412 000 произведений, 108 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Юрий Стоянов » Игра в «Городки» » Текст книги (страница 4)
Игра в «Городки»
  • Текст добавлен: 1 июля 2025, 20:26

Текст книги "Игра в «Городки»"


Автор книги: Юрий Стоянов



сообщить о нарушении

Текущая страница: 4 (всего у книги 13 страниц) [доступный отрывок для чтения: 5 страниц]

Урок рисования

Я очень плохо рисую. В сегодняшней своей работе особенно остро ощущаю это неумение. А ведь мог научиться, мог. Я был в третьем классе, когда у меня отбили всякую охоту к рисованию.

– Дети, послушайте тему домашнего задания, – говорит наша учительница Олимпиада Николаевна. – Тема такая: «Рабочее место моего папы». Рисунки сдадите завтра.

Я разрешаю, чтобы ваши папы вам помогли.

Я решил обойтись без отцовской помощи. Пришел домой, достал с полки толстый, богато иллюстрированный том, изданный на иностранном языке, и нашел фотографию, где было запечатлено нечто, напоминающее мне рабочее место моего папы.

Я не раз бывал у него на работе и имел представление о том, как выглядит это самое рабочее место. На кухне я нашел папиросную бумагу, которую бабушка обычно кладет на противень и смазывает жирными гусиными перьями, чтобы испечь банницу. Эту прозрачную бумагу я положил на фотографию и аккуратненько прорисовал ее карандашом. Получилось – один к одному. Черно-белую заготовку я произвольно раскрасил цветными карандашами и внизу подписал чернилами: «Рабочее место моего папы – Стоянова Николая Георгиевича». Я был уверен, что пятерка за домашнее задание у меня в кармане.

А назавтра был большой скандал. Олимпиада Николаевна не стала вызывать моего отца, ограничилась матерью, которая работала в моей же школе. Я стоял за дверью директорского кабинета и слышал, как наш директор Владимир Георгиевич Демидов все время повторял: «Конечно, это ужасно», – и начинал хохотать.

Помню и слова моей мамы, прогрессивного педагога, проходившего практику у самого Сухомлинского:

– Плохо не то, что он это нарисовал, а плохо то, что он это срисовал. Значит, нет ни памяти, ни фантазии.

– Понимаешь, Женя, – обратилась Олимпиада Николаевна к маме, – ладно бы он срисовал просто рабочее место, так он же изобразил и самого папу, что называется, в деле.

…В нашей трехкомнатной хрущевской «распашонке» отцовский кабинет служил и моей комнатой. У папы была библиотека (одна из лучших в городе) по его медицинской специальности. Несколько тысяч книг.

Когда я засыпал, мой взгляд невольно останавливался на какой-нибудь массивной монографии вроде «Пол, брак, семья», а когда я просыпался, то видел перед собой либо «Рак шейки матки», либо «Кесарево сечение».

Тиль Уленшпигель, д’Артаньян и граф Монте-Кристо не были героями моего детства. Моим героем был человек в белом халате, шапочке и марлевой маске, в бахилах, с огромными щипцами в руках.

Я всегда гордился профессией своего отца. Ведь если бы не было на свете акушеров и гинекологов, то не было бы ни меня самого, ни всего третьего «А» класса 27-й одесской средней школы, ни даже Олимпиады Николаевны, так и не научившей меня рисовать.

Большая перемена

На двух лавках рядом с эбонитовым столом для игры в домино сутками сидели домохозяйки дома № 17 по улице Измаильской и обсуждали все и вся.

Они знали, что сегодня будет на обед у Басарских – наконец-то мясное (!), что к Гендеку приехал внук – кацап из Москвы, что Дмитрашко из 37-й квартиры, как всегда, трезвый, а эти из 12-й, у которых нет детей, как всегда, под газом, что Хромой, сволочь, устроился рубщиком мяса на Новом базаре, что Иванов – не обязательно русская фамилия (посмотрите на жильцов 21-й квартиры) и что Стояновы купили телевизор (интересно, на какие такие деньги?).

Прибежав на большой перемене домой, чтобы перекусить, с балкона пятого этажа нашего дома я наблюдал за торжественным вносом телевизора в подъезд. Телевизор не был упакован, и я увидел, что это цветной телевизор. Почему? Потому что у него был цветной экран.

Я закричал на весь двор:

– Папа купил цветной телевизор!

Настоящие цветные телевизоры появились лет через пять, но кто-то из сидящих на скамейке снисходительно заметил: «Большое дело!», что в переводе с одесского на русский означает: «Ну и что?»

Чудо с экраном в 36 сантиметров по диагонали называлось «Рубин-102». В нем, кроме самого телевизора, был еще и радиоприемник.

Может быть, вы помните эти целлулоидные с цветными полосами вставки в экран? Они-то и должны были имитировать цветность.

Когда телевизор включили в сеть, на экране появился диктор. У него было синее лицо, зеленая шея и трехцветный костюм.

Очень красиво. Но родителям не понравилось, и отец убрал с экрана прозрачный лист со всеми цветами радуги.

Я устроил жуткую истерику и выдал все, на что способен обиженный семилетний одесский мальчик.

Не помню, что я тогда орал, но явно ляпнул что-то лишнее, может быть, даже нецензурное. Ничем иным не могу объяснить поступок моей мамы, педагога со стажем, которая вытащила меня на балкон и закричала:

– Если ты не заткнешься, я выброшу тебя с пятого этажа! Я тебя убью!

Я посмотрел вниз. Внизу стояла тетя Фаня по кличке «Би-би-си», а рядом какала овчарка из 15-го дома. Падать на них мне не хотелось, и я завопил:

– Мамочка, не убивай меня, ты еще будешь мною гордиться!

С тех пор сменилось три поколения телевизоров, появились внуки у щенков той овчарки, в продукты жизнедеятельности которой я мог быть сброшен, сам я работаю на телевидении. И мне кажется, на этом самом телевидении я только и работаю для того, чтобы тетя Фаня «Би-би-си» говорила мне при встрече:

– Она таки может тобою гордиться.

«Она» – это мама.

Урок физкультуры и труда
 
Жирный кабан
Залез в чемодан.
Чемодан провалился,
Жирный убился.
 

Эти вирши мне доводилось часто слышать в свой адрес.

Я, плод кулинарного соперничества двух моих бабушек, гастрономическое поле битвы между конкурирующими болгарскими и русскими кланами, их заслужил. Родственники научили меня интеллигентному ответу: «Я не жирный, а упитанный».

В нашем дворе, конечно же, пели песни. Порой на политическую тему.

Например:

 
Куба, отдай наш хлеб!
И забери свой сахар!
Куба, Хрущева на свете уж нет.
Куба, пошла ты на…
 

По вечерам звучала лирика:

 
А я ли тебя не любил?
А я ли тобой не гордился?
Следы твоих ног целовал
И чуть на тебя не молился!
 

Вот это «чуть» мне безумно нравилось. Это очень по-одесски. То есть уже так сильно любил, что еще немного – и начал бы молиться. Но не начал. Просто целовал следы ног.

Поскольку Одесса – город многонациональный, то в межэтнических конфликтах последним аргументом часто становился не кулак, а слово:

 
Жид – жид – жид – жид
По веревочке бежит,
У него хвост дрожит…
 

Или:

 
Шел хохол,
Наложил на пол.
 

Ответ:

 
Шел кацап,
зубами – цап!
 

Или: «А Гагарин – не болгарин!» И так далее.

Но ко мне чаще всего были обращены стихи про этого, который залез в чемодан. И я решил худеть. Я записался в секцию фехтования. Оружие – сабля. Тренер – Аркадий Самойлович Бурдан. Имя-отчество и фамилия тренера внушили доверие моему папе: «Значит, не какой-нибудь там мордоворот». Аркадий Самойлович, несмотря на фамилию, оказался настоящим извергом. Он издевался над нами по шесть часов в день. При этом обращался исключительно на «вы».

– Стоянов, вы должны понять: при ваших габаритах по вашей роже я точно не промажу!

Надо отдать должное Аркадию Самойловичу. Четыре года тренировок – ежедневных кроссов, беготни в сорокакилограммовом жилете, бои с воображаемым противником и, не дай бог, с самим Аркадием Самойловичем – сделали свое дело. Я начал сокращаться в ширину и вытягиваться в высоту. Школу я закончил с такими параметрами: рост – 183, вес – 70 кг.

