355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Юрий Герт » Преодоление » Текст книги (страница 1)
Преодоление
  • Текст добавлен: 9 октября 2016, 23:59

Текст книги "Преодоление"


Автор книги: Юрий Герт


Жанр:

   

Военная проза


сообщить о нарушении

Текущая страница: 1 (всего у книги 4 страниц)



ЮРИЙ ГЕРТ

ПРЕОДОЛЕНИЕ

ПОВЕСТЬ

ГОСУДАРСТВЕННОЕ ИЗДАТЕЛЬСТВО КАРЕЛЬСКОЙ АССР

ПЕТРОЗАВОДСК – 1958



ОДИН НАРЯД ВНЕ ОЧЕРЕДИ

А когда сержант Дуб глухо скомандовал: «Взвод, смирно!», все уже поняли, что сейчас произойдёт; недаром так низко нависли его густые лохматые брови, спрятав маленькие, с узким разрезом глаза; недаром над сомкнутыми челюстями вспухли твёрдые желваки, а вдоль бёдер так резко брошены руки с туго стиснутыми кулаками.

– Рядовой Таланцев, выйти из строя!

Из первой шеренги, вызывающе громко отбивая шаг по дощатому полу казармы, выходит солдат. У него стройное, лёгкое тело спортсмена, мужественное лицо с высоким, ясным лбом и крепким подбородком, а кожа девичья, нежно-матовая. Взгляд умных серых глаз, в упор направленный на сержанта, до дерзости спокоен, а в приспущенных уголках узких, плотно сжатых губ прячется презрительная усмешка. Но всякий мало-мальски опытный солдат сразу признал бы в нём «салажонка», из тех, что недавно прибыли в часть,– и по плохо заправленной, со сбившимися вперёд морщинами гимнастёрке, и по ослабшему ремню, и по неумело подшитому подворотничку, который торчит местами чуть ли не на сантиметр.

Таланцев стоит вполоборота к сержанту, отставив назад правую ногу, и всем видом своим как бы говорит:

«Ну, вот, я вышел, что дальше?»

Сержант Дуб поднимает на него угнетающе-тяжёлый взгляд. Таланцев встречает его спокойной нагловатой улыбкой.

– Рядовой Таланцев, встать «смирно»! – В глухом голосе сержанта едва сдерживаемое раздражение.

Таланцев лениво выпрямляется, вытягивает руки по швам, и опять его вид говорит:

«Ну, что же, если вам так хочется – я подчинюсь. Что делать – это глупо, но я должен. Что еще?..»

– За невыполнение приказа, за повторное курение в казарме, за пререкание с командиром рядовому Таланцеву объявляю один наряд вне очереди. Повторите.– Дуб произносит это отрывисто, торопливо, опустив веки, как будто стараясь притушить злой огонёк в глазах.

– За что? – Тонкие губы Таланцева улыбаются, а голос ровен и спокоен.

– Я сказал – за что. Повторите!

– Я не курил. Я только достал спички.

– У вас во рту была папироса.

– Но ведь...

– Повторите и не рассуждайте! – не выдерживает сержант.– Тоже «деятель» мне нашёлся!.. Язык распустил...– Внутри у сержанта всё клокочет. Таланцев с наслаждением замечает, как у него заходили желваки. Но ему этого мало.

– Между прочим, товарищ сержант, вам известно что означает слово «деятель»?

Сержанту Дубу становится тесен подворотничок. Ему, сержанту второго года службы, в глаза может смеяться этот салажонок! Он не сразу находится. Долго длится молчание. И наконец:

У меня... У меня, Таланцев, на всякую гайку найдётся винт!

– У меня резьба левая, товарищ сержант,– не медля ни секунды, отвечает Таланцев. У сержанта Дуба на переносице набухает жила, багровеет лицо. В наступившей тишине слышно, как кто-то шепчет:

– Таланцев, брось...

Улыбнувшись и помедлив ещё несколько секунд, Таланцев нехотя произносит:

Слушаюсь – один наряд вне очереди...

И снова устремляет на сержанта спокойный, нагловатый взгляд.

Вернувшись в строй, он намеренно громко говорит:

– Что бы вы ели, братцы, если бы не мои наряды? Кто бы для вас на кухне картошку чистил?

Когда сержант распускает взвод, к Таланцеву подходит Розенблюм, худощавый, высокий солдат, прозванный за рост «Шагающим экскаватором». Он берёт Таланцева за пуговицу и говорит:

– Послушай, я тоже не люблю Дуба, но зачем смеяться над человеком? Да, у него только пять классов образования. Ну и что же?.. Это свинство, Таланцев.

– Не горячись, я ни над кем не смеялся. Я просто считаю, что каждый человек должен ‘Понимать то, что говорит. В том числе и Дуб.

Около них останавливается комсорг взвода Ильин.

– Ты всё шутишь... Надо всерьёз подумать о своём поведении, Таланцев.

– А мне говорить всерьёз доктора запретили,– смеётся Таланцев и снисходительно похлопывает Ильина по плечу. – Филиппенко! – кричит он.– Филиппенко!

К нему подходит молодой солдат. Видимо, в армии он тоже без году неделя. По холеному лицу с маленькими усиками, развинченным движениям, какому-то беспокойно-блудливому выражению глаз и другим, нелегко определимым, но ясно ощущаемым признакам, в нём сразу угадывается бывший столичный «стиляга».

– Пойдём, старик,– предлагает ему Таланцев,– забьём партию в шахматы. А то мне на кухню собираться. Авось – успеем. А?

Они сидят за шахматной доской.

– Надо же тебе связываться с этим хмырем,– говорит Филиппенко, делая первый ход. Выговаривая слово «хмырь», он брезгливо морщится.

– Всё началось с того, что сегодня на занятиях я заступился за Розенблюма...– Таландев делает ответный ход.

– Нечего было заступаться за такого хмыря.

– Противно было смотреть, как этот Дуб муштровал его...

– Значит, и сам ты хмырь болотный,– равнодушно цедит Филиппенко.


письмо

Дорогой дружище!

Я пишу тебе это письмо, сидя на мешке с картошкой, которую мне приказано очистить за ночь. За окном темень, воет ветер, картошка мелкая, грязная перед тем, как чистить, её нужно долго мыть в большой бочке, помешивая деревянной палкой. Это новый наряд вне очереди – «рябчик», как мы их называем. За недолгое моё пребывание в армии, благодаря этим «рябчикам», я научился квалифицированно мыть пол, колоть дрова, копать землю. Так сержант Дуб исправляет недостатки моего воспитания...

О нём, этом сержанте, я, кажется, тебе уже писал: это мой командир, наставник и отец.

Представь себе человека мощного телосложения, с мускулистой шеей, взглядом исподлобья, всегда хмурого, всегда недовольного, говорящего низким басом —это и будет сержант Дуб.

Его любимые афоризмы, дающие почти полное представление о методах его воспитания, таковы: «Поменьше рассуждайте!», «Тоже мне, деятель выискался!», «Исполняйте!» и «Кругом марш!». У меня сложилось такое представление, что я, как и другие солдаты его отделения, для него – человек в форме, обязанный выполнять его приказания,– и не больше.

По-моему, его не интересует, кто я, что я, мои мысли, моё настроение, мои желания. Его интересует лишь то, чтобы я во всех случаях солдатской жизни заглядывал ему в рот и проглатывал то, что он изрекает.

Всё, что не укладывается в эти, очерченные им рамки, он называет «пререканием с командиром», – и – на кухню.

Он никогда не улыбнётся нам, не заговорит попросту.

Когда после занятий выдаётся свободная минута и мы собираемся поболтать о прошлом, помечтать о будущем, нам становится не по себе от угрюмой фигуры сержанта Дуба, который нет-нет, да и подойдёт, постоит, послушает и пойдёт прочь. При нём солдаты умолкают и начинают про себя припоминать, кто в чём провинился – сапоги ли не вычистил, оружие ли плохо смазал. Все молчат, ждут очередного «рябчика», и когда он уходит, облегчённо вздыхают: «На сей раз пронесло!»

А вчера, например, была гимнастика. Один из солдат, тоже первого года службы, никак не мог выполнить упражнения на брусьях. Дуб приказал не отходить от брусьев до тех пор, пока тот не сделает три маха. Пустяки для меня, но явно непосильное дело для Розенблюма, с которого пот лил градом, а руки бессильно срывались. Я не выдержал, что-то сказал, разгорелся спор, потом – «кругом марш» – и я был удалён с занятий. Кто прав? Неужели он? Неужели ему невдомёк, что тут надо долго тренировать человека, а не просто приказывать? Что поделаешь, сержант Дуб – это и в самом деле дуб. Терпишь, терпишь, потом пошлёшь всё к чёрту и полезешь на рожон, нарочно начинаешь искать наряда – и всё противно станет.

Смешно, дружище: от человека, который, вероятно, ничего не знал, кроме своей деревни, никогда не бывал в опере, не читал ни Бальзака, ни Шекспира, человека, который говорит «каптюшон» вместо «капюшон» и не в состоянии объяснить слова «деятель»,-от этого человека ты целиком зависишь, он разрешает или не разрешает любой твой шаг!...А впрочем, надоело всё это, я с удовольствием читаю твои письма, как всегда – остроумные и забавные, и всё в них так не похоже ни на этого сержанта Дуба, ни на... картошку! Напиши же мне, куда думает ехать Нина Барабанчикова после института, и кто её теперешний рыцарь? Как идут дела с твоей коллекцией наклеек с винных бутылок,—когда я уезжал , их было около пятидесяти, сколько теперь? Как устроился Виталий,– его ведь тоже вышибли из института? Наверное, в каком-нибудь спортобществе работёнка калымная... В общем, пиши обо всём. Кончаю – идёт повар, будет ругаться, что я ещё не приступал... Чёрт с ним. Жму руку —

В. Таланцев».

«Р. S. Ты спрашиваешь в письме: сблизился ли я с моими новыми товарищами? Со всеми понемногу, ни с кем – особенно... Скучный народ, мышей не ловят. Правда, есть здесь некий Филиппенко,– мы не только вместе призывались, но даже на одной улице жили, хотя друг друга и не знали. Он – из наших, парень ничего, хотя отчаянно глуп и, кажется, подловат. Но в шахматы играет сильно, а чего же ещё требовать от человека?

В. Т.»

СПОРЫШЕВ И ДУБ

Бывает, человек как-то помимо своей воли и желания, просто в силу семейной инерции, учится в школе, кончает её, поступает в институт, учится так себе, ни шатко, ни валко, и жизнь кажется ему удобной, лёгкой, хорошо утоптанной дорожкой, по которой не он первый, не он последний двинулся в путь, а поэтому ни размышлять, ни беспокоиться тут не о чём: другие шли и дошли, и он пойдет и дойдёт.

И ни воля, ни характер, ни взгляды на жизнь у такого человека не выявятся в полной мере этак годиков до двадцати пяти, когда все этапы обучения окажутся позади и надо будет начинать делать первые, в самом деле самостоятельные шаги. Тогда только станут сказываться черты его характера, когда испугается он далёкой сибирской тайги, куда направят его работать, и все подленькие способы будут пущены в ход, чтобы только остаться возле папы и мамы, возле утеплённой уборной и танцплощадки в сквере за углом... Или с радостным любопытством в сердце и маленьким чемоданчиком в руках уедет такой куда-нибудь на Камчатку, с тревожной мыслью: «Только бы хватило пороху на трудное дело!»

У Спорышева, сержанта, помощника командира миномётного взвода, в котором служит Таланцев, жизнь сложилась иначе...

Несмотря на то, что тогда ему было всего двадцать лет, Спорышев пришёл в армию с уже сформировавшимся характером. Жизнь порядком помяла его в своих жёстких руках и вылепила человека смелого, решительного и деятельного.

Рано оставшись без родителей, Володя Спорышев, бойкий, быстрый мальчишка с курносым, облупившимся на солнце лицом и соломенным хохлом на голове, воспитывался в детдоме, с детства познавая строгие и мудрые законы большого коллектива. Потом, работая на заводе, он быстро проглатывал в обеденный перерыв тарелку щей, повторял английские спряжения, а после работы бежал в вечернюю школу.

Товарищи по цеху привыкли видеть его на трибуне во время комсомольских собраний, при этом, в ответ на бесстрастное предупреждение председателя – «время кончилось!» – зал дружно выдыхал: «Пускай говорит!» С годами, становясь более зрелым, он уже не наскакивал петушком, критикуя и обличая, но, скупея на слова, придавал всё больше веры делам, своим и чужим, и, когда-то наивные, голубые глаза его становились то холодными, как зимнее небо, то загорались огоньками, как отсветы электросварки, хотя голос оставался спокойным и ровным.

Встречи со злом жизни – подхалимами, карьеристами, пьяницами, развратниками,– с тем злом, которое он видел как комсомольский вожак и честный человек и с которым всякий раз вступал в схватку,– эти встречи не вышибали его из равновесия. Временные поражения не лишали веры в себя, напротив, он только туже сжимал кулаки да крепче упирался в землю ногами.

Каждый комсомольский активист – воспитатель, а Спорышев был воспитатель прирождённый, как бывают прирождённые музыканты или художники. В его душе постоянно жило активное недовольство многими из окружавших его людей, он хотел их видеть лучшими, чем они были на самом деле, потому что «коммунизм,– думал он,– это прежде всего прекрасный человек».

Когда-то Спорышев перевоспитывал свою бабушку, ходившую в церковь, потом товарищей по детскому дому, потом лодырей и бракоделов в цеху, теперь – нарушителей воинских уставов (в армии он был избран в состав батальонного комсомольского бюро). И хотя частенько попадал впросак, переоценивая свои силы,– ибо бабка упрямо продолжала шамкать молитвы, а детдомовцы, бывало, отвечали ему кулаками,– он не сдавался, уясняя для себя, что истинная педагогика – дело столь же увлекательное, сколь и трудное.

Закончив десять классов вечерней школы, он мечтал о пединституте, но был призван в Армию, а через год, пришив на погоны две жёлтые полоски, получил отделение солдат, для которых он и стал, согласно уставу, главным воспитателем и непосредственным командиром.

Отделение – как будто не так уж много. Но если подумать: это люди, о которых надо заботиться двадцать четыре часа в сутки, которых надо знать, как свои пять пальцев, чтобы всякий раз вовремя научить, подбодрить, подсказать, похвалить, наказать,– это не так и мало.

Он взялся за новое дело с задором, стремясь, чтобы его миномётный расчёт стал лучшим в полку. Через год он пришил на погоны третью жёлтую полоску и получил повышение в должности: стал помощником командира миномётного взвода. Солдаты его любили. Строгий командир в часы учёбы, товарищ на футбольном поле, он не боялся потерять свой авторитет, когда, сбросив с плеч бушлат, вместе с солдатами ломом долбил мёрзлую землю, готовя позицию, и это действовало на них куда лучше грубых окриков младшего сержанта Дуба. «Понимает солдатскую душу»,– говорили о нём. А о Дубе... о Дубе так не говорили.

Товарищи-сержанты его уважали и побаивались за прямой до резкости характер, привычку говорить правду в глаза. Так относился к нему и младший сержант Дуб, но к чувству уважения у него примешивалось и другое: он завидовал умению Спорышева обращаться с солдатами легко и просто. А Спорышев видел в Дубе ещё один трудный объект воспитания.

Приглядываясь к Таланцеву, Спорышев понимал, что отношения между ним и Дубом сложились ненормально.

«У одного,—думал он,– властная привычка идти напролом и упрямство, у другого – бешеное самолюбие, отсутствие всякого чувства дисциплины и непоколебимое сознание собственного превосходства; кого из них воспитывать сначала, командира или солдата?»

Спорышев решил взяться за того и другого, и в тот вечер, когда Таланцев, сидя на мешке писал другу, Спорышев задержал младшего сержанта в каптёрке. Не то, чтобы он надеялся, что на Дуба можно подействовать одними разговорами,– только в живом деле перерождаются люди,– но это было самое простое и годилось в качестве первого шага.

– Садись,– сказал он, когда они с Дубом остались вдвоём.

Достав из кармана пачку махорки, он стал сворачивать самокрутку. Поняв, что разговор предстоит долгий, Дуб опустился на скамейку, положив на стол большие, мозолистые руки.

– Таланцеву опять наряд? – спросил Спорышев, искоса поглядывая на Дуба.

– А что же с ним ещё делать? – глухо отозвался Дуб.

– Да...– Спорышев не торопясь свернул цигарку, раскурил и, глубоко затянувшись, сощурился.– Часто что-то...

– Моё дело,– отрубил Дуб.

– Общее,– спокойно поправил Спорышев.

– Я – командир! – Дуб поднялся, почти тронув головой низко висевшую лампочку. Чёрная тень его закрыла половину стены.

– А я – член бюро батальона.– Спорышев стряхнул пепел в пластмассовую пепельницу.– И, между прочим, помощник командира взвода.

То ли спокойствие Спорышева, то ли мысль о том, что с ним говорит не просто Спорышев, а член бюро, и не просто с ним, с Дубом, а с комсомольцем Дубом,– но младший сержант сделал над собой усилие и сел на прежнее место.

В голосах того и другого, едва они заговорили, с первых же слов чувствовалось застарелое раздражение: спор этот, видимо, был не новым, и они заранее знали, что скажут – и тот, и другой. Дуб, болезненно-самолюбивый, не терпел никаких замечаний, и будь это не Спорышев, а другой, он попросту бы выругался и ушёл, хлопнув дверью.

– Послушай,– сказал он,– если ты о том, чтобы я нянькался с этим Таланцевым, то этого не будет. Ни за что, слышишь? – Просительные нотки в его голосе сменились угрожающими.– Я знаю – ты и член бюро, и помощник командира взвода, и всё такое прочее... Берите у меня отделение, как хотите, а я не буду!..

Спорышев смотрел на него своими голубыми, холодными глазами.

– Ты не нянька, ты – воспитатель. Сделай из Таланцева хорошего солдата, тогда ты – в самом деле сержант.

– Я сделаю! Я ему все сучки обрублю! – загремел Дуб.

Спорышев предупреждающе поднял руку:

– Тише ты – отбой был...– Он поднялся и, заложив руки за спину, прошёлся по каптёрке.– Как ты не поймёшь... Ну вот, скажем, есть много замков, и к каждому – свой ключ. А ты все замки одним ключом хочешь открывать. А не открываются – тюкнул ломом раз-другой – и дверь с петель... Понимаешь, о чём я говорю? Люди разные, ты – ключ подбери, пойми человека, а «сучки» – на это особого ума не надо!..– Он остановился, возбуждённо блестя глазами.

– Замки, ломы, ключи...– усмехнулся Дуб.– Слесарь!– Ему представилось умное, нагловато улыбающееся лицо Таланцева, вспомнилось наивно-ядовитое его: «Известно ли вам, что такое – деятель?» – и Дуб, хлопнув себя– по колену, крикнул: – Воспитывать? Ключи находить? Мало его до сих пор воспитывали? Чего ж мне его теперь воспитывать, когда он в институте учился, а у меня – пять классов!

– Ты – спокойнее,– негромко сказал Спорышев.

– Чего спокойнее? Воспитывать! – шумно и торопясь заговорил Дуб.– Меня никто не воспитывал. Вот,– он бросил к глазам Спорышева свои руки, загрубевшие, с крупными мозолями.– Вот кто меня воспитал!.. Я на год его старше, а если по жизни – так на десять лет. Грузчиком работал на пристанях, в тайге на лесозаготовках два года вкалывал, уголёк в Кузбассе рубал – вот моё воспитание!..

Спорышев знал о нелёгкой жизни Дуба, сочувствовал ему, но сейчас ему послышалось что-то похожее на хвастовство в его словах, и он подумал: «Разве этим хвастаются? Я о себе тоже мог бы порассказать...» – но молчал – пусть выкипит...

– Ты думаешь, я жалуюсь? – говорил Дуб – Нет, я не жалуюсь. Но я не могу смотреть равнодушно на тех, кто двадцать лет за юбкой маминой сидят и ни пилы в руках не держали, ни печь растопить, ни дыры на гимнастёрке заштопать не умеют. Папа-ша ему образование дал, так он и нос дерёт! Три раза пол перемывать заставил – «не умею», видите ли! Ничего, не можешь – научим, не хочешь – заставим!..

Он стоял, тяжело переводя дыхание,– сильный, крепко сбитый, с толстой короткой шеей, с мохнатыми бровями, и в его облике было столько мрачной убеждённости, что Спорышев невольно подумал: «Что ж, в конце концов, по-своему он прав... Но дай-ка ему волю...»

– Легко ты судишь о человеке,– сказал он.– В пререкание вступил, папиросу закурил... Всё это так... А вот окажись он в сложных условиях... хотя бы в таких, какие у нас на прошлых учениях были... Уверен ли ты, что он сдал бы в трудную минуту?

– Гнильцо с пыльцой,– презрительно усмехнулся Дуб.

– Та-ак...– Спорышев прошёлся по каптёрке, что-то обдумывая.– Так.– И когда он стремительно повернулся к Дубу, тот изумился новому выражению лица сержанта. У него горели глаза, брови были сурово сдвинуты, нижняя челюсть подалась вперёд.– Так...– в третий раз повторил Спорышев.– «Не хочешь– заставим»... А ты пробовал, чтобы он захотел?.. «Сучки все пообрубаю...» А если вместе с сучками обрубишь зелёные ветки?..– Дуб хотел что-то сказать, но Спорышев не дал себя перебить – «Гнильцо, говоришь, с пыльцой?» Это– о своём солдате? А если завтра в бой? Как воевать будешь?

Ты плохой сержант, комсомолец Дуб, если так говоришь о своём солдате! Ты плохой солдат, комсомолец Дуб, если так говоришь о своём товарище! И мы будем судить тебя за эти слова на комсомольском собрании —ты ответишь за них! Ты забыл, что перед тобой не автоматы, а люди! Один раз накажешь, другой раз накажешь, третий раз накажешь, а на четвёртый он скажет: «Чёрт с ним, пусть наказывает!» А ты поговори с солдатом, узнай, чем человек дышит, полюби его, поверь, что он хороший, тогда ему самому захочется быть хорошим!..

Спорышев говорил долго, голос его дрожал от возбуждения, и Дубу казалось, что Спорышев говорит с трибуны, а каптёрка – это клуб, полный народа, и он, Дуб, где-то позади старается спрятаться, стать совсем незаметным, чтобы не оглядывались на него, не указывали пальцем. А Спорышев всё говорил – о Таланцеве, о его прошлом, о том, что таких, как он, особенно трудно и особенно нужно – внимательно воспитывать, а Дубу нужно учиться, нужно читать, а то он одну книгу читает третий месяц, а на прошлой политинформации выяснилось, что газеты только просматривает и то не регулярно...

Дубу казалось, что Спорышев требует от него «нянькаться» с Таланцевым...

– Не могу я,– выдавил он из себя. Он сидел, опустив голову, и всё время складывал, многократно сгибая и расправляя листок бумаги. – Не могу я этого.

– Не можешь—научим, не хочешь – заставим,– усмехнулся Спорышев.

– Всё равно,– повторил Дуб.– Не могу. Ты из меня хочешь сделать...

– Сержанта настоящего хочу сделать, чудак...– Спорышев улыбнулся неожиданно мягкой, светлой улыбкой. Потом вдруг снова нахмурился и решительно произнёс: – А в общем... В общем – вот что: отдавай мне Таланцева из своего отделения.

Дуб поднял голову, удивлённо взглянул на Спорышева и просиял.

– Что? В самом деле возьмёшь? – И, боясь, чтобы тот не передумал, торопливо добавил: – Бери, бери к себе это золотце, воспитывай, перевоспитывай – всё, что хочешь. А я – не могу с ним. И хотел бы – не могу: взгляну на него – и муторно становится. Бери...

Он ушёл довольный, что отделался от Таланцева, а Спорышев достал из стола учебник английского языка: скоро демобилизация, а там институт, он боялся, что перезабудет всё по английскому языку и не сдаст экзамен. И, несмотря ни на что, он урывал у дня или ночи полчаса-час, чтобы посидеть над словарём. Когда он перевёл параграф до конца и собрался идти спать, в каптёрку вошёл Дуб. Он был в нижнем белье и сапогах, лицо хмурое.

– Ты – что? – спросил Спорышев.

– Вот, лёг, и не спится. Всё думал. Ты вот что... я тебе Таланцева не отдам.

– Почему? – деланно поразился Спорышев.

– Так уж... решил. Точка.

– Это «гнильцо-то с пыльцой»?

– Ага.

– Сучки обрубать?

– Видно будет.

– Не хочешь, значит – жаль?

– Там уж жаль или не жаль, а только так.

– Ну что ж, не отдашь – тут ничего не поделаешь... Я, впрочем, знал, что не отдашь.

– Знал?

– Знал. Ты ведь, если захочешь, поймёшь, что от тебя требуют.

Спорышев улыбнулся. Ему было приятно думать, что его расчёт оправдался. И он понимал, что Дуб пришёл сюда главным образом потому, что боялся: если за Таланцева возьмётся сам Спорышев, Таланцев быстро станет иным, и потом ему, Дубу, будут каждый раз колоть глаза. И ещё: если у Спорышева могло что-то получиться с Таланцевым, то почему ему, Дубу, самому не попытаться?.. И вот он поднялся с кровати и пришёл. Топтался на месте и не уходил.

– Между прочим, я во взводе хорошего агитатора нашёл,—сказал Спорышев..

– Кого?

– Потом, надо ещё подумать.

Дуб всё не уходил.

– Спать пора,– сказал Спорышев.

– Пора...– Дуб набрался, наконец, смелости: – Вот что: ты о собрании – это серьёзно?

– Вполне,– стараясь не улыбаться, ответил Спорышев.

– Когда? —помрачнел Дуб.

– Пока подождём. А там увидим—может быть и без него обойдёмся. Может быть!..

НА МАРШЕ

Начались зимние учения, первые учения в солдатской жизни Таланцева. Поднятый по тревоге полк выдвинулся в район сосредоточения. Миномётная рота капитана Волкова, расположившись в указанном ей месте, приступила к оборудованию огневых позиций.

Недобрым словом поминали солдаты неподатливую, каменистую карельскую землю, врубаясь в неё киркой и ломом, а то орудуя и топором. Проработали весь остаток дня и половину ночи. А на утро был получен приказ: самостоятельно совершить обходный марш к Каменной горе, откуда, присоединясь к стрелковому батальону, ударить по обороне «противника» с тыла в момент начала общей атаки.

Теперь рота двигалась к пункту назначения, находившемуся в шестидесяти километрах.

Миномётчики, растянувшись двумя длинными и цепочками, шли по дороге, которая, своенравно изгибаясь, то взбегала на крутой холм, то спускалась в заметённую снегом лощину. С утра стояла мягкая, тёплая погода, лыжи скользили с трудом, липли к снегу. Но вскоре задул резкий ветер, пошёл снег, мелкий и колючий. Казалось, ветер хлещет в лицо не снегом, а песком.

Впереди двигался капитан Волков, иногда он останавливался, пропуская перед собой всю роту, молчаливо вглядывался в усталые лица солдат. Делал короткие замечания: «Не отставать, Ларионов!», «Поправьте противогаз, Кочкин!» и снова становился в голову колонны.

Капитан Волков был суровым командиром. Он прошёл всю войну и хорошо помнил её первые месяцы, когда за плохое умение воевать мы расплачивались кровью людей и пеплом городов. Такое больше не должно повториться. И он обучал своих солдат нелёгкой военной науке, заставляя каждого вкладывать все силы «и ещё чуть-чуть сверх того», как любил говорить он. Постоянная тренировка расчётов, переходы, марш-броски. Порой он читал в глазах солдат: «Ты жесток. Мы больше не можем. Разве ты не видишь?..» «Я вижу,– отвечал его взгляд.– Но я вижу, что вы можете. Вы должны. Так надо...»

Ему вспоминались другие глаза – затуманенные смертью глаза тех молодых солдат сорок первого года, которые были сильны, ловки, горели местью и гибли, потому что не умели воевать... Такое не должно повториться. Учения были лучшей школой. Предвиденные и неожиданные трудности встречались на каждом шагу. Он был доволен этим. Пусть учатся. Им трудно? Им легко. Над их головой не свистят пули, не рвутся снаряды, не воют бомбы. Пусть учатся воевать...

Идти впереди, прокладывая лыжню, было трудно, поэтому капитана часто подменял младший сержант Дуб. Он шагал широко, сильно налегая на палки, лицо его утратило обычную в казарме угрюмость и было серьёзно и сосредоточенно. Казалось, ему приятно идти вот так, против ветра, принимая его упругие удары, идти, напрягая своё могучее тело, не знающее усталости.

За ним легко скользил сержант Спорышев. Движения его были точны и механически чётки, будто внутри у него работал какой-то бесшумный моторчик.

За сержантами следом шёл лучший лыжник батальона карел Лумпиев, маленький и необычайно сильный, с тяжёлым стволом миномёта за плечами. В десять лет он прыгал с трамплинов, на которые не без робости поглядывали взрослые. Слизывая с верхней губы солёные капельки пота, смешанные со снегом, он тревожно думал о товарищах: если он устал, то как же другие? Он оглядывался: позади, согнувшись, двигался «Шагающий экскаватор» Розенблюм. Его высокая, тощая фигура вся облеплена снегом, а длинными, как жердины, руками он перебирает в снежной мути, будто выгребает на воде, как пловец.

– Как дела? – кричит Лумпиев.

– Нормально,– будто издалека доносится голос Розенблюма.

Лумпиев улыбается: Розенблюм всегда, даже когда ему очень трудно, невозмутимо повторяет – «нормально». Розенблюму, несмотря на мороз и ветер, очень жарко, он расстегнул верхнюю пуговицу бушлата. Гимнастёрка его давно промокла от пота, он боялся, чтобы пачка «Беломора», купленная на последние деньги перед походом и наспех сунутая в карман ватных брюк, не промокла и не смялась.

До службы в армии Розенблюм работал на заводе, вечерами посещал художественную студию при районном Доме культуры, читал книги о великих мастерах кисти и мечтал о шедеврах. Его считали одарённым, за маленькие пейзажи он получал премии на конкурсах, но он мечтал о «настоящей» картине...

В начале марша он с восхищением смотрел вокруг, изумляясь суровой красоте зимней Карелии. Теперь же обычно мечтательное, задумчивое выражение его лица сменилось злым, жёстким: лес, снег, холмы, капризная линия дороги и прочие красоты карельского пейзажа утратили для него интерес, он думал только о привале, о том, чтобы выдержать...

Комсорг миномётного взвода Ильин, стройный, высокий, с энергичным и мужественным лицом, шёл за Розенблюмом. Пожалуй, только постоянное общение с природой, суровая борьба с ней делают лица такими мужественно-красивыми. Эту красоту хорошо чувствуют женщины, но Ильин в свои двадцать два года был аскетически строг к себе и предпочитал женскому обществу свой молоток геолога, рюкзак за плечами и «Анти-Дюринга», аккуратно уложенного между прочих вещей: Ильин увлекался философией. Прежде он работал геологом в Заполярье. Продолжительные экспедиции в хибинской тундре закалили его и приучили к выносливости.

Отстав от Ильина на десяток шагов, шёл Филиппенко.

Да, не всегда нужно бывает съесть пуд соли, чтобы узнать человека. Как презрительно кривились у него губы, как гордо выпячивал он широкую грудь, как выставлял вперёд «волевой» подбородок, когда появился в батарее! Он принёс и положил в тумбочку учебник борьбы «самбо» и объёмистую книгу «Американские монополии в борьбе за рынки». Прошло немного времени,– он стал частенько бегать в санчасть, уверяя, что болен, то ангиной, то поносом, то ещё чёрт знает чем, просил освобождение, а в столовой, когда ему доводилось распределять пищу, себе всегда стремился подложить больше, чем товарищам. Обе же книги были забыты в тумбочке возле флакона из-под духов «Шипр». Поистине жалким кажется сейчас его красивое лицо. Он думает о привале, о том, как там он скажет капитану, что дальше не может идти, не может потому, что у него болит... что? Всё... И он идёт, чутко прислушиваясь к себе, и ему кажется, что он на самом деле болен, что у него растяжение связок, что рука невыносимо ноет, что его горло обметал белый налёт ангины,– и нет иного выхода, как сойти с марша...

Никого ты не обманешь, Филиппенко! Знают тебя твои товарищи. Это там – в тихой, удобной городской жизни – ты мог бы красоваться выпяченной грудью и тонкими пижонскими усиками, покоряя глуповатых девиц. А вот здесь, где дали тебе «полную боевую», повесили на плечи двуногу-лафет и сказали, «шагом марш!»—вот здесь-то не солжёшь, не обманешь – ни других, ни самого себя.

А вот сзади тебя идёт Ибрагим Османов, у которого ты – помнишь? – вырвал однажды из рук ту самую книжку с учёным названием – про американских монополистов,– вырвал, когда тот с уважением листал её страницы со сложными диаграммами,– вырвал и сказал: «Что ты в этом понимаешь?..»

Что ж, может быть, после ФЗУ и впрямь трудно разобраться в такой учёной книге; может быть, бурить нефть на Эмбе Ибрагиму Османову – дело более знакомое, чем тёмные дела Моргана и Дюпона, да не в том суть. Сейчас трудно ему так же, как и тебе, и даже труднее: впервые этой зимой стал он на лыжи. А ведь нет у него твоих позорных мыслей в голове; пыхтит, дышит тяжело, а идёт; задержится на мгновение, подкинет повыше на спине лотки с минами весом двадцать восемь килограммов, передохнёт в этот ничтожный миг, смахнёт с широких скул, с длинных ресниц снег – и идёт! Никогда не было так трудно. А надо идти. Надо идти. Надо... И идёт Ибрагим Османов, бывший рабочий эмбийских нефтепромыслов, ныне миномётчик, идёт километр за километром. Раз надо – значит надо, и тут ничего не поделаешь!


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю