355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Юрий Сушко » Дети Есенина. А разве они были? » Текст книги (страница 5)
Дети Есенина. А разве они были?
  • Текст добавлен: 9 октября 2016, 00:04

Текст книги "Дети Есенина. А разве они были?"


Автор книги: Юрий Сушко



сообщить о нарушении

Текущая страница: 5 (всего у книги 13 страниц) [доступный отрывок для чтения: 5 страниц]

Утренний обход. Москва. Психбольница им. Ганнушкина. 1963 год

 
Ах, у психов жизнь —
Так бы жил любой:
Хочешь – спать ложись,
Хочешь – песни пой!..
 
Александр Галич.
Белые Столбы

– Доброе утро. Как себя чувствуем, Александр Сергеевич? Как сон? Какое у нас сегодня число?

– Доброе утро. Хорошо. Без сновидений. Шестнадцатое.

– Что шестнадцатое? – переспросил врач.

– Число шестнадцатое. Снов не видел. Самочувствие хорошее. Утро доброе. Это я, доктор, на ваши вопросы отвечаю, но в обратной последовательности.

– Ага, ну да. А сегодня день недели?

– Четверг?

– Может быть, пятница?

– Нет, по-моему, четверг. Календаря, простите, нет, радио молчит, газет тоже нет. Я, честно говоря, уже начал путаться, доктор. А санитары ваши, по-моему, сами не догадываются, какой нынче день недели. Кстати, а как ваша фамилия, доктор?

– Четверг сегодня, – не услышав вопроса, ответил врач. – Ну, а месяц у нас?

– Февраль.

– Ну, ладно. Выздоравливайте.

Профессор сухо кивнул и в сопровождении лечащего врача и санитара покинул палату. Обход отделения продолжался.

Александр Сергеевич молча посмотрел вслед врачам, продолжая сидеть на кровати. На молчаливый вопрос однопалатника шутейно развел руками, улыбнулся и сказал: «Слушаюсь и повинуюсь». – «Что-что?» – мигом среагировала медсестра, которая появилась в палате, держа перед собой блюдечко таблеток. «Да вот я говорю: «Слушаюсь и повинуюсь», – повторил Есенин и погрустнел. «Руку!» – скомандовала очкастая сестричка. Александр Сергеевич покорно раскрыл ладонь и получил свою порцию лекарств. «Теперь глотай. И без разговоров, я все должна видеть». – «А что это?» – «Общеукрепляющее-болеутолящее, – привычно отшутилась сестра. – Глотай давай».

Когда пациенты психбольницы остались одни, сосед спросил: «Сергеич, а чего это наши доктора все какими-то датами интересуются?»

– Пытаются выяснить, псих я или нет.

– А что, по-другому никак нельзя?

– Никак. Понимаешь, Володя, психиатрия, психология – науки неточные, приблизительные, в лучшем случае экспериментальные. Вот им и приходится пользоваться теми дикими, странными методами, вроде этого вопросника, который кто-то когда-то, еще до них, придумал и повелел считать самым простым и точным тестом. Я все это еще в институте Сербского проходил, знаю. Хотя поначалу спрашивал, что вы мне всякой ерундой голову морочите?

– О, так ты и там бывал?

– Дважды. Здесь, в «Ганнушкина», тоже второй раз. Места знакомые, обжитые, можно сказать, родные…

– Выходит, ты у нас псих-старожил? – обрадовался сосед по палате.

Есенин-Вольпин кивнул:

– Ветеран.

– Ну и как там, в Сербского, порядки? Помягче будут? Или лютуют?

– Да нет, все точно так же, как здесь, никакой разницы. Методы лечения тоже одинаковые – стенотерапия. В застенках держат, и все. На стенку же от тоски и лезешь. Но если проявляешь себя, по их мнению, как-то чересчур, тогда уже полагается мокрая укрутка: знаешь, что это такое?

– Слава богу, нет.

– Это просто. Берут мокрую холщовую простыню и связывают. Чем сильнее брыкаешься, стараясь освободиться, тем больнее узлы затягиваются. Поневоле смирным станешь…

– И кто ж тебя так «любит»?

– Комитет любимый. ГБ. Он меня уже четырнадцать лет любит, с 49-го года. Эта любовь, как я понимаю, уже до гроба.

– И за что ж они тебя так?..

– Любят-то? Гэбэ, Володя, как женщина, любит ушами. Значит, за язык мой, скорее всего, и любит. Болтал много, стихи читал. Думал, только друзьям, а оказалось, что и этимтоже.

– Так вы и стихи пишете? – Володя даже обратился к соседу на «вы».

– Писал когда-то. Оказалось, весьма опасное занятие. Лет десять уже поэзией почти не занимаюсь.

– Почитайте, Сергеич. Я стихи люблю.

– Ладно, – легко согласился Есенин-Вольпин. – Только сразу предупреждаю: стихи у меня не слишком-то веселые.

– Да ничего, читайте. Жизнь наша с вами тоже ведь не ах…

 
Никогда я не брал сохи,
Не касался труда ручного,
Я читаю одни стихи,
Только их – ничего другого…
Но поскольку вожди хотят,
Чтоб слова их всегда звучали,
Каждый слесарь, каждый солдат
Обучает меня морали:
«В нашем обществе все равны
И свободны – так учит Сталин.
В нашем обществе все верны
Коммунизму – так учит Сталин».
………..
Что поделаешь, раз весна —
Неизбежное время года,
И одна только цель ясна,
Неразумная цель – свобода!
 

– Пойми, Володя. Они же нашли для нас псевдовыход: «Ну разве нормальный человек может такоенаписать?!» Нет, конечно! Стало быть, место ему в дурдоме…

* * *

«Ноября 1925 дня 25 года. Удостоверение. Контора Психиатрической Клиники сим удостоверяет, что больной Есенин С.А. находится на излечении в Психиатрической клинике с 26 ноября с.г. и по настоящее время, по состоянию своего здоровья не может быть допрошен на суде. Ассистент клиники ГАННУШКИН [12]12
  Ганнушкин Петр Борисович (1875–1933). Видный психиатр, профессор, создатель психиатрической школы. Основатель Московской больницы № 4, которая носит его имя.


[Закрыть]
. Письмоводитель (подпись неразборчива)».

* * *

«Пишу тебе из больницы, опять лег. Зачем – не знаю, но, вероятно, и никто не знает. Видишь ли, нужно лечить нервы, а здесь фельдфебель на фельдфебеле. Их теория в том, что стены лечат лучше всего, без всяких лекарств…

Не понимаю, почему Павлу Первому не пришло в голову заняться врачебным делом. Он бы смог. Он бы вылечил. Ведь его теория очень схожа с проблемами совр. психиатров. Карьера не талант и не знание. У кары лечиться – себя злить и еще пуще надрывать… Посылаю тебе «Черного человека». Прочти и подумай, за что мы боремся, ложась в постели?..»

Сергей Есенин – Петру Чагину
Москва, 27 ноября 1925 г.

«До свиданья, друг мой, до свиданья…». Декабрь 1925 года

– Аня, открой. Это я, Сергей.

– Сейчас.

Анна уже давно привыкла к его неожиданным визитам. Последний раз Есенин появлялся здесь, на Сивцевом Вражке, еще в начале осени, кажется, в сентябре. Пришел рано утром, восьми еще не было, с каким-то с большим бумажным свертком под мышкой. В тот раз он, даже не здороваясь, заглянул в комнату:

– Печь топишь?

– Да нет, до холодов-то еще далековато. А на что тебе печь? Или испечь что-то решил?

– Нет, сжечь.

Анна пожала плечами, принесла обрывок старой газеты, пару поленьев: «Хватит?» Сергей кивнул. Потом он долго стоял у плиты, ворошил кочергой корчившиеся в огне изорванные листы бумаги. Ни слова не говорил, пока не истлел последний листок. Наконец угомонился, сел к столу, попил чаю и ушел…

На этот раз Сергей прямо с порога успокоил Изряднову, что ненадолго, буквально на минутку. Пришел, мол, проститься.

– Что? Почему?

– Уезжаю. Чувствую себя плохо. Наверное, умру.

Анна перекрестилась. Он, не обращая на ее причитания внимания, мимоходом спросил о сыне:

– А Юра где?

– На улице. С ребятами, наверное, играет.

– Вот и молодец. Как учится?

– Хорошо.

– И ладно. Ты не балуй его, Ань. Береги.

…За четыре дня до отъезда в Ленинград Сергей Александрович заглянул и на Новинский бульвар. «Отчетливо помню его лицо, его жесты, его поведение в тот вечер, – позже рассказывал Константин. – В них не было надрыва, грусти. В них была какая-то деловитость… Сказал, что пришел проститься с детьми. У меня тогда был детский диатез. Когда он вошел, я сидел, поставив руки под лампочку, горевшую синим цветом, которую держала няня. Отец недолго пробыл в комнате и, как всегда, уединился с Татьяной».

Билет до Ленинграда у него уже был в кармане. Оставалось заехать в Госиздат за гонораром, – и в путь-дорогу. Однако, как всегда в день выплат, бухгалтерия издательства тянула волынку, ссылалась на необходимость еще каких-то согласований, подписей и пр. В тоске и печали Есенин ухватил за рукав проходившего мимо знакомого литератора Тарасова-Родионова:

– Слушай, Саша, мне тут, гляжу, еще ждать и ждать. Пойдем, кацо, посидим где-нибудь пока… Мне хочется о многом поговорить.

Несколько ошарашенный неожиданным приглашением, Тарасов предложил уединиться для разговора у него, в рабочем кабинете.

– Да нет, здесь неудобно, – отмахнулся поэт. – Пойдем, кацо, вниз, на уголок, в пивнушку, там и посидим. Это же рядом.

Разговор в пивной на углу Софийки и Рождественки получился каким-то странным, рваным и сумбурным. О чем только не говорили! О природе дружбы, о литературе, о друзьях-писателях, о женщинах, конечно, тоже.

– …Нет, Дункан я любил, – убеждал спутника Есенин. – И сейчас еще искренне люблю ее… А Софью Андреевну… Нет, ее я не любил… Подумаешь, внучка! Да и Толстого, кацо, ты знаешь, я никогда не любил и не люблю. А происхождение кружило ее тупую голову… Но себя я не продавал… А Дункан я любил, горячо любил. Только двух женщин любил я в жизни. Это Зинаида Райх и Дункан. А остальные… Нужно было удовлетворять потребность, и удовлетворял… Ты, наверное, сидишь и думаешь, если любил, то почему же разошелся с теми, любимыми?.. В этом-то вся моя трагедия с бабами. Как бы ни клялся я кому-либо в безумной любви, как бы ни уверял в том же сам себя, – все это, по существу, огромнейшая и роковая ошибка.

Есть нечто, что я люблю выше всех женщин, выше любой женщины, и что я ни на какие ласки и ни за какую любовь не променяю. Это искусство… Ты, кацо, хорошо понимаешь это. Давай поэтому выпьем… Да, кацо, искусство для меня дороже всяких друзей, и жен, и любовниц. Но разве женщины это понимают, разве могут они это понять? Если им скажешь это – трагедия. А другая сделает вид, что поймет, а сама норовит по-своему… Давай лучше выпьем еще…

* * *

Ночью 28 декабря в квартире Мейерхольдов раздался телефонный звонок из Ленинграда: покончил с собой Есенин. Всеволод Эмильевич сразу не поверил, растерянно переспросил: «Есенин?..» Услышав фамилию, Райх силой вырвала трубку из рук мужа. Заставила далекого собеседника все еще раз повторить. Потом, глядя сквозь Мейерхольда, сказала пустым голосом:

– Я еду к нему.

– Зиночка, подумай.

– Я еду.

– Тогда я с тобой.

Из Ленинграда они вернулась тем же поездом, в котором везли гроб с телом Есенина. Дома с Зинаидой Николаевной случилась совершенно дикая, отчаянная, неконтролируемая, душераздирающая истерика. «Она лежала в спальне, почти утратив способность реального восприятия, – вспоминал Константин. – Мейерхольд размеренным шагом ходил между спальной и ванной, носил воду в кувшинах, мокрые полотенца. Мать пару раз выбегала к нам, порывисто обнимала и говорила, что мы теперь сироты!»

В день похорон она рвалась прощаться. Мейерхольд не пускал, затем сдался, обреченно махнул рукой и поехал с ней. Детей тоже привезли по запруженной народом Москве в Дом печати на Никитском бульваре. У гроба мать обнимала, прижимала к себе детей и во весь голос кричала: «Ушло наше солнце!» Всеволод Эмильевич успокаивал жену, гладил ее по голове и плечам, прятал ее лицо у себя на груди и тихо повторял, напоминая: «Ты обещала, ты обещала…»

Когда на Ваганьковском кладбище гроб опускали в землю, Зинаида опять впала с истерику и закричала, содрогаясь от рыданий: «Прощай, моя сказка!.. Они же ничего не знают!» Опомнилась, только когда бывшая свекровь зло бросила ей в лицо: «Ты во всем виновата!» Зинаида Николаевна как будто оцепенела, хотела что-то сказать, но задохнулась от гнева, и Всеволод Эмильевич силой увел ее подальше от греха, как от края разверзшейся перед ней бездны.

С кладбища увести можно, но только не от воспоминаний. Они преследовали ее, мучили, иногда дарили тихую радость.

Как-то спустя годы Зинаида Николаевна неожиданно решила навестить свою старинную задушевную подружку Зиночку Гейман. Посидели, поболтали о пустяках, и вдруг Райх заспешила, заторопилась и, уходя, уже в передней, вручила хозяйке изящный конверт. Робко попросила: «Потом посмотришь, ладно?» Едва за подругой захлопнулась дверь, Гейман, конечно, тут же вскрыла конверт. Там был замечательный фотопортрет Зиночки Райх со странной надписью: «Накануне печальной годовщины (1925–1935) мои печальные глаза – тебе, Зинуша, как воспоминание о самом главном и самом страшном в моей жизни – о Сергее Есенине. Твоя Зинаида. 1935, 13 декабря».

Многие даже не сомневались в том, что, обращаясь к собаке Качалова, Сергей Александрович только ее, Зинаиду, имел в виду, когда просил все понимающего Джима:

 
Она придет, даю тебе поруку.
И без меня, в ее уставясь взгляд,
Ты за меня лизни ей нежно руку
За все, в чем был и не был виноват.
 

В один из дней Зинаида Николаевна, усадив детей перед собой, читала им есенинского «Черного человека». На строчках:

 
В декабре в той стране
Снег до дьявола чист,
И метели заводят
Веселые прялки.
Был человек тот авантюрист,
Но самой высокой
И лучшей марки… —
 

она запнулась и заплакала: «Вот видите, свой декабрь он угадал…»

Неизменно присутствовавший в жизни Всеволода Мейерхольда Есенин, его стихи и судьба, заставили режиссера незадолго до своей уже погибели признать: «Я считаю, что там, где поэзия, там обязательно и трагическое начало, а в трагическом начале наибольшее количество поэзии, потому что трагическое – это конфликт, борьба. Это монументальная сила, это великолепие человека. Если бы вычеркнуто было из жизни слово «страдание», то было бы так скучно жить, что мы все просто раньше времени повесились».

И Всеволод Эмильевич, выходит, угадал.

* * *

Надежду Давидовну Вольпин известие о самоубийстве Есенина настигло в Москве: «Как удар в грудь. Я слегла. С трудом поднялась, чтобы жить дальше, растить сына…»

В ее прежних стихах были грустные строки:

 
Ведь недолго мне в лицо
День любезен будет:
Через шею колесо,
И разрезан узел.
 

Именно так – «через шею… – и разрезан узел…». Выходит, тоже давно она голос услышала?.. Может быть.

Через много-много лет после трагического декабря 1925 года сын поэта и Надежды Вольпин Александр Сергеевич категорически отвергал всевозможные досужие версии расплодившихся кликуш, которые приводили «бесспорные доказательства» того, что его отец вовсе не по собственной воле свел счеты с жизнью, а извели его злые демоны, засевшие в Кремле: «Мне это не нравится. Сталин тогда боролся с Троцким, и ему было не до отца. Есть версия о каких-то синяках на теле, что от удара на лбу у него была огромная кровавая блямба. А еще, по новейшей версии, у него будто бы один глаз вытек – кошмар! И чтобы через семь часов, когда он лежал в гробу, никто из родственников этого не увидел?! Абсурд. Всем сенсации нужны. Отец повесился, вот и все.

Другое дело, что его довела до самоубийства тогдашняя литературно-партийная шобла. Его вынуждали стать нормальным карманным советским поэтом, а он всячески сопротивлялся этой перспективе.

Он стремился за границу – выезд перекрыли, несмотря на ходатайства Горького. И загнали в угол. Впрочем, если бы он и не покончил с собой, у него вряд ли были шансы пережить тридцать седьмой год».

* * *

Весной следующего года, предварительно позвонив Зинаиде Николаевне, в гости напросился Юра Есенин. Передал поклоны от Анны Романовны, а потом вытащил из кармана свернутую в трубочку «Вечернюю Москву» и протянул сводному брату и сестре: «Почитайте. Я вас поздравляю. Мы теперь законные наследники». Сперва никто ничего не понял, и Юре пришлось прочесть вслух официальное извещение о том, что московский народный суд вынес решение по определению наследников С. А. Есенина. Среди них значились родители поэта, его сестры, четверо детей и последняя жена Софья Андреевна Толстая-Есенина.

– Что?! – взъярилась Зинаида Николаевна. – Я этого так не оставлю! Она-то какие права имеет? Она ведь жена-то ненастоящая!

Тяжба длилась изнурительно долго. Знакомый семьи Толстых, адвокат Федор Волькенштейн, естественно, был на стороне Софьи Андреевны: «Соня – бедняжка. Ее дело получило оборот безнадежный и скандальный. Мейерхольдиха и все мужички, «всем миром» прибывшие из деревни в суд, оспаривают действительность брака Есенина с Соней: он зарегистрировался с Соней, не расторгнув брака с Дунканшей!!! Так поэты устраивают благополучие своих близких! Ненавижу гениев и их великолепное презрение к земным мелочам и прозе! Кроме того, вся эта ватага требует, чтоб с Сони сняли фамилию «Есенина». Этим мужичкам и еврейке Мейерхольдихе невместно именоваться одинаково с внучкой Льва Толстого!!! Ох! Зубы сломаю, так скриплю зубами! А из Петербурга приехала еще одна жена усопшего гения и привезла еще одного сына…»

Впрочем, «еще одна жена из Петербурга» – Надежда Вольпин в сложившейся ситуации вела себя весьма достойно, понимая, что, скажем, для матери Есенина она, в общем-то, никто: «Я для нее не мать ее внука, а «какая-то жидовка», посягающая на часть ее наследства». Она с сочувствием писала Софье Есениной-Толстой: «…Райх начала дело о «двоеженстве» Есенина (глупая мещанка! – и я в тот же день узнала, что она член компартии! Забавно!)… Мне было и смешно, и тошно. Я почти не сомневаюсь, что для Зинаиды Николаевны здесь дело не в том, получить ли 2/ 9или 2/ 8, а в том, чтобы вам «насолить» и доказать, что вы «ненастоящая жена»… Не падайте духом, милая Софья Андреевна, – в этом есть для вас и хорошая сторона, так как «обществу» позиция З. Н. должна показаться смешной и не слишком благородной».

Только через два года суд принял окончательное решение: «Все домашние вещи, оставшиеся в г. Москве, передать гражданке Софье Есениной, а находящиеся в Ленинграде передать детям Татьяне и Константину». Среди последних числились пара чемоданов и таинственный сундук, который Зинаида Николаевна долгое время почему-то запрещала открывать. Когда непонятный запрет был наконец снят и сундук вскрыли, то оказалось, что он всего-навсего служил своеобразным дорожным гардеробом Есенина – костюмы, рубашки, белье, обувь; рукописей же и прочих бумаг было совсем немного. Правда, на гонорар от издания четырехтомного собрания сочинений Сергея Есенина Зинаида Николаевна купила на имя детей дачу в Горенках, недалеко от Балашихи.

В июле 1928 года исполненная самых теплых чувств Зинаида Райх, выкроив минутку, писала Анне Изрядновой: «Милая Вы моя, родная – люблю я Вас, как нежную, одинокую, большую душу, и хотела бы сохранить с Вами дружбу навсегда… Я о Вас всегда хорошо думаю – только не люблю Есениных и всех присных – все они непонятно меркантильны. Ну да Бог с ними. Если Юрке у них хорошо – радуйтесь и делайте так, как велит Вам Ваше сердце…»

Но тут горничная позвала хозяйку к завтраку, и Зинаиде Николаевне пришлось оставить письмо недописанным.

Москва-Берлин-Париж-Москва

Закончить письмо к Изрядновой Райх удалось лишь на следующий день: «Теперь о делах. Скажите Вольпиной, что ей-ей сейчас нет времени писать ей отдельно – деловое письмо пишу вам сразу обеим.

Во-первых – дела заграничные.

Совершенно безнадежно теперь, когда нет конвенции, думать о том, чтобы за границей можно было бы что-либо «выручить» за сочинения. Вольпина, и все немедленно о копейках тревожатся. Не в копейках дело…

Вы, Анна Романовна, единственная, которая верите и знаете меня, – понимаете, что острота вызвана не мной, а всеми остальными. Я всегда иду с раскрытым сердцем, но когда в него плюют – я его закрываю и защищаю от ударов. Но довольно лирики. Я вам обеим доверяю… Целую вас обеих и ваших Есенят.

Ваша Зинаида Райх».

Настроение у нее было расчудеснейшим. Парижские гастроли театра проходят более чем успешно. Местная критика не скупится на комплименты, сравнивая приму Мейерхольда то с Сарой Бернар, то с Элеонорой Дузе. Севочкины друзья устроили им замечательную – шесть комнат! – квартиру в самом центре французской столицы. После каждого спектакля их роскошные апартаменты превращаются в душистую оранжерею. А как легко здесь дышится, и голова совершенно не болит – ни сновидений! ни видений! Воздух здесь, что ли, волшебный?.. Даже домой не хочется. Хотя нет, вранье, хочется. Дома друзья, работа. Пора готовиться к новому сезону. А здесь? Здесь – все мишура. Но, спору нет, до одури пьянящая. О такой атмосфере, почтительности, комфорте дома можно было только мечтать…

Первой ступенькой к Парижу стал Берлин, где уже после первых спектаклей Зинаида почувствовала себя полновластной хозяйкой сцены. Ученик Станиславского, прославленный Михаил Чехов, уже прочно обосновавшийся в Германии, тотчас написал Зинаиде: «Я все еще хожу под впечатлением, полученным мною от «Ревизора»… и от двух его исполнителей: от Вас и от чудесного Гарина… Поражает меня Ваша легкость в исполнении трудных заданий. А легкость – первый признак настоящего творчества. Вы были исключительно едины со всей постановкой, а этого нельзя достичь ни в одной постановке Всеволода Эмильевича, не имея дара сценической смелости. Я ужасно люблю смелость на сцене и учусь ей у Всеволода Эмильевича, и радуюсь, видя ее в Вас…»

Тот же Чехов настойчиво уговаривал Мейерхольда остаться на Западе – неважно где, в Берлине ли, в Париже или в Праге, да где только душа пожелает. «Вам не следует возвращаться в Москву, – без устали повторял племянник великого драматурга, – вас там погубят». Мейерхольд колебался. Но потом сказал:

– Михаил Александрович, все знаю, все понимаю. Но, тем не менее, вернусь.

– Почему?!

– Из честности.

Чехов надолго задумался. Потом спросил: «А что Зинаида Николаевна по этому поводу думает?» Мейерхольд улыбнулся: «Категорически против». Чехов рассмеялся:

– По-моему, советскую власть она любит даже больше, чем своего мужа…

Ко всему прочему дома их ждали дети. Душа болит: как они там?

Танечка особых хлопот, конечно, не доставляла. Способная девочка. Кроме домашних уроков французского, она также успешно занималась в балетной школе при Большом театре. Впрочем, никто из домашних вовсе не питал особых надежд, не рассчитывая, что из девочки в будущем получится выдающаяся танцовщица, даже несмотря на то, что определенные предпосылки к этому все-таки были: пластична, подвижна, обладает природной грацией. Гости рассыпались мелким бисером, восхищаясь ее ангельским личиком. Литератор Богданов-Березовский однажды даже посвятил 11-летней Танечке Есениной несколько наспех написанных, неуклюжих, но искренних строк:

 
Дочь Есенина, милая Таня,
Поражающая сходством с отцом,
Целовать кто, счастливый, станет
Дорогое России лицо?
Впечатленья язвят, тревожат,
Нанизаться на душу спешат.
У нее и челка Сережи,
И, наверное, его душа…
 

А вот Зинаиде Николаевне казалось, что именно Костя, взрослея, все больше и больше становится похожим на отца: рот, нос, скулы, губы – все Сергея. Говорит, волнуется, возмущается, смеется, жестикулирует точь-в-точь как отец. Немногословен, горд, знает себе цену, терпеть не может лжи. И еще одна забавная деталь, чисто есенинская – при письме везде, где только можно и нельзя, сокращает слова. Сергей обычно писал точно так же…

Так, новые наряды Танюшке уже в чемодане. А вот Костику сегодня же нужно не забыть докупить побольше этих ярких спортивных проспектов, журналов, брошюрок о футболе, на котором он в последнее время просто помешался. Дикая какая-то игра. Потные мужики в нумерованных майках и смешных трусах мечутся по огромному полю, пихают друг другу мячик, стараются затолкать его в несуразные ворота. Что в этой игре находит Костик? Ведь смышленый же мальчишка, читать чуть ли не с четырех лет начал. Ему о школе думать надо, а не об этих забавах. Она уже все устроила: весной его приняли в первый класс как бы «стажером», а осенью он пойдет уже во второй.

Но этот футбол… Однако Всеволод ничего дурного в страстном Костином увлечении не видит. Даже сам несколько раз ходил с ним на стадион. А потом дома пытался объяснить жене: «Это – удивительное зрелище, поверь. Ты же сама в свое время собиралась стать режиссером массовых зрелищ, не так ли? Вот и попытайся вникнуть в природу этого явления под названием «футбол», товарищ режиссер…» Единственное, чего никак не мог понять и принять Мейерхольд, так это непобедимой тяги Кости к составлению всевозможных графиков, его смущали разлинованные цветными карандашами бесчисленные таблицы, в которые пасынок ежедневно по два часа кряду заносит всякую всячину: голы, фамилии игроков. Но сам футбол – это, конечно, зрелище…

Конечно, только игры в мячик ей не хватало. Тут «театральных зрелищ», особенно закулисных, с головой хватает. А Мейерхольд делает вид, что ничего не происходит, что все в порядке, все по-прежнему восхищаются его талантом и совсем не замечают, как все эти бездари исподтишка топчут его Зинаиду. Посмотрим…

А в театре и вокруг него в конце 20-х годов действительно начали происходить странные вещи. Режиссер творил собственную реальность: революция «Зорь» и «Мистерии-буфф» была куда чище подлинной, с улиц переместившейся в кабинеты. Соблазн заключался в слиянии с идущей от народных корней страшной, все разрушающей и при этом кажущейся животворной силой. Всеволод Эмильевич был впечатлителен. Желчен, великолепно образован, склонен к самоанализу и мистике. Зинаида – вместе со сценой – была смыслом его существования.

Мейерхольд близоруко не заметил, что пережил время. Он был нужен революции, потому что был революционером в искусстве. Когда хаос первых советских лет пошел на спад, успокоился, Мейерхольду в новой жизни, новой действительности уже с трудом находилось место. Критика почти каждую премьеру Мейерхольда и, соответственно, роли Райх встречала неприязненно (в отличие от восторженной публики): будь то жена городничего в «Ревизоре», Софья в «Горе от ума», Фосфорическая женщина Маяковского или Варвара в «Мандате» Николая Эрдмана. Ничтожно малым можно было считать комариный укус критика Осинского в «Известиях»: «Женам театральных директоров можно рекомендовать большую воздержанность по части туалетов, сменять которые при каждом новом выходе ни в «Ревизоре», ни в «Горе от ума» никакой необходимости нет…»

После тяжелейшего душевного кризиса, спровоцированного смертью Есенина, Мейерхольд применил свою методику лечения: постарался по максимуму загрузить жену работой. Даже в ее душевном беспокойстве Всеволод Эмильевич видел основу трагической актрисы. В труппе ГосТИМа (Театра имени Мейерхольда) Зинаида Николаевна считалась «священной коровой». Правда, Всеволод Эмильевич, узнав, что его первую актрису за некоторую неуклюжесть на сцене называют коровой, возмутился и тут же, без промедления расстался с прелестной инженю с хрупкостью статуэтки и обворожительной грацией, своей прежней безусловной фавориткой Марией Бабановой, которую заподозрил в авторстве «комплимента».

Поклонникам Бабановой актерские способности Райх казались ничтожными: медь есть медь, и сколько ни наводи блеск, золота не получится. Один из молодых актеров – Леонид Агранович с осторожностью высказывал свое мнение о Зинаиде Николаевне: «Она могла быть резкой. Не рассталась с красной косынкой и кожаной курткой 18-го года… Ревновали: ну не годилась она такому Мейерхольду… Но ведь актриса она была не такая уж, чтобы на улице валяться».

Когда Мейерхольд загорелся идеей поставить пьесу Юрия Олеши «Список благодеяний», Эраст Гарин писал жене: «Я бы всю тройку – З. Райх, мастера и автора – отправил на лесоповал». А сам мастер готов был отдать ей все роли, даже мужские. Когда на сборе труппы Мейерхольд объявил, что собирается ставить «Гамлета», Николай Охлопков неосмотрительно спросил: «И кто же в главной роли?» Мейерхольд быстро ответил: «Конечно, Зинаида Николаевна». Все растерянно переглянулись: Гамлет в юбке? – но главный режиссер невозмутимо продолжил:

– На все другие роли прошу подавать заявки.

Темпераментный Николай Охлопков очень неосмотрительно пошутил: «Если Райх – Гамлет, тогда я – Офелия». И был тут же уволен.

Как полагал драматург Гладков, «самой странной для меня чертой в Мейерхольде была его подозрительность, казавшаяся маниакальной. Он постоянно видел вокруг себя готовящиеся подвохи, заговоры, предательство, интриги, преувеличивал сплоченность и организованность своих действительных врагов, выдумывая мнимых врагов и препарируя в своем воображении их им же сочиненные козни. Часто чувствуя, что он рискует показаться смешным в этой своей странности, он, как умный человек, шел навстречу шутке: сам себя начинал высмеивать, пародировать, превращая это в игру, в розыгрыш, преувеличивал до гротеска, но до конца все же не мог избавиться от этой черты и где-то на дне души всегда был настороже…»

Но пора, пора в Москву! К тому же новую квартиру нужно было приводить в порядок, как следует обживать. В 1928-м они переехали в первый в столице кооперативный «Дом актеров» в Брюсовском переулке. Малолетним новоселам – Танечке и Косте – всезнающий Мейер объяснил, что к названию переулка поэт Валерий Яковлевич Брюсов, увы, не имеет никакого отношения. Имя свое эта улочка, соединяющая Большую Никитскую и Тверскую, получила в честь сподвижника Петра I, генерал-фельдмаршала Брюса.

По особому разрешению городских властей две соседние квартиры удалось соединить в одну, и теперь в распоряжении семейства Мейерхольд-Райх получилось вполне приличное жилище. Итак, кабинет Всеволода Эмильевича с грудой книг, кипами рукописей, нот, весь увешанный картинами, затем гостиная в светло-лимонных тонах, или, как говорили домашние, «желтая» комната, где хозяйничала сама Зинаида Николаевна. Плюс две детские: поменьше – Костина, чуть побольше – для Тани. Одним словом, хоромы, настоящие хоромы по тем временам. Просторная «желтая» комната имела затейливую конфигурацию – ее, с окнами разной формы, нельзя было окинуть с порога всю одним взглядом. Здесь Мейерхольды обычно принимали гостей. И тогда в доме появлялись вызванные из «Метрополя» вышколенные официанты, цыгане из «Арбатского подвала» – и вечеринки затягивались до самого утра.

Особенностью квартиры Мейерхольд-Райх были… пустые рамы, сложенные в передней. В комиссионном магазине супруги по случаю купили несколько массивных лепных позолоченных рам – просто так, понравились. А что делать с ними, не придумали. Любопытствующим в шутку говорили, что достойные картины для этих великолепных рам еще не написаны.

«Райх была чрезвычайно интересной и обаятельной женщиной, – восхищался актрисой музыкант Юрий Елагин, знаток театральной Москвы тех лет. – Всегда была окружена большим кругом поклонников, многие из которых демонстрировали ей свои пылкие чувства в весьма откровенной форме. Райх любила веселую и блестящую жизнь, любила вечеринки с танцами и рестораны с цыганами, ночные балы в московских театрах и банкеты в наркоматах. Любила туалеты из Парижа, Вены и Варшавы, котиковые и каракулевые шубы, французские духи (стоившие тогда в Москве по 200 рублей за маленький флакон), пудру Коти и шелковые чулки… и любила поклонников. Нет никаких оснований утверждать, что она была верной женой Мейерхольду, – скорее, есть данные думать совершенно противоположное».

Однажды вся труппа стала невольным свидетелем того, как во время репетиции «Бани» Райх начала слегка флиртовать с Маяковским – ей, по всей вероятности, льстило, что знаменитый поэт не сводит с нее глаз. И когда Маяковский отправился покурить, а Зинаида Николаевна последовала за ним в фойе, Мейерхольд тотчас объявил перерыв, хотя репетиция едва успела начаться, и немедленно к ним присоединился.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю