Текст книги "Пир на заре"
Автор книги: Юрий Куранов
Жанры:
Детская проза
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 3 (всего у книги 6 страниц)
Она их сделала гулкими, она бежала то в один, то в другой конец сосняков и ельников и там аукалась, гудела в сомкнутые ладони, а потом убегала в осинник. Она хохотала тогда и высоко в небо швыряла и разбрасывала листву.
И однажды я видел, как она стояла на пригорке. На плечах телогрейка, в сапогах. И смотрела вдаль, откуда приносило тучи. Из туч стлался снег, и пахло снегом далеко, как бы морской водой. Она туда смотрела и вздыхала. А там по угору шагала старуха. Крепкая, глазастая, она грозила ей издали палкой.
С тех пор уже много месяцев я её не встречал.
НА БЕРЁЗАХ, НА СОСНАХ, НА ЛИПАХ
Обессилят метели. Нальётся синью чистое небо марта. Деревья замрут перед рассветом, тяжко облитые инеем.
Только солнцу скользнуть за огородами – на самую вершину липы вспрыгнет снегирь.
"Ки-ки-ки".
Снегирь оглянётся, замрёт и тронет ветку клювом. На ветке пронзительно вспыхнет стеклянный гранёный огонёк: "Ки-ки-ки".
И вся стая уже хлынет на липу развешивать на ветках стеклянные огоньки. Ветки покачиваются.
Солнце встало.
Леса налиты неистовым светом весны. И снегирь сидит на липе в синем небе. Дремлет, как боярин.
Осенью вместе с первыми морозами снегири уходили на юг. Они шли до буковых чащ Кавказа. Теперь вдоль первых дорог весны снегири спешат назад, до северной границы лесов.
Снегири порой засиживаются у нас вот так на липе, над баней, на опушке леса. И чувствуется, что им не хочется уходить из этой прозрачной весёлой зимы, когда похоже, что стога, деревья, избы, мосты – всё соткано из тончайшего звучного инея, который сам по себе то вспыхивает, то гаснет.
Снегири ещё долго продремлют над окрестными деревнями. И забавно будет размышлять: то ли это свистят снегири, то ли позванивают стеклянные гранёные огоньки на берёзах, на соснах, на липах.
ЗАДУМЧИВЫЙ ГОСТЬ
Вечером кто-то заглянет в окно и прошелестит моей рябиной. Потом он проскользнёт вдоль окон по воде, пройдётся по крыльцу. И вдруг покатится по сеням, как на коньках. Я встану, открою дверь. В сенях на половицах – месяц. Качается-раскачивается, как детская качалка.
Пусть себе качается, какое мне дело. Я вернусь к столу и сяду за работу.
И так он остановится в дверях, прислонившись плечом к косяку, и станет смотреть мне в спину. Прохлада пойдёт по избе, стакан с водой засветится на подоконнике, словно покроется инеем. А по стенам поползут полосы, полосы, узоры, как это бывает на окнах морозной ночью.
Я буду чувствовать за спиной взгляд его. Он до утра останется стоять в дверях, задумчивый и внимательный, как юноша.
Только стёкла будут сонно дрожать и дрожать, словно их знобит и замораживает.
ТАКАЯ СИНИЦА
Раскроются окна, и в доме запахнет озером. Вдали ударит щука, и по всему дому пойдут круги, зарябит в глазах от света воды, бегущей в разные стороны. Так и хочется протянуть руку, прямо из окна протянуть её, чтобы сорвать холодную шёлковую кувшинку.
Раскроются окна и будут медленно качаться над озером, поблёскивая стёклами. Поскрипывает лодка, причаленная к берегу, из лодки тоже пахнет, пахнет смолой. Прыгает по лодке синица. Выискивает она там что-то или торопится узнать, кто на лодке плыл, кто приплыл на ней и ушёл каменистой дорогой в лес, под сосны, с ружьём и патронташем? А следом бежала девочка в стоптанных тапочках, в холстинковом платье, всё время поправляя рукой волосы, которые падали и падали ей на глаза.
Теперь эти двое уже далеко, там, где озеро прячется за мыс и уходит на юг, чтобы сверкать на солнце, рябить волну да ловить опадающие с берегов листья. Охотник уже строит шалаш и забросил в озеро удочки. Он строит шалаш из веток и поглядывает на поплавки. Не дай бог лещу теперь потянуть поплавок – шалаш так и останется недостроенным. А девочке нужно спать в шалаше, потому что ночью придёт мелкий дождь и зашумит по берегам, как листопад.
Девочка разводит костёр из тонких еловых веток. Она подсунула спичку, и пламя заиграло. Только ветер не раздул его, а погасил. Встала девочка на колени, раздувает пламя. А волосы всё падают на глаза и на ветки. Такие рыжие волосы, того и гляди сами подпалят сучья. Девочка собрала стоймя ветки, она тоже строит шалаш среди огня и треска еловых сучьев. Чтобы лучше горело.
Теперь она побежит за водой с большим котелком. И зачерпнёт. А в котелке вместе с водой – карась. Жирный, маленький, как старинный пятак. И что теперь с ним делать: оставить или выплеснуть? Девочка думает: выплеснуть. А жалко. Девочка сядет на берег и станет смотреть на карася. А костру гореть в стороне.
Тем временем удочку дёрнет лещ. Отец оставит шалаш недостроенным и выбросит леща на берег. Такого большого, что берег закачается, когда лещ ударит в него. Ударит сначала одним, потом другим боком. И вспыхнет и запляшет на берегу. Где его тут поймать? У него холодные и скользкие бока. За ним нужно бежать, и бежать, и ловить не то руками, не то шапкой.
А с того берега кто-то смотрит и требует оглянуться. Попробуй оглянуться – увидишь лисицу. Она сидит в красном платке и поглядывает с усмешечкой. Вот и садись на берег и тоже смотри на неё. И тянись одной рукой за ружьём. А лещ твой ушёл далеко в сосняк и там ходит по травам, пощипывает клюкву и блестит на всю поляну, будто всходит над лесом луна.
Стоит шалаш совсем недостроенный, и девочка сидит и смотрит в котелок, а человек загляделся на ту сторону озера и всё тянется за ружьём.
Между тем уже стелются дождевые облака и дело идёт к вечеру.
А синица всё прыгает и прыгает по лодке, всё болтает и болтает про ружьё, про леща, про красный лисичкин платок.
– Пошла ты вон, синица, мне нужно работать.
– Разве ты не работаешь?
– Не работаю, ты мне мешаешь.
– Ты работаешь, а я тебе не мешаю. Посмотри, бежит катер, а там сидят в платках да ещё с гармошкой. Смотри, как вон та, в широкой кепке поверх уложенных кос, растягивает гармонь. И сама смеётся, и гляди, как запоёт. Они скосили целое поле овса, и теперь их волосы и руки пахнут овсом.
– Я тебя не слушаю, синица.
– Хочешь, я её позову?
– Зачем она мне? Я хочу работать.
– Ты работай, а я её позову.
– Лучше перестань прыгать по лодке. Ты её утопишь.
– Я эту лодку утоплю, ты сделаешь другую.
– Другая будет хуже.
– Тогда давай позову ту, с гармошкой.
– Да катер уже ушёл.
– Ушёл и лису напугал. Вон, видишь, как лиса побежала, размахивая красным платком.
– Теперь уходи, ты мне мешаешь, синица.
– Я не буду мешать. Я другой буду ждать катер или лодку.
– Я этого не хочу.
– Тогда давай сыграю тебе на дудке. Я заплету свои волосы в косы, я брошу их вдоль спины, сяду на корму и свешу ноги в воду.
– Делай что хочешь.
– А ты послушай мою дудку. Слышишь, у меня босые ноги, у меня длинные косы. Я умею петь и заглядывать в глаза, играя на дудке. И глупый ты, если тебе при этом захочется спать. Даже если ночью дождь придёт и кто-то постучится в дверь.
– А если кто-то постучится в дверь, синица?
– Пусть стучит.
– И ты откроешь?
– Да, я открою.
– Ты спросишь, как его зовут?
– Спрошу, если захочешь.
– А если он попросит пить, синица?
– Я дам ему стакан воды.
– Ты дашь ему стакан воды и спросишь, где он оставил свой шалаш и догорел ли там, на берегу, костёр.
– Хорошо. И я спрошу ещё, не под плащом ли под своим он спрятал девочку, которую нельзя брать на охоту осенью в тапочках и в одном лёгком платье.
– Ты играй, синица, до рассвета на своей дудке, чтоб рано утром опять прошла от лодки девочка, и распахнулись бы окна, и в доме запахло бы озером.
– Я и буду играть, – отвечает синица, – только тебе пусть кажется, что я зажгла в избе огонь, варю тебе уху в широком чугуне, уже начистила картошки, нарезала хлеба. А окна распахнутся сами собой, когда встанет солнце.
СВЕТИЛЬНИК НА ЛАДОНИ
Если шагать из дальней деревни с самого утра, на полпути сойдутся сумерки. Соберутся у росстани, поглядывают по сторонам глухими, мутными глазами и собирают, собирают по перелескам тоску. Они крадутся, как старухи в тусклых дымчатых одеждах, отовсюду, на какой-то тайный сговор.
Я обхожу их стороной, но не могу обойти. Они толпятся уже вокруг, рядом, они стелются и обступают. В лесу они начинают мне что-то нашёптывать, почти касаясь лица холодными губами. Мне становится одиноко. Мне начинает казаться, что я потерял дорогу.
И тогда я сорву с клёна обмягчавший ласковый лист. Я поставлю его на ладонь. И я подую. Он тонко засветится, заколышется на ладони, он засветит ровным жёлтым пламенем. И сумерки расступятся.
Но, выйдя в поле, я встречусь на опушке с ветром. Он уже давно сговорился с этими сумерками. Он ждёт меня здесь, запахнувшись в брезентовый плащ, который подобрал на гумне у забывчивого тракториста. Он поёживается от прохлады. Я только выйду в поле, он налетит, подхватит лист и понесёт его над жнивой, над оврагами, вдоль ельника. И долго я буду видеть, как исчезает и трепещет среди ночи моё доброе, моё кленовое пламя. Совсем как блуждающая звезда.
Но мне теперь не страшно. Невдалеке стоит рябина. И листья на ней уже багровы. Я найду рябину в темноте, сломлю ветку и так пойду, конечно, дальше, освещая тропинку красным её трепещущим пламенем.
ГРИБНЫЕ ВРЕМЕНА
Сквозь чистый соснячок я вышел на поляну. Поляна сухая, устланная синим серебром исландского мха. Сидят вдоль поляны маслята. Заслышали меня, насторожились. Лишь я шагнул, врассыпную бросились, как белки. Только треск по валежинам.
Дальше иду. Пробрался ельником. Стоит на опушке боровик. Широкий, рослый. Плотный, как бубен. Я к нему. А боровик, что заяц, так и поскакал без оглядки по полю. По ту сторону поля, вижу, старушка в кустах притаилась. Пожалуй, так оно и есть – старушка полевушка. А боровик её не замечает. Остановился, прихорашивается, шляпу разглаживает. А старуха шасть из кустов, хвать его за ногу и в свой берестяной кузов за спину посадила.
И решил я тогда ходить по грибы не один, а с друзьями.
Осенним утром солнце встаёт одиноко. Оно даже не похоже на солнце, а напоминает лёгкий кусок речного льда, который тает и растворяется над еловыми берегами. Трава сухая, ломкая, ещё не тронутая инеем. Она громко шелестит под сапогами, и начинает казаться, что шагаешь по ней не ты, а торопливо и размашисто стелется табун лошадей. Волнушки пылают куда ни посмотришь. Но девичьи их лица холодны и, даже если не было росы, в их молоденьких улыбках замерло по крупной твёрдой капле. Волнушки брать пока не надо. Их много. Пусть они посидят.
А там, в перелесках, уже показался полевой ветер. Он идёт высоким полем в лёгких широких одеждах, с дорожной палкой. Как юноша покинул дом и вот ушёл в далёкую дорогу. Счастливого пути тебе, ветер. Скажи нам что-нибудь на прощанье издали. Вдоль перелесков красный гул, осины сыплются в поля и катят листья. Здесь нужно выбрать перелесок такой, чтоб с ёлками, зайти со всех сторон и уж не выпустить ни единого гриба. И мы заходим.
Боровики, молодые, коренастые, стоят под ёлками крепко, как маленькие борцы. Чуть поодаль эти крепкие братцы столпились возле моховой кочки, а другие рассыпались прямо по открытой земле, ни на кого не смотрят и никого не ждут. Сухая толстая ножка боровика ложится на ладонь, как пряник. Холодная и звучная, она шелестит в пальцах и обрезается с хрустом.
Боровики видят, что бежать некуда. Они спокойно садятся в лукошко, деловитые, важные. Они делают вид, будто ничего не случилось. А по лукошку распространяется от них тепло. До чего же они радуют моих юных друзей Серёгу и Гелю. Эти новоиспечённые учителя, родившиеся и до последнего месяца жившие в городе, никогда не видели, чтобы так обильно рождались белые грибы. А Геля сокрушается, что ей никто на свете не поверит, что все сочтут её за выдумщицу, если она расскажет в Костроме, сколько встретила грибов.
Грибы же и впрямь как в сказке. Рядами, рядами выстроились вдоль перелесков, нахлобучились и, кажется, лезут в руки сами. Сергей стонет, как человек, у которого мучительно заболело сердце, он больше теперь не может жить, а готов лечь и умереть. Геля охает, будто на каждом шагу наступает на зайчонка. Зрачки её мечутся, как бабочки вокруг лампы.
А грибам всё нет конца.
Между тем ветер уселся на берёзе, свесил ноги, размахивает широкими складками одежд и никуда не хочет идти. Насвистывает какую-то песенку.
Подходим к реке. Наступает самая тяжёлая минута: лукошки полны, а грибов не убывает вокруг. Теперь маслята, маслята, маслята рассыпались в оловянных, скрипучих кустиках мхов. Маслята! Они хотят нас убить здесь, на берегу реки, они смеются над нами, сами подбираясь под руки, чтобы мы упали все враз и скончались от разрыва сердца. Сбрасываем плащи. Грибы торопятся. Мы их уже не собираем. Только смотрим, как они сходятся и рядами, рядами ложатся в разостланные плащи. Только хруст по всему лесу.
Ветер спрыгнул с берёзы, подкрался, захохотал, свернулся в клубок и огненным лисёнком покатился с обрыва к реке, подбрасывая над собой и размётывая листву.
Шагаем домой под тяжестью, а ощущение такое, будто там, на берегу, мы по крайней мере построили город. Осенние кульбабы, робкие и еле приметные, уже сложили свои цветки. Теперь они мерцают в лёгких сумерках среди полей, что крошечные свечки, которые плывут и раскачиваются в воздухе.
Поздним вечером на хуторе при лампе мы будем обирать грибы. Под окнами будет вздыхать озеро и томиться в своих индевеющих берегах. Будет снижаться над крышею ветер и долго шелестеть крыльями, эта большая и добрая птица ясной осенней ночи. А ночью страшно закрыть глаза. Грибы, грибы, грибы. Стоят, бегут, притаились, одетые бурым светом вечернего солнца.
Наутро да и позже среди дел приходит грусть. Неужели прошёл этот день? Такой он был большой, такой светлый. И вот уже нет его. Как будто его и не было, только сладостное ощущение лёгкости, удачи, гула перелесков и походки ветра, который то сидит на берёзе, то катится под гору, то снижается над тобой, как птица.
Неужели всё это прошло? А может быть, ещё снова когда-то вернётся?
НАША РОЖЬ
Нам выдадут мешок тяжёлой ржи. Почему бы нам не сварить пиво? Мы рассыплем рожь по длинным половицам, и накроем её мешком, и плеснём сверху из ковша воды.
Мы будем ночью спать. Наша рожь зашевелится, и зашепчутся зёрна друг с другом. Ты проснёшься, приложишь палец к губам, показывая глазами на пол.
– Да это рожь, – скажу я.
И опять усну.
А ты не уснёшь. Ты пройдёшься босиком по ржи, присядешь перед ней на корточки. Станешь слушать. Будешь засыпать и не засыпать. Ты будешь слушать и не слушать, как прорастают зёрна.
И вдалеке поднимется поле, над которым из берёзника бьёт соловей. Тут зелёные человечки покажутся из чёрной земли, оглядываясь изумлённо вокруг, приветливо кивая друг другу и протягивая руки, как бы желая познакомиться. А соловьи тоже кивают с берёз и рассыпают по полю серебряные крошечные серьги. Серьги катятся по полю, как пузыри по заливу при тёплом крупном дожде. Они бегут и уходят в землю.
А человечки всё растут, колышутся и сами звенят на ветру, как те серьги. Потом зарница одевает всё тяжёлым жарким духом, и они склоняются от собственной тяжести, усталые и ленивые.
И тут проснёшься ты.
Мы рассыплем рожь вдоль печки. И ночью она опять зашевелится, зашелестит и станет усыхать. Но ты уже не проснёшься. Нам будут сниться старички, которые идут широким полем и нехотя переговариваются. Поглядывают из-под руки и ждут ненастья. И шепчутся, не зная, что такое происходит.
Теперь осенью мы станем солод молоть в сенцах, между двумя каменными тяжёлыми жерновами. И солод будет пахнуть жарким летом, а руки отяжелеют, как от косьбы.
Пускай теперь приходят к нам соседи. Под рябину. Мы варим пиво. У нас большой котёл стоит на костре, и вода уже в нём кипит. Поднимем его двое, опрокинем в кадку. Вон парень с чемоданом. Он в отпуск едет из Якутии – повидаться с матерью, а после уедет назад собирать алмазы, мелкие и тяжёлые камни, собирать в ладони, будто верес.
– Вот, парень, сусло.
– Такое сусло! Это сусло!
– Да. Это тебе не алмазы – хлебнёшь и закачаешься, как рожь среди ветра. Дай срок.
Теперь по лагунам разольём это сусло и поставим в избу. Пусть бродит там, чтобы нельзя было спать. Чтобы казалось, будто избу осыпает снегом и шелушатся стены от метели. И чтоб в избе запахло пашней.
И вот уж мы с тобой пива не дадим ни лосю возле стога, ни сороке на колу под окном, ни зайцу среди леса под сугробом, ни вон тому снегирю, который сидит на пустой рябине.
Мы соберём соседей и прохожих и сядем все за стол. И будем пить это пиво большими кружками, и чтобы шумела наша рожь в каждой кружке и припекала губы, и чтобы каждый вдруг услышал, как весной над полями поёт соловей.
А теперь пока давай по стакану выпьем вдвоём и послушаем, что говорят эти пузатые человечки, они гонят пузыри со дна стаканов, и шепчутся, пройдохи, и уже готовы похихикать над нами.
ДАЛИ СЕНОВАЛА
Не в тот вечер, когда на крышу сыплется мелкий дождь. Не в тот, когда садится и будто инеем закладывает перелески туман. И не тем вечером, который гонит низкие сухие тучи холода над полями. А когда небо вызвездит, когда синими глубинами пойдут над головой созвездия, переговариваясь, протягивая друг другу руки, подгоняя тельцов и подстёгивая коней. В такой вечер я ухожу спать на сеновал.
Такой вечер осени всегда прохладен, от сена пахнет стыло, словно от старого воска, и постель холодна, так и похоже, что она слегка заледенела. Раздеваться страшно, однако раздеваешься с лёгкостью и даже радостно. И ложишься, словно кидаешься в прорубь, и закрываешь глаза, ожидая дремоты. Она приходит, однако, не сразу. Обступают звуки леса, полей, реки. Всё становится близким и до боли ощутимым.
Вот шелестят, стекая, быстрые широкие листья клёнов, и слегка касаются друг друга, и кружатся, подталкивая один другого плечами, а после расходятся, врозь плывут и уж больше никогда не увидятся. Вот лось прокричал и задохнулся. Попискивает одинокий комар, неизвестно как оставшийся до такой поздней поры. Того и гляди завопит филин, не то устрашая, не то сам дрожа от страха. И кот ползёт по углу, громыхая лапами, пойдёт по крыше и там сядет, чтобы смотреть на звёзды.
И тут засыпаешь. Может быть, чуть раньше, а может быть, и позже. И тогда неслышно к тебе подплывает лодка. И ты в неё садишься. Тебе не нужно ветра. И вёсел нет. И трудно вспомнить потом, где ты плыл, и что ты видел, и кто тебе заглядывал в лицо, и кто тебе аукал издали, и что за птицы окликали тебя из-под самого солнца. Только перед рассветом она исчезает, эта лодка. Когда начинают гаснуть звёзды.
И один ты очнёшься где-то далеко от дома. Ты долго там озираешься, потом только поймёшь, как до дома добраться, чтобы успеть наколоть немного дров для печки, черпнуть из озера воды для чугуна, да так, чтобы синица не заметила, что ночью тебя на сеновале не было, а где-то далеко ты плавал в лодке.
ОБИЖЕННОЕ ЗЕРКАЛО
Синица разобьёт моё зеркало. Вернее, не моё, а своё. Это вполне может случиться, и я не смогу забыть ей этого. По утрам она ходит с вёдрами к озеру. Как раз под моими окнами. Смотря вслед ей, я подумаю: что бы это мне такое подарить синице, чтобы ей захотелось улыбнуться.
Сегодня ночью взойдёт луна. Я подойду к своему окну и увижу, как луна замирает в озере и одну, вторую зелёную звезду колеблет в замерзающей воде. Я сразу озеро не трону. Я подожду, когда мороз застеклит воду и превратит моё озеро в зеркало. Тогда перед рассветом я выломлю его и стану ждать синицу. Когда она отправится за водой? Я буду издали посматривать, как в зеркале горит луна и звёзды.
Я дождусь синицу и протяну ей это зеркало.
Но синица нахмурится, она скажет: какое же это зеркало, когда я в нём вижу только месяц, да звёзды, да чёрное небо.
Она далеко швырнёт зеркало в сторону, и там оно разобьётся, разлетится на мелкие куски. И станет мне жаль своей заботы. Когда теперь у меня появится второе такое зеркало?..
НЕНАГЛЯДНОЕ ПОЛОТЕНЦЕ
Сегодняшним днём льны лягут навзничь вдоль угоров и будут спать.
Какое было лето! От говора птенцов, от шума птиц, от запаха цветущих трав, от босоногих ягодников, то и дело пробегающих через льны, – ох уж они, эти ягодники! – от всех от них, пожалуй, пришла пора отдохнуть. Как пахли ромашки, они дышали прямо в лицо, и ещё в середине лета от них не раз приходила охота уснуть. Потом зацвела таволга. Из низин, особенно по вечерам, тянуло сладким хмелем, и хотелось покинуть поле, бежать туда, в белоснежную чащу таволог, и там замереть. А любка, эта ночная фиалка, до самого рассвета вздыхала о чём-то в лесах. Что ей нужно? О чём она грустит? А как душистый колосок настаивает полдни крепким духом, отчего заполденье течёт, как терпкий чай.
А к осени медведь, чуть вечер, совсем не давал покоя. Он тащился жевать и сосать овсы. И в небе горит всё лето Венера, горит, как застывшая в воздухе ястребинка, мглистая, что-то силится сказать или о чём-то предупредить.
Но теперь тишина. Теперь можно лечь вдоль угоров рядами, сложить головы на холодную землю, и крепко спать под синеватым светом луны, и слышать сквозь сон, как по тебе катятся листья осин, и где-то успокаиваются в овраге, и тоже начинают дремать.
Льны отоспятся, высохнут, и однажды утром их разбудят женщины. Руками, задубевшими от дел, они поднимут льны, составят в небольшие суслоны. И тогда в сумерках станет казаться, что на деревню со всех угоров движутся несмётные рати бесшумной украдкой. А после примутся трепать эти льны. Уж тут, конечно, не до сна. Нужно вытягиваться, сбрасывать свою ломкую одежду и ложиться туманными длинными прядями сначала на руку, после на колено, а потом стлаться вдоль еловой лавки, словно девичья увесистая коса.
Я изо льна сотку для себя полотенце. Я пущу по краям его густой перелесок, я вытку ёлки. Запахнет полотенце буреломом, шишками, смолой. По всему остальному полю пущу следы, пускай бежал по снегу горностай. Какой весёлый горностай! Или заяц. Теперь смотришь издали и думаешь: уж не след ли это? А может быть, мороз прошёл узорами по льду широкой речки и чуть припорошил?
Уеду я в далёкие края, куда-нибудь в края чужие, где нет ни снега, ни мороза и ни ёлок...
Плыву в долблёной узкой лодке с широким парусом и с длинным балансиром. Вижу над собой звёзды, незнакомые звёзды юга: Канопус, Кит, Корабль Арго...
Я лечу в самолёте, незнакомые земли внизу: Кордильеры, зелёные острова Туамоту, Кергелен...
И всегда на плече моём полотенце. Я приложу его к щекам, умывшись дистиллированной водой чужих цивилизаций. Я услышу запах далёкого ельника, где сидит под стеариновым кустом беляк, а горностай торопится вдоль поля, клёст шелушит малиновую шишку, да из деревни пахнет горячим свежим хлебом... Увижу розвальни среди накатанной дороги, а мерин поводит ушами, прислушиваясь к волчьим голосам.
Я приложу к щекам полотенце... Оно будет мякнуть в моих пальцах и расстилаться вдоль широкого лица, как будто, сладко облегчённое, засыпает оно при хозяйском доверчивом прикосновении.
КОГО Я БОЮСЬ
Я боюсь Николая. По лесу ходить с ним и радостно и жутко. Шагает себе поляной сквозь листопад, нагнётся, возьмёт лист в руку. Глядь – а это сыроежка. А идёт перелеском, пусто вокруг. Метнул глазом под куст, и под кустом уже сидит заяц. Усами поводит зайчишка, на тебя поглядывает.
Ходил я с Николаем на рыбалку. Под водой коряга дремлет. Засунет Колька руку под воду – налима вытащит.
Однажды срезал Колька иву красную. Настрогал ножом в старицу, а стружки карасями под водой пошли. В ил зарылись – и спать.
– Пусть подрёмствуют, – говорил Колька, – жирнее будут. А то вроде бы рыба совсем по старице извелась.
Как-то под вечер на жниве подошёл к суслону и колосьев ржаных в ладони набрал. Потом подкинул их – и птахи во все стороны разлетелись. А Колька смеётся себе да самокрутку сворачивает.
Я боюсь, как бы нынче он клёнов за огородами не нарубил да не распустил бы их сохатыми по лесам. Так и объедят они за зиму все стога по нашей округе.
Когда придут низкие долгие дожди, когда грязью замесит наши дороги, когда продрогнут в сырости леса и звери, я всё же приду к нему. Я попрошу, чтобы ночью Николай вышел на крыльцо и глянул в небо сквозь морось. Пусть закует на деревьях сосульки, которые будут звенеть на ветру и звонко сыпаться, когда засеребрится ветер. А под утро пусть зашелестит снегопад, посыплется густой, крупный, и засверкает по долам румяная зима.
Я для этого и впрямь схожу к тому Кольке.
МОЙ ДВОР
В этот день пришла свобода моему двору. Я сидел на крыльце босиком, курил и поглядывал на него. Я думал: посмотрю же я на тебя, что из тебя получится, если тебе дать свободу.
Прямо на моих глазах двор весь покрылся льдами. На льдах заискрились трещины, каждая как мякоть разломанного огурца, а в небе повис небольшой самолёт. Из дровяного сарая вышел медведь, белый, подвижный, как боксёр. Он принялся смотреть вслед самолёту. А потом сел и лапой поднял кусок льда и начал грызть его, как сахар. Он грыз этот сахар и глядел на меня.
Потом по двору потекла река, горячая и широкая. Она смыла медведя, льды, она всё унесла за ворота. По реке плыли индейцы на узкой лодке. Они поднимали над головами огромные кокосовые орехи и прикладывались к ним губами. Обеими руками они прижимали орехи к губам, и со стороны казалось, что индейцы дуют в какие-то странные барабаны. Может, это индейцы шингу? Потом индейцы швыряли пустые ореховые скорлупы в воду, и те плыли вниз по течению. На скорлупах вырастали паруса, поднимался ветер, и тогда скорлупы плыли по течению вверх.
Всё это вызывало во мне улыбку, и мне приятно было курить и поглядывать на свой двор.
Теперь по двору пошли верблюды, а река утонула в песках. На верблюдах сидели седые чёрные бедуины. Впереди каравана скакали всадники в кольчугах и с копьями. Они действительно бросали и ловили копьё на скаку, оглядывались и выкрикивали что-то на непонятном для меня языке. Они оглядывались туда, где на огромном бактриане покачивался шатёр. Из шатра то и дело выскальзывала довольно тонкая женская рука, которая отдёргивая полу шатра, и выглядывала женская головка и кивала мне, как бы приглашая в дорогу. Вдали показались пирамиды, но солнце уже садилось, и всё погружалось во мрак.
Тогда вышел откуда-то из-за огорода маленький человечек в синем колпаке. Он сел на моё крыльцо и начал играть на дудке. Играя на дудке под звёздами, он покачивал своей длинной белой бородой и всё клонил и клонил голову одним ухом к земле. По всему двору из земли пошли выбираться и вспархивать попугаи. Человечек спрятал дудку в карман и ушёл.
Сейчас уже рассвело. И стало видно, что вокруг шумит океан, а с берега свешиваются над ним раскидистые деревья. Попугаи расселись по деревьям вдоль всего берега. Они громко кричали, а порою дрались. Им некогда было посмотреть в даль океана, где появились длинные железные корабли, поводя в воздухе орудиями, словно растопыренными пальцами. Корабли шли волчьей молчаливой походкой. Всё же попугаи заметили эскадру и разом смолкли. Они притаились в деревьях, будто их нет да и никогда не было.
Я докурил сигарету и отправился в сарай колоть дрова. Под окном тяжелела рябина, за рябиной серебрилось рябое озеро, где-то плыли на моторной лодке рыбаки. Я колол дрова и думал, что с этого дня очень полюбил я свой двор и, как всякий любящий, теперь боюсь его.
А двор каждый раз, когда я выхожу на крыльцо, поглядывает на меня, и я вижу, что опять он от меня чего-то ждёт.
ТЕРЕМ В ПЕРЕЛЕСКАХ
С вечера настойчиво клонило в сон, однако мне всё время загадывали загадки. Сначала подошёл кот и спросил:
– Кто бежит, кто пищит, кто в стене сверчит?
Потом подбежала мышь и спросила:
– Где тепло, где сухо, где просом пахнет?
Выполз таракан и тоже с вопросом:
– Как бежать, как дрожать и как в пазу сидеть?
И синица не обошлась без вопроса:
– Кто по речке плывёт? Кто песню поёт? А кто в красном платке сидит?
Не успел я подумать над этими вопросами, как поднялось утро. И я увидел, что все спят. Я потушил свою керосиновую лампу, накинул фуфайку и на цыпочках вышел во двор. Сколько свету поднималось на востоке! Роса мелко зарябила травы, и даже чувствовалось, что в колодце ещё еле-еле, но уже засветилась вода.
По краю дороги уже вспыхнули ягоды шиповника, прозрачные, лёгкие, пока не тронутые морозом. Они горели, как маленькие лампочки на новогодних ёлках. И если срывать их да бросать издали в рот, как семечки, то чувствуется, что и на зубах они светятся, даже когда их раскусываешь. На поляне сидел заяц, уже не серый, но ещё и не белый, а похожий на пятнистую дворнягу. Он сидел на задних лапах, а передними перебирал в воздухе, словно плыл. Смотрел на меня и не трогался с места, видя, что человек идёт без ружья. Так что я даже подумал: не молится ли он, глядя на меня? И правда, почему бы зайцу не молиться на человека, который в лес идёт без ружья? Где-то юркнула в берёзнике лисица, а заяц вскинулся и скрылся. Лисица остановилась, глянула на меня ловким женским глазом, подмигнула и направилась дальше, по заячьему следу.
В ельнике среди сырой прохлады и тишины утра сидели возле пня моховики. Оба в медных прозеленевших шапках. Они играли в карты. Когда один выигрывал, то бил другого колодой по шапке. И в самом деле, почему бы моховикам не играть в дурака, когда заняться больше нечем? Немного дальше, вокруг другого пня, сидели молоденькие весёлые опята. Они сушили бельё. И пахло стираным бельём далеко и тоже весело.
Я вышел на длинное поле, где неделю назад ещё был разостлан лён. Теперь здесь ходили тетерева. Косач вышагивал, раскидывая крылья, и рассыпал вокруг себя крупные глухие бубенцы. Рядом ходили тетеревухи, подбирали, склёвывали эти бубенцы. И ждали новых. Пролетела над поляной и, увидев человека, выхватила из-за пазухи трещотку сорока. И затрещала на весь лес. Тетерева поднялись и скрылись, недовольные, как чиновники.
Ветер ещё спал. Он спал неподалёку, в овраге, над которым отяжелели от ягод рябины. Я слышал даже, как он похрапывал во сне. Ему, видимо, чего-то хотелось, потому что ветер иногда вздыхал. А порой он переворачивался с боку на бок.
Я вышел в перелески, наполовину берёзовые, наполовину еловые. И здесь я увидел большой белый гриб, который зовут боровиком. Он стоял, как терем. И маленькая дверь в этот белый терем была приоткрыта. Я распахнул дверь и вошёл. В сенях дремала тьма и пахло вениками. Я нащупал ступеньки, поднялся по лестнице к другой, закрытой двери. Нащупал деревянную ручку и оказался в светлой горнице. Среди горницы ширился стол под толстой белой скатертью. На скатерти были вытканы золотые петухи и красные жар-птицы. И те и другие были, видимо, навеселе и потому танцевали, подхватив друг друга под бока. На столе сидели два ковша, две чашки, ушат. Ковши стояли пустые, а в чашках лежало по одному пареному рябчику, каждый присыпан рябиной. Из ушата пахло квасом. Я взял ковш и зачерпнул. Да, это был квас! Это был мятный квас, и, когда я выпил его, перестала болеть голова. Я сел на один из двух стульев и съел рябчика. Заел его рябиной. Я запил его ещё и квасом и пожалел, что пришёл сюда один.