Я – человек увлекающийся. И фехтование было огромной частью моей пацанячьей жизни. Папа даже говорил в пылу, что если мне вскроют черепную коробку, то там обнаружат только мятую фехтовальную перчатку.

Как-то на уроке по трудовому воспитанию, когда учитель вышел из мастерской, я показывал однокласснику Сереге Мельниченко какие-то фехтовальные приемчики на напильниках.

Нашего мастера по слесарному делу звали Феликс (отчества не помню). Кличка – Челюсти, потому что у него во рту было тридцать два железных зуба. Вообще железо было его любимым материалом. Он собирал по дороге в школу ржавый металлолом и заставлял нас делать из него всякие полезные, с его точки зрения, вещи: механизм для сгибания протеза в районе коленного сустава, силуэты писающих мальчиков из жести для обозначения мужского туалета, капканы для мышеловок и так далее. Как-то он спросил нас:

– А что бы вы сами хотели сегодня сделать из железа?

И Мельниченко ответил:

– Зубы.

– Почему?

Мельниченко, передразнивая Феликса (тот, когда улыбался, кокетливо прикрывал железный рот ладошкой), ответил:

– Потому что красиво!

Феликс подошел к нему с видом застенчивого убийцы и вежливо попросил выложить на верстак все содержимое портфеля. Серега вывалил все, что было. Феликс собрал ученические причиндалы в стопку и ею вломил Мельниченко по темечку. На Серегину беду, в этот день по расписанию был урок черчения. Так что огромный деревянный пенал пришелся на основание пирамиды, которой его припечатал Феликс. Серега так испугался, что, по-моему, даже не понял, больно ему или нет. А Феликс вдруг устроил какую-то жуткую уркаганскую истерику:

– Мочить вас буду, козлы вонючие! Мама, падлой буду!

Мы все драпанули из мастерской, потому что до нас стало доходить, где Феликс приобрел навыки работы по металлу. Мы так сдрейфили, что никому не рассказали о ЧП.

Со временем все как-то поутихло и подзабылось и бдительность наша притупилась. И вот показываю я Сереге фехтовальные удары с помощью напильников и учу его брать защиту. Искры летят во все стороны. В это время в мастерскую вошел Феликс. Серега первым заметил его и инстинктивно прикрыл голову руками, как бы говоря этим: «Товарищ учитель, а вы меня уже били, помните?» Феликс взял меня за шиворот, подвел к дверям и ногой дал мне пенделя по мягкому месту. Я вылетел в коридор и совсем не больно приземлился. Вижу – по паркету двигаются знакомые каблучки. Идет мама с какой-то комиссией и объясняет:

– А здесь у нас проходят уроки трудового воспитания.

Опытные педагоги. Прекрасное оборудование…

Я начал корчиться и постанывать:

– А-а-а, как больно, как же мне больно…

Мама, перешагивая через меня, тихо процедила сквозь зубы:

– Встань, клоун, не верю!

Так мне был преподнесен первый урок по мастерству актера. Остальные уроки того, как нужно корчиться, чтобы верили, я получил в Москве, в ГИТИСе (Государственном институте театрального искусства).

Там же я узнал о том, что авторство легендарной фразы

«Не верю!» принадлежит не моей маме, а Константину Сергеевичу Станиславскому.

Ленин и Крупская – мои однокурсники

 
Как хорошо, что есть друзья!
Я к ним могу прийти голодным,
Не будет их прием холодным,
И мы закусим, как князья.
Но если у моих друзей
Мы не найдем и черствой булки —
Вперед! – в соседнем переулке
Живут друзья моих друзей.
Друзья друзей моих друзей —
Друзья, конечно, неплохие,
Они и для меня такие,
Которых не любить нельзя.
Кого же из друзей моих
Люблю я больше, чем других?
Скажу вам честно, не тая:
Всех тех, что влюблены в меня!
 

О каких таких друзьях, живущих в соседнем переулке, я сочинил эту студенческую песенку на первом курсе? Все мои друзья жили в соседних комнатах на втором этаже общежития.

Очень немосковский был у нас курс. Совсем не блатной.

На нашем курсе никто не продолжал актерской династии.

Сплошь провинциальные основоположники династии собственной. Было, правда, несколько москвичей – замечательных ребят, которые проводили все свое свободное время с нами.

Адрес нашей общаги – Трифоновская, 45б. Поскольку нравы там царили довольно свободные, то в ходу была такая шутка: «А почему только сорок пять „б“, если б… там значительно больше?»

Всем курсом мы вываливались в девять утра на Трифонову, а если опаздывали, то разбивались на группы по четыре человека и брали такси. Двадцать пять копеек с носа – и за рубчик нас подвозили по бульварам до Никитских ворот, а там – по Герцена налево уже рукой подать до Собиновского переулка.

Перед занятиями по мастерству актера у нас всегда была часовая пауза, которую мы заполняли весьма оригинально.

Два человека становились на шухер – один на лестнице, второй у дверей – и начинались подпольные практические занятия по истории КПСС в лицах.

В 19 аудитории было свое закулисье и небольшая сцена, на которой мы инсценировали даты календаря. Например:

«Ночь перед штурмом Зимнего».

В роли Ленина – Виктор Сухоруков, Крупская – Татьяна Догилева, Керенский – Юрий Стоянов, Лицо от театра – Геннадий Залогин, исполнители массовых сцен (революционные солдаты, матросы и проститутки) – студенты курса.

Мы ни о чем не договаривались заранее. Сценарий импровизировался на ходу.

Витя Сухоруков Ильича играл гениально. Маленький, лысый, с раскосыми глазами, он пародировал все штампы актерской ленинианы от Штрауха и Щукина до Каюрова и Ульянова.

Витька лежал с Таней Догилевой под одеялом. На авансцену выходило Лицо от театра, и Генка с пафосом говорил в зал:

– В ночь перед штурмом Зимнего Ленину, как никогда, хотелось спать. Ничто человеческое ему было не чуждо.

При этих словах Сухоруков-Ленин начинал домогаться Догилевой-Крупской. Под одеялом шла возня. Догилева кричала:

– Володя, только не сегодня! Завтра наши мальчики берут Зимний! Тише, товарищ Ульянов, уберите ручонки. Феликс может услышать.

Лицо от театра торжественно-проникновенным голосом прервало эту пикантную разборку под одеялом:

– «Ленин – человек». Как мало на самом деле мы о нем знаем! Ленин – сын, Ленин – муж, Ленин – отец… – Тут Генка Залогин поперхнулся, он понял, что его с точки зрения исторической правды занесло. – Ленин – друг и товарищ! – поправился он.

Сухоруков подхватывал:

– Гусь свинье не товарищ! Плевать я хотел на этого Железного Феликса! На этого ржавого поляка! На этого стукача! Я хочу тебя! Надежда, я загадал, – вдруг он начинал по-поповски окать, – если ты не отдашься мне, дочь моя, то восстание провалится. Это такая примета.

В это время массовка сама начинала восстание. Драка, крики, стоны… И я в роли Керенского бегаю и кричу:

– Господа, одолжите кто-нибудь лифчик и чулки. Умоляю. Мне по учебнику истории КПСС положено драпать в женском платье!

На авансцене Надежда Константиновна выполняла требования вождя, а Лицо от театра резюмировало:

– Да, сегодня мы перелистнули еще одну неизвестную страничку из жизни Ильича. Он был суеверен. Эта распространенная человеческая слабость была присуща и ему – великому человеку. И кто из летописцев знает: не пойди Надежда Константиновна ему навстречу, чем бы обернулась для истории эта примета?!

Таким образом, когда в аудиторию входили наши учителя – Всеволод Порфирьевич Остальский, Евгения Николаевна Козырева и любимый мой, поистине гениальный педагог Владимир Наумович Левертов, – мы уже были хорошо «размяты» с актерской точки зрения.

Всеволод Порфирович Остальский. Умный, добрый, толстый, смешной. Все время говорил:

– Вы все – мои дети. Здесь нет любимых и нелюбимых. Все вы – мои дети!

И договорился.

Однажды в три часа ночи к нему пришел мой друг и однокурсник латыш Арик под хорошим газом. Почти на бровях. Арик рос без отца. И когда на пороге появился Остальский в трусах, Арик сказал:

– Всеволод Порфирович, усыновите меня! Я хочу быть Арием Всеволодовичем… Папа!

Заплакал и упал.

Евгения Николаевна Козырева.

Знаменитая Медея и исполнительница роли матери в кинофильме «Убийство на улице Данте». Красавица с огромными глазами и невероятным темпераментом.

Показывая, как надо играть любовь, могла запросто сломать стул. Внушала мне, что я по амплуа – герой. Не внушила.

Владимир Наумович Левертов. Великий педагог. Сделал меня актером. Проходят годы. Прибывают понемногу профессиональная свобода и какие-то штампы, которые кое-кто называет мастерством. Но если иногда что-то получается у меня искренне и органично в кадре или на сцене, то именно потому, что был в моей жизни именно этот человек.

С появлением педагогов в аудитории замолкал шум «Октябрьского переворота» и начинались «петельки-крючочки», «верю – не верю» и так далее.

Недавнего исполнителя роли Ленина Витю Сухорукова двадцать минут подряд заставляли продевать воображаемую нитку в ушко воображаемой иголки, а Таню Догилеву – делать бесконечный этюд по физическому самочувствию на тему: «Что такое – холодно?»

Мы же с Залогиным обычно забивались в угол, потому что азы профессии нам давались с трудом…

Никто из нас не читал тогда Солженицына. Импровизируя на тему Октября, мы просто валяли дурака, и, слава богу, на нас не стучали куда следует. А если бы стукнули и если бы Витька Сухоруков не учился продевать нитку в иголку, то, может, и не сыграл бы он Ленина в фильме «Комедия особого режима» по Довлатову. И Татьяна Догилева не стала бы знаменитой актрисой. И, возможно, Илья Олейников делал бы «Городок» с кем-нибудь другим…

Как давно все это было…

В юности.

В 1974 году.

…А в 1975-м я переехал из общежития на частную квартиру стоимостью тридцать рублей в месяц, включая коммунальные услуги. К этому же времени относится начало моего увлечения любительским собаководством. В выходные дни я пропадал на Птичьем рынке недалеко от Таганской площади. Чего там только не продавали! Купить можно было все, что шевелится, бегает и плавает на земном шаре.

Я околачивался преимущественно в собачьих рядах. Всех собак мне было жалко.

Первого моего пса мне продали как той-терьера.

Щенок не рос, остался двадцатисантиметровый в холке, не лаял, а мяукал, и язык не поворачивался назвать его кобелем.

Через два месяца он перекочевал к отцу моей первой жены в Минеральные Воды и там продолжил свою странную породу.

Второго пса мне выдали за «русскую гончую». Три месяца я лечил его от глистов, а потом подарил одному егерю.

Третьим был двухлетний курцхаар, у которого затянулся период полового созревания.

Однажды я пришел из института домой и застал жену сидящей на шкафу. Внизу лаял пес, и глаз у него был какой-то очень весенний.

Курцхаара я отвез обратно на Птичий рынок и подарил двум школьницам из Подмосковья, дав еще и денег на электричку. Как они доехали до дома, не знаю.

Так что благотворительность я понимал очень по-своему: помоги собаке и подари ее другому.

Все же если я пропускал занятия, староста курса Юра Богданов объяснял педагогам мое отсутствие так:

– Он болен.

– Чем?

– Любовью к животным.

…Четырнадцать лет у меня жил Тиль – беспородный пес, обаятельное существо с человеческим взглядом, которое я называл «карликовым ньюфаундлендом». Из всех команд он понимал только одну: «Сделай заиньку». Выполняя ее, он садился на задницу и ждал куска колбасы.

С этим трюком Тиль и кочевал из одного выпуска «Городка» в другой.

Как я был героем Советского Союза

В армию меня призвали в 1979 году. Служил чуть больше года. Вот как это все происходило.

Товарищи солдаты, сержанты, прапорщики, офицеры и генералы нашего Городка!

В «Городке» у нас было довольно много историй про армию. Ни один военный человек ни разу не обиделся на нас. По крайней мере, в глаза никто не высказывал никаких претензий. Передача у нас не злая, простодушная. И вообще «Городок» оценивается по очень простой шкале: «смешно – несмешно». И я, и Илья, оба мы отслужили срочную службу. Поэтому все армейские типажи, знакомые вам по «Городку», – все они взяты нами, как говорится, с натуры. Все они родом из нашей молодости, и у большинства есть реальные прототипы. И прапорщик Пилипчук, и товарищ Генерал, и рядовой Узурбаев – наши старые знакомые. И мы с Олейниковым шлем им наш армейский дружеский привет.

Было мне в ту пору аж двадцать два. После окончания московского ГИТИСа работал в Ленинградском Большом драматическом артистом. Человек семейный и при ребенке, жил в общаге, играл одну главную роль и чуть ли не ежедневно бегал по сцене в бесчисленных массовках. Ясно, что как всякому перспективному артисту, мужу и отцу в солдаты мне идти не хотелось. Исполнение почетной обязанности гражданина грозило, как мне тогда казалось, потерей профессии. Только-только Георгий Александрович Товстоногов стал отличать меня при встрече от Юрия Томошевского, моего однокурсника, жившего в том же общежитии и столь же «плотно» занятого в текущем репертуаре, как на тебе – служи Советскому Союзу! Нам, «драматическим», светило по полтора года, а несчастных «балетных», скажем, забривали на два, потому что ни у кого из них не было высшего образования. Среднее специальное, то есть как бы хореографическое ПТУ – да, а высшего – нет. («Балетные» убивались пуще нашего – хореографические экзерсисы с киркой да лопатой еще никого не привели в Большой театр или в ансамбль Моисеева.) Если бы я знал, от какого источника вдохновения я пытался увильнуть!

В начале 1979 года, то есть когда нам грозил осенний призыв, а именно накануне Афганской войны, был недобор солдатского поголовья в армии. Забирали всех подряд.

Служить мне предстояло вместе с моим другом и партнером Юркой Томошевским по кличке Томаш. Директор театра пообещал нам, что служба будет «не бей лежачего», блатная, будем отбывать свое в ансамбле Ленинградского военного округа, у Кунаева. «Пойдете, куда вам скажут в военкомате, – сказал директор, – где-то распишетесь в бумажке, а вечером в театр, на работу. Вы остаетесь в репертуаре, заменять вас некем. Я обо всем договорился с вояками». Так говорил директор.

На городском сборном пункте рассортировали нас по командам с какими-то секретными мистическими кодами. Выкрикивает, например, дембель: «Команда шестьсот шестьдесят шестая Г, на выход», – и двадцать перепуганных архитекторов или клубных работников уходят в неизвестном направлении. (В тот день призывались только те, у кого высшее образование.) А Томаш мой все время чего-то шухерит, гоношится, крутится возле прапорщиков, и я понимаю, что дорожки наши могут разойтись. Наверное, он, гад, думаю я, в другом ансамбле служить будет. В еще более блатном и халявном. Не знал ни я тогда, ни Юра Томошевский, что на ближайший месяц нашим ансамблем станет школа сержантов в полку имени Ленинского комсомола и что танцевать мы с ним будем в кирзе на плацу, а декламировать – в Ленинской комнате на политзанятиях. Ошибочка вышла у директора Академического Большого драматического театра имени Алексея Максимовича Горького. (Звали директора – Володя Вакуленко. Спасибо ему!..)

Посадили нас человек десять в автобус с черными занавесками. Когда мы пересекали Невский проспект, прапорщик зашторил окна.

– Далее маршрут следования вам знать не положено.

Ехали два часа. И приехали куда-то затемно. Мы с Томашем стоим под плакатом «Служу Советскому Союзу!». Подходит к нам солдатик, весь грязный, худющий, кашляет:

– Пацаны, нет ли у вас че-нибудь такого, шоб и вам не жалко было, и нам пригодилось?

Я понял, что с харчем и бытом у них тут хреново. Отвели нас в казарму. Дневальный, стоящий у тумбочки, отдал нам честь. Очень странно. Мы ведь с Томашем оба в костюмах.

Как-никак в ансамбль шли служить! Кроме того, однокурсник мой был с хорошего бодуна и до сих пор не оклемался.

Подошел к нам лейтенант, на вид моложе нас, и говорит:

– Счас рота с пробежки вернется, и я вас размещу, а утром переоденетесь.

Никогда не забуду, как возвращалась эта рота с пробежки. Дверь в казарму была узкая. С жуткой скоростью по одному влетали в эту дверь новобранцы и механически отдавали честь тумбочке (мы с офицером стояли за колонной, а дневальный куда-то отошел). Солдатики все потные, запыхавшиеся, на одно лицо, каждый, как робот, отдает честь тумбочке и – бегом в казарму. Когда мимо нас пробежало человек семьдесят, я услышал за спиной какие-то странные звуки. Поворачиваюсь. И что же я вижу? Стоит мой Томаш, лицо бледно-зеленого цвета, руки трясутся, глаза навыкате, язык на подбородке, а задом он раскачивает с такой скоростью, как будто крутит хула-хуп. Картина Босха. Или еще кого-нибудь. Одним словом, «Ужасы нашего городка». В довершение всего у Томаша подкашиваются ноги, и он со всей силой наворачивается на цементный пол. Ну, думаю, гад, косит по всем законам эпилепсии. Гениально косит! Но что самое гнусное – косит в одиночку. Предатель. Я к нему наклонился и шепчу на ухо: «А как же я? Ты, клоун?!» И тут он начал меня душить, и душить по-настоящему. Только тогда до меня дошло, что я несколько переоценил талант моего однокурсника и что дело серьезное. Лейтенант оттащил Томаша от меня, куда-то позвонил. Прибежали два санитара с носилками. Томаш к тому времени устаканился. Застыл в какой-то скрюченной позе и стал похож на полярника, много лет пролежавшего в вечной мерзлоте и обнаруженного челюскинцами…

Причину этого странного припадка позже объяснил врач.

Неделю пить горькую, весь день ничего не есть, два часа трястись в темном автобусе и вместо ансамбля Кунаева оказаться в казарме, где мимо тебя пронеслось семьдесят человек, отдающих честь тумбочке, – вот тебе и вся причина поехавшей крыши…

Унесли Томаша – надежду и опору мою на ближайшие полтора года. Остался я один. Подходит ко мне доброжелательный такой дядька – старшина, пожал руку и говорит:

– Побудь последнюю ночь гражданским. Сам найди себе койку. Рота еще формируется, перекантуйся одну ночь.

Вхожу в казарму. Горит тусклая синяя лампочка. Почти ничего не видно, но слышно, что рота уже дрыхнет – сопит, храпит и бредит во сне. А один несчастный бормочет довольно громко:

– Наташа, не надо! Наташа, не надо!

Что же такого, думаю, должна была проделать с парнем Наташа, что он и во сне просит: «Не надо!»

Пробираюсь между нарами. На некоторых сдвоенных кроватях спят по три человека. Постельное белье не у всех.

Кое-кто просто на матрасе и с одеяльцем поверх. Где же мне пристроиться? Тут вижу я в полутьме, в самом торце казармы, особняком стоящую кровать. Делаю шаг и спотыкаюсь. Оказывается, кровать стоит на небольшом возвышении, вроде как на помосте. Я тихонько раздеваюсь, вещи аккуратненько, по-домашнему кладу на табурет и буравчиком ввинчиваюсь под одеяло. Хорошо-то как, господи! Может, последнюю ночь сплю по-человечески. Подушка – пуховая, простыня – накрахмаленная, спокойной ночи, Юрик!

И вдруг – вспышка света. Зажглись все лампы. Стоит старшина, держит в руках мои шмотки и орет:

– Куда же ты, падло, на кровать героя улегся?

Я ничего не понимаю, начинаю вертеть башкой. Вижу только перепуганные лица проснувшихся солдат. Тогда старшина уточняет:

– Поверни свое хлебало назад!

Поворачиваю голову и вижу – рядом с кроватью стоит свежепокрашенный бюст, а под ним табличка. Читаю: «Герой Советского Союза В. Николаев – навечно зачислен в список роты».

Так за первый день службы я успел потерять своего будущего однополчанина и осквернить ложе героя…


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю