестре. Обе стали жадно прислушиваться.
8
Моргала и кланялась сальная свеча, с которой никто не снимал нагара. Окна были не завешены, и в них гляделась луна, стены голы. Белье лежало кучей в углу; на веревочке у печки сушились пеленки; распаренное корыто стояло посреди комнаты, и арап споткнулся. Беспорядок был удивительный. Трясущийся пламень придавал детской походный, кочевой, цыганский вид. Эта комната не была рассчитана на внимание посторонних. Пушкины были пустодомы.
Маленькая девочка присела перед арапом.
– Это кто? – спросил он изумленный.
– Ольга Сергеевна, батюшка, – сказала нянька, кланяясь. – Здравствуйте, батюшка Петр Абрамович.
Глаза у ней были молодые, она была разбитная, ловкая.
– Здравствуй, – сказал арап, – как звать?
В детской он присмирел, винные пары рассеивались.
– Аришкой, батюшка, из кобринских я, из Аннибаловых.
Арина говорила нараспев. Она была из Ганнибаловой вотчины и девкой отошла к Марье Алексеевне. Она низко кланялась Петру Абрамовичу. У Аннибалов дворня ходила по струнке.
– Дух здесь, Аришка, нехороший. Ты смотри за барчуком.
Сергей Львович подоспел.
Арап наклонился над ребенком.
– Тише, mon oncle (дядя – фр.), – сказала глухо Надежда Осиповна, – спит.
– Не спит, – сказал арап.
Ребенок в самом деле не спал. Он спокойно смотрел бессмысленными небольшими глазами цвета морской воды, еще не устоявшегося, утробного.
Арап всматривался в него.
– Белобрыс, – сказал он.
Он посмотрел еще.
– Кулер белесоватый.
Ребенок задвигался, смотря мимо всех.
– Расцелуйте его в прах! – закричал арап. – Честное аннибальское слово – львенок, арапчонок! Милый! Аннибал великолепный! В деда пошел! Взгляд! Принимаю! Вина!
Сергей Львович выступил. Пьяный арап распоряжался у него в доме, как у себя в вотчине. Несмотря на все свои чувства к жене, он всегда полагал, что несколько возвысил Аннибалов, породнясь с ними и подняв их до своего уровня. С детства он запомнил проезд какого-то вельможи по Петербургу, туман, фонарь, крик "Пади!" и калмыка с арапом в красных ливреях на запятках. Москву теперь клонило к старой знати. Турок Кутайсов был у всех в презрении.
Старый арап спугнул всех гостей и объявил Аннибалом и чуть ли не арапчонком его сына.
– Милостивый государь, – сказал Сергей Львович, вздыхая, с необыкновенным достоинством, – не устали ли вы с дороги и не время ли отдохнуть? И притом отца… отцу… Смею думать, сын мой не… львенок… и не арапчонок, а Пушкин, как я. Я ваше племя люблю и уважаю, – когда оно хорошее, – добавил он строго, – но согласитесь, что сын мой… что отец, как я…
Вдруг неожиданно легко арап поднял ребенка, побежал с ним к свече и поцеловал звонко и влажно на всю комнату.
Одной рукой держа ребенка, он другой сунул крестик в свивальник.
Марья Алексеевна сердито отнимала ребенка.
– Уронишь, – сказала она, отстраняя старика рукой, – прочь от ребенка, ироды.
Она стала качать мальчика, который наконец заплакал.
Арап обернулся к Сергею Львовичу. Он сделал одно короткое движение – схватился рукой за пояс, за саблю. Сабли не было, старик был давно в отставке.
– Как я… как ты! – захрипел он, и было удивительно, сколько низких, влажных хрипов есть в человеческой глотке. – Ты кто таков? Ты, сударь, – фьють!.. – свистнул он. – Свистун ты! А я – Аннибал. Вот мое племя!
Глаза его были влажные и дымные, он был пьян.
Сергей Львович побледнел.
– Не кричите, mon oncle, – сказала Надежда Осиповна глухо, и лицо ее пошло пятнами, – спит ребенок. Я кричать не позволю.
– На девку свою кричи, – тянула Марья Алексеевна далеким певучим голосом.
Арап попятился.
Губы у него прыгали и не находили слова.
– Пушкиных… забываю! – закричал он, сжав кулачки. – Прах отрясаю! – Он пнул ногою, стул и сорвался вниз по лестнице.
Слышно было, как он прогремел через залу и выбежал в сени.
Марья Алексеевна уложила ребенка в зыбку и вдруг сжалась в комочек, стала комочком, сухоньким, старым, востроносым; шмыгнула носом и прошла, тряся головой, куда-то.
Сергей Львович, все еще бледный, выпятив грудь, ходил по комнате. Он был ослеплен, оглушен срамом. Потом тихонько открыл двери и глянул вниз. Гостей не было.
Марья Алексеевна присела у окошка.
– Тоже, посол явился, – сказала она негромко, – дед.
Она трудно дышала. Голова ее качалась.
Генерал-майор шествовал через двор стремительно, неверными шагами.
Колымага ждала его.
– Дед, вишь, – сказала Марья Алексеевна, – сам еле ноги волочит. Горе мое!
А Сергей Львович долго еще хорохорился. Он все ходил, подпрыгивая, по детской и отшвыривал ногою разметанное по полу белье. Он старался понять, как начался, откуда взялся и куда зашел этот нелепый спор.
– Я готов всем жертвовать спокойствию, – говорил он, положа руку на сердце, – готов все стерпеть, и не в моем характере, друг мой… Но уж если меня затронут, и притом – где? – в моем же доме! Я не желаю, душа моя, более встречаться с этим… vieux raifort (старым хреном – фр.). Тут он взглянул на Надежду Осиповну и обомлел. Она сидела на Аришкиной кровати, ногою качала колыбель, не смотря на него и не слушая. Глаза ее были раскрыты, и она, не мигая, плакала: из глаз текли большие мутные слезы. Она их не замечала.. Потом она посмотрела на ребенка как на чужого. Вдруг она увидела Сергея Львовича, его походку, его прыгающие плечи, все его благородное негодование и вслушалась.
– Подите вон, – сказала она глухо.
И Сергей Львович, изумившись и втянув плечи, пошел из комнаты.
Она впервые его прогнала. Он даже толком не понял, за что.
– Выгнали дядю-то, – говорила шепотом в людской Арина, – надо быть, больше не приедет. Все кричал: мы, Аннибаловы! Меня признал. Двадцать лет не видал, а признал; у них взгляд вострый – беда!
– Пьяный приехал, – объяснял Никита, – характер у них непереносимый. И разговор грубый. Как на большой дороге. Генерал!