Текст книги "Пир на заре"
Автор книги: Юрий Куранов
Жанры:
Детская проза
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 4 (всего у книги 6 страниц)
Но я в стене увидел ещё дверь. Открыл её и по ступенькам узким лазом прошёл высоко наверх. Там объявилась маленькая светлица с одним окном. Одним-одинёшеньким. В окно светило солнце. А перед окном стояла широкая деревянная кровать, и две подушки лежали под одеялом, собранным из лоскутов, как половик. Я лёг.
Да, это был настоящий терем. Вокруг, со всех сторон, слышался лес. И шорохи трав, пиц, зверей. Невдалеке прошагал не спеша деловитый лось. Он громко дышал. И тут я услышал, как в овраге вскрикнул ветер. Так вскрикивают во сне, если кто-то потревожит. Пожалуй, на него наступил медведь, который вышел вслед за лосем. Ветер вскочил, протёр глаза и побежал по лесу. Теперь можно было уснуть – леса зашумели под ветром, как парус, увидевший далёкую и ненаглядную землю.
И я заснул. Проснулся я от шагов. Кто-то ходил невдалеке. И я понял, что это ходит человек. Он ходит и собирает грибы. Шаги раздавались всё ближе и ближе. И вот уже хрустнула ветка совсем рядом. Послышалось, как опускается рука. Рука выломила мой терем и положила его в лукошко. В тереме стало темно. Потом рука ещё брала много грибов и клала их рядом. Потом человек пошёл в деревню.
Где-то на половине пути я выбрался из терема, выскользнул из лукошка и спрыгнул на землю. Оказалось, что я на знакомой дороге, совсем недалеко от дома. И этой дорогой вернулся я домой.
Синица уже протопила печку, напекла блинов и ждала меня на крыльце, сидя под платочком и глядя на дорогу. По глазам синицы я понял, что ей очень грустно. Она увидела меня издали, помахала рукой и направилась в избу накрывать на стол. Мы сидели за столом, ели блины, пили молоко, светила керосиновая лампа, и синица спрашивала:
– Кто по лесу идёт, кто песню поёт, а кто сидит на крыльце и смотрит на дорогу?
С КОВШОМ ПОУТРУ
Поутру, когда поднимается ветер, по крыше покатятся листья. Первый лист покатится с грохотом, как бричка. А потом уже другие полетят вдоль конька стаями, толпами – с шелестом. Теперь покажется, что над избой развеваются лёгкие шёлковые одежды.
Я выхвачу из ведра свой большой деревянный ковш. Я выбегу с ним на крыльцо. Воздух сделался золотым и алым, в нём кружится голова и вьётся такой шум, словно тысячи птиц пролетают.
Я зачерпну из воздуха листвы, и мой деревянный ковш загудит, как бы наполненный пчёлами. Я ковш этот принесу к столу, листва, ещё не остывшая от бега, осядет, успокоится, и вся изба наполнится светом. Как это бывает, когда ударит заря. Ковш нужно подержать перед глазами, прежде чем пить из него.
Эге-ге-гей! Ты, прохожая девушка! Зайди сюда. Такое раннее утро. Плесну тебе из моего ковша, умоешься, и всё твоё лицо засветится веснушками, и руки станут золотыми. С такими золотыми руками ты никогда не попадёшь.
Или ты! Э-ге-гей! Прохожий! Подойди ко мне под окно и попроси напиться. Я напою тебя из этого ковша. Пройдёт всего лишь год, и кто бы ты ни был, куда бы ты ни ушёл, – в глуши квартир или на широких крыльях океана, – вдруг заслышишь далёкий голос листопада.
Ты сам вдруг зашумишь, как этот лес. В тебе запламенеют осины, зашелестят берёзы. И мягко будут садиться в твои ладони светящиеся листья клёнов.
Какой просторный, светлый встанет этот лес!
Иди сюда, выпей глоток из моего ковша. А если хочешь, тоже умойся.
ДОЖДЬ И ЭХО
Горы висели в дымке. Где-то далеко, может быть, в Туве, горела тайга. Дымка текла из ущелья в ущелье, подсвеченная зарёй, и колыхалась в безветрии. В сумерках слышалось, как падают невдалеке шишки под неслышной прытью бурундука.
Из глубины ущелья прокричал и осёкся олень. Будто кто-то выстрелил в него. И эхо пошло по горам, то удлиняясь, то укорачиваясь в осеннем воздухе вечера. И горы закачались вдоль эха, не все разом, а с промежутками, чуть приметными для глаза. Всё вдаль и вдаль.
Эхо, длинное, ходило и не гасло.
И вдруг увесисто посыпался нечастый дождь. И вспыхнул весь, подхваченный закатом. Дождь накрыл эхо шелестом и погасил тяжестью своей.
Я даже огорчился. Но потом представилось мне, что эхо всё-таки ходит вдали. И даже его, пожалуй, слышно.
Конечно, слышно.
Я слышу его до сих пор – под дождём и под снегопадом, среди грохота и гула проспектов. Я слышу его и сию минуту, только стоит немного уйти в себя.
И ПОШЁЛ СВОЕЙ ДОРОГОЙ
То случилось на берегу Архыза. Мы шли рослым лугом, цветы которого горели где-то высоко над головой. Цветы тяжёлые. Каждый не меньше снегиря или сизоворонка. Я шёл впереди, мой друг немного приотстал.
Луг обрывался на высоком берегу. И стоит среди спокойного, но всё же быстрого, очень синего, я помню это, потока олень. Рыжий, статный. Пьёт, слегка коснувшись речки лёгкими губами. А сам о чём-то думает.
Это было на западном склоне Кавказа.
Там олень рассекал теченьице губами, словно плыл вверх по реке. Я окликнул его, он поднял голову. Олень этот раскинул рога над водой и смотрел на меня. Он рога раскинул так, как это делают порой для широкого приветствия. А один греческий юноша своими бронзовыми руками так приветствовал бога.
– Пойдём со мной, – сказал я. – Пойдём шагать вместе. Нам будет веселей.
– Пойдём, – сказал олень.
И вышел из реки. Но тут подоспел мой приятель, он показал голову и плечи среди цветов. Олень замер. Он длительно посмотрел на меня, молча покачал головой, улыбнулся и пошёл своей дорогой.
АПЛОДИСМЕНТЫ
На заре лотосы раскрывают свои девичьи лица. Они алы, росисты от сна. Ветер обдувает лотосы, и далеко пахнет над водой их свежим, их тонким и юным дыханием. И чем выше встаёт солнце – это массагетское, это ногайское солнце степей, – тем бледнее, тем туманнее становятся лотосы и только перекатывают по широким площадчатым листьям капли воды. В неглубоких тёплых водах чилим плетёт свои когтистые узоры и прячет в илистой тьме линей, налитых бронзовым жиром. К вечеру лотосы побледнеют и выцветут совсем.
Весь день стоит неподалёку под берегом цапля. Она присматривается к лотосам, словно одряхлевший, переживший своё время носатый дворцовый служака в потёртом сером камзоле.
С моря в небо взлетает реденькая взлохмаченная тучка. Прозрачная, как поздний табунок тумана. Однако тужит из себя гром. Это смешное облако, которому здесь не собрать грозы, тоже хочет быть похожим на тучу. Оно приглушённо пугает. Две-три капли упадут из неё в дельту. Одна – возле Дамчика, вторая – в Сазаний култук, а третья – неизвестно где, может, возле Астрахани.
Туча рокочет, а тебе кажется – она просто громко хлопает в ладоши дыханию лотосов или внимательности цапли, а может быть, просто всему этому благословенному краю.
ТАНЕЦ ОСТРОВОВ
Вот я и подумал, что мне делать с этими островами. Даже не выберешь, к которому плыть. Хоть плыви ко всем сразу – к тому, с которого, как из пушки выброшенные, вылетают тетерева, или к другому, что приподнял на каменном мизинце рябинку, или к тому, где ходит лось и трубит...
Что за беда? Никак ничего не решишь. Или, может быть, всё оттого, что светит прямо в глаза ослепительное солнце? Белое пустое солнце сентября.
И они всё поняли. Они сами двинулись и закружились вокруг меня. Я только сидел в лодке. А они подняли над озером листву, зашелестели ею, так что стало представляться, будто в лицо тебе улыбается веснушчатая девушка. Они подходили ко мне близко и потом удалялись. Друг за другом, никому не мешая. И продолжали кружиться вдали.
Иногда мне на лицо падала ягода рябины, лёгкая, словно капля. И стекала на дно моей лодки. Порой ложился в ноги лист и замирал, как птенец. Потом он вспархивал и где-то исчезал над озером.
Так продолжалось до тех пор, пока не зажглись над лесами созвездия. Вспыхнула Северная Корона, показался и зашествовал Волопас, а Телец поднял свои серебряные рога...
Теперь всю жизнь, когда я вспоминаю Вуоксу – это длинное озеро Карельского перешейка, – всегда я думаю об удивительном танце, о таком сияющем шествии островов.
МОРСКИЕ ОБЛАКА
Склон, травянистый, вскинутый, оцепленный, обставленный башнями, уходил из-под ног и вздымался. Мы шли Судакской крепостью и выходили на вершину скалы. Ветер подхватывал, звал над морем.
А из-за моря шли облака, рваные, редкие, белые. Ветер гнал их стремительно. Облако закрывало склон от солнца на какое-то время, и становилось тревожно. В облаке слышались какие-то голоса. И чувствовалось, что ты летишь сквозь них. Набегал запах морской воды, на губах оседал вкус её, а на щеках сырость.
Облако пробегало, и впереди опять простиралось море, как бесконечный чей-то взгляд. Облака же всё шли и шли по нему. Казалось, они стелются по самому морю, как стая разметавших паруса кораблей. Внизу кружились чайки и были хорошо видны отсюда с вершины крепости.
И всё слышались голоса аланов, хазар, генуэзцев и пахло парусами.
ПОЛДЕНЬ МАЯ
Далеко над поймой женщины поют, шагая лесом. Они поют и побрякивают пустыми вёдрами. Видно, в поле идут, на работу, коров доить среди стада.
Зацвела купава
Среди наших дол...
Полдень медлительно играет на рожке, стоя над рекой, и как бы засыпает в звучании собственной песни, от молодости ли, от пения, либо и впрямь от рассыпчатого чистейшего золота купав, что гуляют вдоль берегов, толпятся под берёзами и горят на весь полдень так, что ломит глаза.
Где же ты,
моя купава?..
Тихо, только лишь для себя одного выговаривает полдень, покачивая голубыми глазами. А получается громко – над бочагами, вдоль быстрин... Так и расходится, отшёптывается по лесу:
Где же ты,
моя купава?..
И женщины слышат издали. Петь перестают, а хохочут. И одна громко передразнивает.
Полдень приходит в себя, рожок прячет. А гулким длинным бичом бьёт в поляну лопающимся рясным ударом. И уходит по угорам, окликивая пастухов и подстёгивая стада.
ОМУТ РУСАЛОК
В наших чистых реках сегодня купаются и хохочут. В наших реках шумно, и рыба ушла под коряги. Только мальки суетятся и ловят губами за ноги купающийся люд. Они щекочут и хихикают.
В наши чистые воды сегодня опустилось лето. Лето распустило волосы, течёт под берегами, жарким дыханием улыбаясь каждому и глядя в небо. Теперь мы каждое утро бегаем на речку и бегаем на речку каждый вечер, порой мы бегаем и ночью, когда нас никто не видит, и долго отыскиваем друг друга среди берёзников, ивняков, среди осоки, далеко вперёд протягивая руки да окликая друг друга шёпотом, чтобы никто посторонний нас не услышал.
СОВА, И СНЕГОПАД, И КОВШ САМСОНА
В парке пусто. Сумеречно. Старик с граблями сгребает листья в кучи; он поджигает их. Ещё свежие, совсем волглые листья горят пахуче, дымно, так что глохнет запах моря. Только слышно, как стеклянно лопаются волны залива, ложась на валуны.
В Большом дворце пустынно бродит ветер. Фонтаны не шумят. И лишь плавятся жаром вдоль каменной лестницы золотые тела – движение и молодость. Они совсем не замечают пустынности парка, заколдованы Самсоном, который вот уже два столетия единоборствует здесь, символизируя Полтавскую баталию. Ковшом Самсона прозван этот каскад вместе с водоёмом. Ковш светится из-за стволов, словно в него садится солнце.
И шелест в темноте в верхах деревьев. Сова. Сова ушастая летит растяписто, бесшумно, как подушка. Села на липу. Смотрит отёкшими веками. Молчит. Говорят в народе, что живут эти совы по двести лет. Неужели уж двести лет вот так она смотрит на каждого, поправляя пальцем серые очки? Полетела.
Ещё какой-то шум. Зашелестел над головою сухой, но крупный снегопад. Всё принимается звенеть, как будто колется на мелкие былинки. И сова проплывает, петляя в сторону Ковша. Снегопад густеет, от снега пахнет и листвой, и дымом, и морем.
Так стоишь сухой холодной осенью на берегу Финского залива, и смотришь на сову, и пьёшь под снегопадом из этого Ковша Самсона.
В СУМЕРКАХ
Когда склонится Пан с обрыва и тяжеловесной лапой полезет в нору, он будет вынимать птенцов стрижей, дуть им в глаза, подбрасывать на ладони и потом долго следить, как те пока ещё неуклюже, но уже решительно суетятся в небе.
Потом он свесит с обрыва ноги, покачивая копытами, он станет дуть в ладони и насвистывать песню – так себе, ни о чём. Просто лишь о том, что крадётся вечер, прорезался над лесами месяц, тонкий, словно хитрая улыбка, улыбка девушки, бегущей за огороды в полусумрак берёзовых чащ.
И когда уже смеркается, я подкрадусь по ломким и разлапистым щёткам тысячелистника и наклонюсь над ним. Тут Пан привскочит, вскинет рожки, протягивая руки навстречу сумраку, пойдёт плясать в тумане, всё на меня оглядываясь, как бы спрашивая глазами – хорошо ли он пляшет.
КЛЕНОВЫЙ ЛИСТОПАД
Ещё в полдень с клёнов стали сыпаться листья. Стоило ветру шевельнуть плечом, как они целыми стаями летели в долину, катились по крыше и по бревенчатым стенам избы. Листья садились в травы и на дорогу. Скоро невозможно стало ходить. Эти листья усыпали всю тропинку до колодца. Я с ожиданием смотрел в окно, когда же ветер унесёт их.
На дороге показалась девушка. Она издали спросила, нет ли у меня напиться. Я сказал, что у меня воды осталось немного и можно её поделить. Девушка шла тропинкой по щиколотку в листве, как через ручей.
Пока она пила воду, наступил вечер. Я видел, что клёны всё сыплют и сыплют листья, что вокруг шумит уже настоящее половодье.
– Если вам далеко идти, – сказал я девушке, – то вы рискуете не попасть туда, куда вы держите путь.
Но девушка среди всего этого шума и шелеста не расслышала моих слов. Так мы остались вдвоём. Мы боялись раскрыть нашу дверь, чтобы вся эта шелестящая золотая вода не хлынула в дом. Только издали мы слышали, как, уже глубже в осень, зазвенели осины. Над лесами стали подниматься их пустынные листья. Они летели под самое солнце, словно красные воздушные шары.
ПИР НА ЗАРЕ
Туман густеет, он ложится в два, в три, в четыре слоя, он собирается отовсюду, он бродит и неспокойствует. Словно что-то замышляет.
Земля едва проснулась. Земля только двинула силу: травы, листву, дыхание рек. Листва берёз нежна даже в тумане, в ночных сумерках чувствуется её робкая девичья нежность. И всё молчит, всё ждёт часа, своей минуты, но живёт. Ох как живёт эта удивительная, эта юная весна, утренняя и такая свежая.
Но солнце ударило оттуда снизу, как бы из-под леса, пошли не лучи, а отсветы их. Всего лишь только краешек зари. Туман вспыхнул, плотнее прильнул к земле и задвигался, будто костёр дымного серебра. И молчание лопнуло, исчезло, со всех сторон – с боков, сверху, откуда-то из-под кустов – грянули голоса.
Невозможно понять – кто поёт и о чём? Дрозды, синицы, даже слышится запоздалый снегирь, тетерева за ельником, лес, ночные фиалки, ландыши, каждая былинка. И всё поёт, всё воспевает и требует. И всё звучнее, всё голосистее, но не яростней. И не видно ничего из-за тумана, но рядом всё, и всё твоё и с тобой.
Слышу, как выходит на крыльцо, гремит вёдрами невыспавшаяся хозяйкина дочь. Она только вернулась, была на танцах. Мать доить корову её подняла. Дочь злым голосом говорит навстречу заре: "Ишь, разгорланилась, нечистая сила".
Я становлюсь к ней спиной, спиной к её голосу невыспавшегося человека, и говорю сам себе, про себя, но так, чтобы меня слышали:
– Здравствуйте и пойте. Какая вы удивительная, какая вы чистая сила!
И солнце наконец является из-за леса.
ПРИСУТСТВИЕ БЕССМЕРТНИКА
Не будем думать о светильниках. Для чего нам факелы? Не нужно даже вспоминать о лучине. Войдём в пустые комнаты, когда на окнах будет искриться изморозь, а сквозь изморозь гранёно светить будут звёзды. В пустынных комнатах шаги пусть звучат, как шорох листьев на осенних полянах. В пустынных комнатах будет слышаться дыхание. И поначалу казаться будет, что в комнатах темно.
Так пройдём в сторону кабинета. В камине тишина. У стены чубуки, рослые, с хорошего турка. Чёрные. Молчат. Уснули. Спят на диване пистолеты. Стол и кожаное кресло. В кресле пусто, но слышится присутствие. И робость охватывает. И замиранье подступает. А на столе яблоко. И яблоко светит. При свете яблока румяном на столе видны перо, лист бумаги.
И снова робость. Хочется перешагнуть порог. Но в спину вроде кто-то смотрит. Оглянешься и увидишь позади на столике букет. Рассыпался букет в широкой низкой вазе. И слабый свет от него, как от луны. Они светят твёрдо и требовательно. И ты стоишь на месте в присутствии звёзд, пистолетов, чубуков, камина, маленького бронзового Наполеона с отломанными носками сапог и яблока.
И долго потом в жизни будешь чувствовать себя почтительно стоящим перед креслом. Зачем же нужно думать о светильниках в присутствии строгом бессмертников?
Кто-то мудрый сегодня сюда принёс эти цветы.
ПИОНЫ
Срезает хранитель фондов Шпинёв на усадьбе в аллее пионы.
– Это как же вам не стыдно! – подшучиваю я, подойдя поближе. – Чем вы занимаетесь, молодой человек?
Немолодой Василий Яковлевич оборачивается и смеётся.
– А что, был такой случай. Владимир Семёнович Бозырёв, вот как я сейчас, в прошлом году срезал тут пионы для музея. К нему человек пять подскочили: "Кто вы такой?", "Как вы смеете!" Бозырёв поясняет, что он заместитель директора по научной части, срезает цветы в Дом поэта. Не тут-то было! Схватили Бозырёва, стыдят и привели в его же кабинет.
Мы некоторое время толкуем о том да о сём. Потом я ухожу своей дорогой. Уже с холма за усадьбой взял да оглянулся. И вижу – ведут моего Василия Яковлевича под руки две пожилые женщины и одна девушка в клетчатых брюках. Василий Яковлевич им что-то доказывает, а они не верят. Укоряют Василия Яковлевича и возмущённо размахивают руками.
Так и увели Шпинёва в научную часть, в кабинет к Бозырёву.
ДЫХАНИЕ ОСЕНИ
Ещё где-то в середине июля, когда во всю ширь не успевают развернуться грозы, вдруг просыпаешься и чувствуешь, что воздух уже не тот. Ещё ничего не изменилось, ещё всё по-летнему: и листва, и травы, и птичьи гнёзда – но уже слышится, что лето пошло на убыль.
Неужели вот так одна ночь и решила этот перелом? Спустишься к Шелони, тронешь пальцами – вода холодна. Травы над берегом озабочены, смотрят куда-то вдаль и ждут, как будто кто-то должен прийти. А луг ещё не верит, ещё цветут ромашки, цветут последним светом васильки и силятся шуметь, благоухать, как всего лишь две недели назад. И лён ещё не совсем отцвёл, но лишь кое-где тронута голубыми искрами его зелень.
В глубине лесов за Плюссой уже свежо, от низин и болот тянет холодом, и уже не дышит оттуда бражистым запахом трав. Вокруг Изборска в родниках вода попрозрачнела, как-то притихла, наберёшь в пригоршню, а пить не хочется. Комары исчезли.
И ночи становятся сонными, лёгкими, видишь какие-то незапоминающиеся просторные сны, будто стоишь на башне, высоко над городскими стенами, внизу равнина, озёра, озёра и стяги. А ты отталкиваешься и куда-то летишь. Идёшь вдоль стен, идёшь под самыми стенами, словно провожаешь друга, который уезжает всего на неделю. Но кажется, что ты не увидишь его никогда. Таков он, этот город. И ничего не хочется говорить, только смотреть на него и запоминать каждую складку на валуне, улыбку нехитрых окон, походку мостовых. Тишину Запсковья в травах и под облаками. Внезапно замечаешь, как за эти несколько столетий он повзрослел. Да неужели проходит молодость? А ведь казалось, что никогда ей не миновать, всё будет в сердце сила, всё так же легко будет смеяться над прохожей прибауткой, вспоминать, что было и чего не было. А присмотришься, в косматых башнях и руинах что-то мудро напоминает седину.
Неужели и на тебя самого так же смотрят сегодня знакомые люди и молча думают, что ты уже немного не тот. Но ты отстанешь, а город пойдёт всё дальше и дальше – в века, в тысячелетия. Он будет долго смотреть на тебя из этой дали. И ты поднимешь в небо руку, и будешь махать ему в путь, и словно целую вечность будешь стоять вот так с поднятой рукой на ветру.
Солнце разгуливается, но ветер всё прохладен. Уже появились вдоль Великой и Ловати осенние робкие одуванчики. В траве сидят девочки в беленьких платьицах, крошечные, и смотрят на эти цветы, смотрят долго, будто спрашивают, почему они такие.
И думать начинаешь сам о себе с грустной строгостью. Проходят знакомые, здороваются с тобой. Здравствуйте. Вы, наверное, тоже заметили, что сегодня пришла осень? Как вы все мне дороги, и как я мало всем вам сделал хорошего. Ведь вы гораздо лучше, чем я думаю о вас. Мне нужно бы вам что-то сказать или просто улыбнуться и заглянуть в глаза.
Где-то за Порховом шагает путник в шляпе и сапогах, с глазами, похожими на окна старой и доброй избы. Он спросит, как пройти в соседнюю деревню. Я расскажу ему дорогу и буду смотреть ему вслед, будто его провожаю.
Наступит вечер. Ветер всё будет шуметь. У соседа в саду будет кто-то греметь тарелками и вполголоса вспоминать кого-то. Облака пойдут ниже и быстрее. В своей маленькой кроватке уснёт моя дочь. Уснёт, не зная, что сегодня уже началась осень. Она будет кого-то звать во сне – наверное, там, в сновидениях, она с подругами купается в речке или собирает цветы...
А я буду думать о ней, и мне будет жаль, что когда-нибудь она станет жить на свете без меня. Как мало я успел ей сделать хорошего! А она спит и ещё не думает об этом.
Я к полночи тоже усну, мне будет сниться лето, жаркие грозы, тёплые воды омутов, и в них русалки, и девушка на поле аэродрома. Она стоит и машет кому-то в воздух, и глаза её удивительно напоминают мои.
ОКТЯБРЬ УЖ НАСТУПИЛ
Уж роща отряхает ранний иней на заре, когда поднимается ветер. Дорога смёрзлась, пруд застыл. Далеко гуляют в полях голоса гончих собак и будят уснувшие дубровы.
Дни поздней осени бранят. Но как бранить холодное и чистое течение осенней полой воды? Когда ты чувствуешь её дыхание, взгляд. Вода смирна, вода как бы вслушивается в тревожную поступь морозов. Как будто тихая улыбка сожаления светится на умолкнувших полях, а по лесам ещё играет багровый цвет. И мглой волнистой дышит полдень, и солнце изредка блеснёт над лесом. Мухоморы стоят ещё, как живые, но уже проморожены и сверкают огненно. День краткий гаснет, досуг вечерний полон полусна, полувоображения. Как будто ты влюблён, легко и радостно. Снова молод и счастлив.
И словно ты плывёшь сквозь этот шум и говор листопада, раскинул руки, смотришь вокруг помолодевшими глазами. И не можешь найти больше никаких других слов, кроме самых простых и лёгких, как говор ручья: "Унылая пора! Очей очарованье!"
Опять стоишь и повторяешь, не повторяешь, а дышишь сиянием и лёгкостью слов этих сердца:
– Унылая пора! Очей очарованье!
ПОД СВОДАМИ РОЩ
Под соснами вчера лежал туман. За ночь выпал мороз, и на ветви рощ поднялся иней. Поднялся бы иней и в небо, но такой голубизны, такого света небеса колыхались над Михайловским, что иней замер и просто ликовал на деревьях.
Сегодня Синичья гора, обелиск над могилой, собор – всё вознеслось вместе с деревьями, как облако, и стояло в небе, подобное неслыханному царству. Такие царства строит солнечный мороз в полдень, и те колышутся, мерцают от каждого внимательного взгляда. За лесом вдали кто-то ударил в колокол. Потом ударил ещё. Доносились удары из Михайловского – там отбивали время, как во времена Пушкина.
Когда идёшь бором, то кажется – взбираешься высоко в горы, а долины, распадки – всё остаётся далеко внизу. Ранним летом здесь бегут ручьи, а зимой тут положил свои петли заяц. Входишь под сосны бора, от шагов и от дыхания иней начинает колыхаться и осыпается. Иней повисает в тихом воздухе и зажигает над путником небольшую морозную радугу. Так долго ходишь по рощам вокруг Михайловского. И своды сосен осыпают над тобою свой иней.
Возвратишься поздно ночью. И среди тьмы в глаза светятся радуги, что зажигали среди поляны иней, солнце и сосны.
МОРОЗ И СОЛНЦЕ
День чудесный сияет на снегах вдоль Сороти. Река замёрзла не совсем, под горою за Савкином дымится у берега ключ. Лёд размыт его неторопливым течением. Здесь от Сороти поднимается дымок, словно чьё-то спокойное дыхание. И трудно поверить, что вчера ещё злилась вьюга, гудела в трубе и звенела по стёклам. В мутном небе неслись низкие тучи. И только под утро зажелтела сквозь вьюгу луна.
А сегодня и не узнаёшь небес, равнины. Снег блещет на солнце. Лес прозрачен. Вся комната янтарным озарена сиянием. И печь трещит весело. И думается легко. И не устоять у окна.
Скорее. Уйти на солнце, на мороз. Шагать по Маленцу. Дышать воздухом ледяным, как ключ, и юным. Прикрывать глаза ладонью и смотреть вдаль, за берег. Видеть, как замерли в голубом небе синие столбы дыма от деревенских изб. И даже не колыхнутся. Слышать, как прошёл сосняком автобус на поляну и звонкие голоса школьников посыпались под гору, к Сороти, в Зимари.
Идти или стоять с перехваченным дыханием и только повторять слова, которых красочней и звонче не найти в сию минуту:
– Мороз и солнце, день чудесный!
РОДНИК И ОБЕЛИСК
Я не пойду в зимний полдень под гору из Савкина к роднику. Там над нетерпеливой чистой водой солнце поставило облако морозного сияния. Уже издали видно, как свет переливается в облаке. А когда подступишь ближе, сразу поймёшь, что это не просто облако, не совсем уж такой необыкновенный свет. Это чаша. Сияющая чаша висит над родником. И как бы ты ни хотел пить, к этой чаше робко прикоснуться. Ведь она вся светится, а свет над родником переливается и колышется.
И для чего же ранним и туманным утром лета мне спускаться под гору к этому ключу? Там вдоль реки туман уже рассеялся и светлое небо ширится над озёрами. А здесь, над ключом, стоит голубоватый лёгкий и высокий парус. Он готовится в путь и трепещет. Сюда сейчас опасно приходить: того гляди под парус этот ступишь, проснётся в снасти ветер – и нет тебя. Уплыл. Совсем далеко.
Уже весной, во время ледохода, ночью совсем спускаться к роднику не стоит. Его не видно. Кругом разлив. Разлив подступил к деревне, к горке. И только в глубине живёт и бьёт сквозь полую воду родник, над тем самым местом, где встаёт луна. Вернее, месяц. И долго месяц над водой стоит. Кругом проходят пепельные льдины. А месяц тут по льдинам рассыпает мелкие колокола. Те блещут и звенят.
Я выйду к роднику в осенний светлый полдень. Когда увижу, как лист кленовый трепещет над ключом. К нему слетаются другие. С того, с этого берега. Вот их уже толпа. Вот стая. Вот вытянулись, превратились в облако. Вот поднялись и встали, словно обелиск. Багряным обелиском листвы над родником обернулись. И шелест в обелиске слышен.
Теперь опущусь на колено, утоплю в воде ладони, наберу широкую пригоршню. И поднесу к глазам. Потом окину взглядом всё, что только видеть можно, преклонив колено возле Сороти.
ВЕСЕННИЙ ЗВЕЗДОПАД
Почки уже готовы, но листвы ещё нет.
И с вечера пойдёт ровный лёгкий апрельский дождь. Он повесит на каждой почке по серебряной прозрачной серьге. Серьги будут покачиваться от ветра и от собственной тяжести, и свет переливаться будет в них полновесно и прозрачно. Так серьги превратятся в звёзды.
Ночью при тучном и властном сиянии луны звёзды будут капать с той молоденькой берёзки в тёмную, в бездонную воду озера. И будут медленно тонуть там во мраке, кружась, вращаясь, но не растрачивая света.
Так под берёзой к утру светиться будет уже глубокое таинственное облако звёзд, такое светящееся и вытянутое конусом.
До рассвета, пока не встанет солнце.
НЕПОСЕДЛИВЫЙ МЛАДЕНЕЦ
У меня под горой народился маленький нежный ручей. Я это чувствую, я слышу издалека. Не пойти ли теперь да взглянуть на него? Под горой, среди хрусткого и зернистого снега, среди мёртвых, иссушенных временем и морозами листьев травы – сверкание и шелест.
Тут крошечный беспомощный младенец. Он дышит чуть приметным, совсем ещё наивным, но уже тревожным сном. Он медленно колышется от сонного дыхания и – светится. Тут солнце влажной доброю ладонью накрывает новорождённое его теченьице. Тут, среди мокрого и счастливого снега весны.
К вечеру опустится морозец. Он закуёт послушные и звонкие овраги, колеи, пригорки. Ну как же тут уснуть? И среди ночи придётся мне спуститься под гору, к ручью.
Он прикорнул здесь в своей ложбинке. Подёрнут инеем. Он боязливым робким сном забылся до рассвета.
Тут надо взять его в ладони. Да отнести домой, там уложить, как маленького чуткого котёнка, и греть его дыханием. До рассвета. Ты сам заснёшь над ним и не заметишь, как встанет солнце. А твой младенец убежал, его уже нет по всей избе. Он снова там звенит сквозь утро под горой и на какой-то тоненькой струне играет.
И так до самого заката. То здесь, то там звенит, сверкает, хлопает в ладоши, хихикает...
А к вечеру над озером вспыхнет месяц, когда опять морозец опустится. Ручей притихнет на какую-то минуту. Спустишься под гору опять накрыть его дыханием либо ладошкой, а вон он сидит – на берегу. В голубеньких сапожках, глаза блестят, улыбка светится. Протянул беспечно руку, выломил из воздуха янтарный рожок месяца и, как на дудке, на месяце наигрывает. Только пальчики, как перламутры, сияют, когда перебирает ими, разгуливая по мелодии своим непоседливым и простодушным дыханием.
СТАЛЬНОЕ НЕЖНОЕ КРУЖЕВО
Лёд ноздреват, лёд крошится, он распадается и темнеет. Из глубины тяжёлых дымчатых озёрных льдин теперь слышится какое-то движение, оно походит на длинное прерывистое дыхание. Дыхание томительно и гулко расплывается над озером, особенно в сумерки.
Над сумерками прорезается месяц, осторожный, внимательный. Его таинственный, плотными туманами завешивающий озеро свет вдруг наливает льды тяжёлой чёрной зернью. Однако льды подвижны, они подтаивают и распространяют здесь и там широкие лиловые течения.
Лёд превращается в стальное, кованное мелко и узорно, кружево, он весь звенит и дышит здесь под месяцем сквозь этот звон. Прозрачно и пустынно дышат льды, звенят узоры и расплываются к далёким от луны замглевшим берегам, чтоб на рассвете, уже совсем бесшумно раствориться в солнце и туманах.
Навсегда исчезнуть.
НАД ПОЛЯНОЙ
Летит надо мной паук.
Конечно, я думаю, что так он просто на длинной паутине раскачивается. Паутину же концом на берёзу намотал.
Небо чистое, с лёгким ветром. И вот летит паук в нём, как Черномор, мёртвыми глазами вниз посматривает. Всё дальше и дальше несёт его. И чувствуется, как ликует он там, над полем.
Солнце чуть забирает лёгким облаком, и паутина в обе стороны от паука вспыхивает. Словно на двух длинных искрах парит паук.
Собака сидит рядом и смотрит в небо. Потом не выдерживает и лает вслед пауку.
СКАМЬЯ
Два столба врыты в землю, и доска на них положена. Как и всякая деревенская скамейка. Но стоит на горе, под сосной. Под высокой и шумной сосной. Рядом липа, отцвела уже. И клёны. Позади яблони. И школа высится тут же, на горе, тремя каменными этажами.
Со скамьи дорога видна, под горой поблёскивает озеро, шумит спокойно. И видно сквозь кленовую листву – покачивается на озере лодка. А клёны уже большие, взрослые.