Текст книги "Срочно требуются седые человеческие волосы"
Автор книги: Юрий Нагибин
сообщить о нарушении
Текущая страница: 2 (всего у книги 3 страниц)
– Познакомьтесь, – сказала. Наташа, – мой старый друг – художник Петя Басалаев, мой новый друг – инженер Сергей Иванович Гущин.
Художник тряхнул русыми волосами и размашисто пожал Гущину руку.
– Наташкины друзья – наши друзья.
– Наташа слишком щедра ко мне... – церемонно начал Гущин.
– Мы познакомились только сегодня, на улице, – просто сказала Наташа Но это ничего не значит.
– Конечно! – ничуть не удивился художник. – А ну, дайте вашу руку, обратился он к Гущину.
Тот удивленно протянул ему свою руку.
– Хорошая рука, я сделаю с нее слепок.
– Зачем?
– Для коллекции, – художник мотнул головой на камни. – Там конусом, расширяющимся книзу, свешивалась гроздь гипсовых слепков человеческих рук.
Гущин подошел к камину, чтобы получше рассмотреть эту необычную коллекцию.
– Наташа, дай пояснения, а я покамест гипс разведу, – распорядился художник.
– Вы видите тут руки всевозможных знаменитостей, – тоном завзятого гида начала Наташа – Скульпторов, художников, поэтов, пианистов, скрипачей, ученых изобретателей, мастеровых. Громадные, как лопаты, – это руки скульпторов, пианистов. Большие, но узкие, с тонкими длинными пальцами скрипачей, актеров, людей, владеющих ремеслом. Слабые, недоразвитые поэтов...
– Но при чем тут я? – взмолился Гущин. – Я же никто!
– Чепуха! – оторвавшись от своего занятия, крикнул художник. – У вас хорошая, талантливая рука
Гущин еще раз посмотрел на гипсовую гроздь и обнаружил среди бесчисленных рук трогательный слепок маленькой узкой ступни с тугим натяжением сухих связок на подъеме.
– А чья это нога?
– Великой Улановой! – значительным голосом произнес художник. Садитесь! – указал он Гущину на табурет.
– Я пойду к ребятам, – сказала Наташа
– Гелла тоже дома, – сообщил художник. – Не пошла на работу. Вели ей соорудить "обед силен", как писал князь Георги своему соседу.
Наташа вышла в другую комнату, откуда послышались радостные возгласы и ликующие дикарские вопли.
Гущин с закатанным рукавом сидел перед художником, а тот нежными, ловкими движениями громадных лап накладывал гипс на его кисть.
– Готово! Теперь надо малость подсохнуть. Сидите спокойно, а я на жалейке поиграю.
Он снял с полки тонкую дудочку, взгромоздился на бочку с гипсом, и полились нежные звуки свирели.
Гущин понял, что тут нет никакого ломания. Так вот жил этот художник писал, ваял, рисовал, лепил, а в минуты отдохновения играл на свирели, чтобы полнее отключаться от забот.
Пришло время разгипсовывать Гущина Художник отложил свирель и проделал необходимую работу с присущей ему ловкостью. А тут Наташа и Гелла, худенькая женщина с тающим лицом, внесли круглую столешницу, уставленную бутылками, бокалами, тарелками с бутербродами. Столешницу поставили на два табурета.
– Моя жена Гелла! – объявил художник. – Гелла, это Наташин друг Серега Гущин. Человек с прекрасной рукой.
К вящему удивлению Гущина жена художника обняла его и поцеловала в щеку.
Вбежали два светловолосых мальчика лет шести и сразу повисли на Наташе.
– Мои бандиты, – представил их художник. – Петя и Миша – близнецы. Похожи друг на друга как две капли воды...
– Особенно Миша! – в голос подхватили близнецы знакомую шутку.
Художник с поразительной быстротой наполнил бокалы, не пролив при этом ни капли.
– За искусство! – произнес он торжественно. Все послушно выпили.
Художник снова наполнил бокалы.
– За женщин!
Гущин вопросительно посмотрел на Наташу. Она поняла его взгляд и сказала шепотом:
– Ничего не поделаешь – ритуал. Иначе – смертельная обида.
Художник в третий раз наполнил бокалы.
– За любовь! – и синий взор его подернулся хрустальной влагой.
Гущин осушил последний бокал, и вино ударило ему в голову.
– Чудесное вино! – сказал он. – Похоже на Цимлянское.
– Это перекисшая хванчкара, – спокойно пояснил художник. – Не выдерживает перевозки.
Пришли два молодых поэта. Их приход не вызвал особой сенсации, видимо, они были здесь свои люди. Художник представил их Гущину.
– Беляков и Гржибовский – пииты!.. А это, – обратился он к поэтам, Сергей Иваныч, человек порядочный, не вам чета, авиационный инженер.
Белякова это сообщение ничуть не взволновало, а Гржибовский как-то странно, исподлобья глянул на Гущина, затем перевел взгляд на Наташу.
Беляков, мальчик лет девятнадцати, тоненький, с круглым детским личиком, сразу начал читать стихи звучным, налитым баритоном, удивительным при его мизерной наружности. И стихи были крупные, звонкие, слегка напоминающие по интонации есенинского "Пугачева", но вовсе не подражательные.
– Здорово! – от души воскликнул Гущин. – Как свежо и крепко... словно антоновское яблоко!
– Свежий образ! – иронически сказал Гржибовский, рослый, красивый молодой человек, Наташиных лет.
Гущин смешался.
– Образы – это по твоей части, – заметила Наташа – Только ты не очень-то нас балуешь.
– Почему? – самолюбиво вскинулся Гржибовский. – Есть новые стихи.
Негромким, но ясным, поставленным голосом он прочел коротенькое стихотворение об одиноком фонаре и ранеными глазами взглянул на Наташу.
– Очень мило! – равнодушно сказала она. Поэт вспыхнул и отвернулся.
– Серега, выпьем на "ты"? – предложил художник Гущину.
– С удовольствием, – чуть принужденно отозвался тот.
Они сплели руки, осушили бокалы и поцеловались, причем художник вложил в поцелуй всю свою бьющую через край энергию.
– Пошел к черту! – сказал художник свирепо.
– Пошел к черту! – вежливо отозвался Гущин. Художник стиснул ему руку.
– Нравишься ты мне. Костяной ты человек и жильный. Тебя ветром не сдует.
Красивый поэт Гржибовский запел под гитару смешную и трогательную песню о стране Гиппопотамии.
В разгар пения в мастерскую ворвался темноволосый юноша и с ходу обрушился на хозяина:
– Значит, Верещагин гений и светоч? На него шикнули, он зажал рот рукой. Поэт оборвал песню и отбросил гитару.
– Почему вы перестали? – обратился к нему Гущин.
– А кому это нужно! – неприязненно отозвался поэт.
– Так Верещагин светоч и гений? – снова кинулся на хозяина вновь пришедший.
Тот, рванув на себе ворот рубашки, как древние ратники перед битвой, грудью стал за Верещагина:
– Ты сперва достигни такого мастерства!..
– Ерунда – фотография.
– А колорит – тоже ерунда?
– Колорит? – язвительно повторил вновь пришедший. – Колер у него, как у маляров, а не колорит.
– П-прошу покинуть мой дом! – от бешенства художник заговорил "высоким штилем".
– Да ноги моей у тебя не будет, натуралист несчастный!
– Мальчики, мальчики, будет вам! – кинулась к ним Наташа. Опомнитесь, как не стыдно!
Художник и его оппонент дрожащими руками взялись за бокалы.
– Только ради Наташки, – с натугой проговорил художник. – Твое здоровье!
– Наташа, только ради тебя, – в тон отозвался темноволосый, – твое здоровье!
И они чокнулись.
Гущин почувствовал внезапную усталость и заклевал носом.
Он борол сонливость, улыбался вновь прибывшим: печальному
Мефистофелю, оказавшемуся видным
режиссером, и девушке с бледным русалочьим лицом,
Она сразу подсела к Гущину и спросила таинственным
голосом:
– Я из "Смены". Как вы оцениваете современную молодежь?
– Прекрасная молодежь! – от души сказал Гущин. – Горячая, заинтересованная...
– Благодарю вас, – сказала русалка тем же намекающим на тайну голосом, но дальнейшего Гущин не услышал – он задремал.
Правда, сквозь дрему он услышал еще, как Наташа сказала:
– Оставь человека в покое, дай ему отдохнуть. Порой в его сон проникали и звуки гитары, и пение, и разговор, то разгорающийся, то затихающий, словно пульсирующий. Но видел он другое застолье, в собственной, только что полученной, новенькой квартире, много лет назад. Он видел свою жену в пору женского расцвета, с молодыми, горячими глазами, и себя, лишь начавшего седеть, и молодых своих друзей, и золотоволосого юного Зигфрида возле Маши.
Кто-то трогает струны гитары, кто-то просит "Ну, подбери мне "Враги сожгли родную хату", кто-то спорит.
Юный Зигфрид показывает восхищенным зрительницам, как можно согнуть в пальцах трехкопеечную монету.
– Сережа, согни монету! – требует Маша.
– Я не сумею.
– Нет согни, я хочу!
Гущин добросовестно пытается выполнить приказ жены, но у него ничего не получается.
– Не огорчайтесь! – говорит Зигфрид. – Я специально тренировался по японскому методу.
– Зачем инженеру по электронике такие сильные пальцы?
– Мне нравится заставлять себя. Например, я решаю: буду гнуть монеты, как Леонардо да Винчи, и гну!
– Лучше бы решили так писать и рисовать.
– Это, видите ли, сложнее, – натянуто отозвался Зигфрид.
– Вы никогда не терпите поражений? – спросила Маша.
– Наверное, у меня все впереди, – ответил тот многозначительно.
Гость с гитарой чересчур лихо рванул струны. Гущин сделал большие глаза
– Разбудим Женю...
– Твоя дочка и не думает спать, – сказала Маша. – Накрылась одеялом и читает "Дневник горничной".
Гущин поднялся и прошел в соседнюю комнату.
Женя, лежа в постели, упоенно читает толстенный роман. Когда отец вошел, девочка повернулась и вся как-то расцвела ему навстречу. Он наклонился и поцеловал ее.
– Фу, ты пил, папа, – сказала девятилетняя Женя. – У тебя губы горькие.
– Я больше не буду, – пообещал Гущин, – как "Дневник горничной"?
– Это "Консуэло".
– Скучновато – да?
– Смертельно, но все наши девочки зачитываются.
– Какая программа на завтра?
– Только не планетарий.
– Может быть, кафетерий?
– В сто раз лучше!
– А зоопарк?
– Надоело! Опять катание на ослике и вафли с кремом
– Ты знаешь, одного мальчика спросили, что ему больше всего понравилось в зоопарке.
– Ну?!
– Он ответил вроде тебя: вафли с кремом.
– Неглупо! Знаешь, полетим на Луну!
– Ого, начинается ломанье. Я ушел.
– Подожди!.. – страстный детский вскрик ударил Гущина в сердце.
Девочка обняла отца, прижалась к нему всем худеньким телом.
– Не уходи!
– Ну что ты, дурочка, – растроганно сказал Гущин. – Хочешь, я всех выгоню, а мы с мамой придем к тебе?
– Ты один, без мамы.
– Ну, хватит! Пойду взгляну, как там веселятся, и вернусь.
Гущин вошел в столовую – пусто. Грязные тарелки и рюмки на столе, горы
окурков, сдвинутые стулья – противный беспорядок покинутого людьми
праздника. В холодец вставлена крышка от папиросной коробки, на ней
написано: "Ушли к Кругловым. Догоняй".
Записка как записка, но почему-то Гущин изменился в лице и слишком
поспешно бросился к двери...
Спящий Гущин вздохнул, как застонал.
Возле него сразу оказалась Наташа
– Сергей Иваныч, вам нехорошо?
Гущин не ответил, он опять дышал ровно и спокойно.
К Наташе подсел поэт Гржибовский.
– Так он подцепил тебя на улице?
– Нет, это я его подцепила, – спокойно прозвучало в ответ.
– Вот не знал за тобой такой привычки!
– Я тоже не знала.
– И все-таки это свинство – так одеваться! – с бессильной злобой сказал поэт. – Сейчас не военный коммунизм.
– Странно, – сказала Наташа, – я даже не заметила, как он одет.
– Обычно ты замечаешь.
– Ну да, когда нечего больше замечать.
– Почему ты злишься? – горько спросил поэт.
– Я? Мне казалось, это ты злишься.
– Скажи, только правду. Чем мог тебе понравиться такой вот пыльный человек?
– Мне с ним надежно. Не знаю, как еще сказать. Я чувствую себя защищенной.
– А со мной беззащитной?
– Ну конечно, ты же боксер перворазрядник, можешь уложить любого, кто ко мне пристанет. Но я не о такой защищенности говорю.
– Может, он скрытый гений?
– Думаю, что он хороший специалист. Знает свое дело.
– И все?
– Это немало. Мы знакомы с тобой лет семь, а ты все тот же: начинающий поэт, актер-любитель и боксер-перворазрядник. Так начнись же как поэт, или стань профессиональным актером, или, на худой конец, – мастером спорта.
– Ты никогда не была жестокой, отчего вдруг?...
– Мне не приходилось никого защищать. А ты вынудил меня это делать.
Гущин вздохнул, открыл глаза и сразу зажмурился от
яркого света На лице его заблудилась растерянная
улыбка, словно он не мог взять в толк, где находится. И
тут он услышал Наташин голос
– Вы устали, Сергей Иваныч, давайте я подложу вам под голову подушку.
– Спасибо, – смутился Гущин. – Я не умею пить. Отвык.
– Никто не умеет. Хотя и привыкли. Пойдемте, Сергей Иваныч.
– Куда же? – огорчился художник. – Мы только разгулялись.
– Гуляйте на здоровье, а Сергей Иваныч устал! – решительно сказала Наташа
Художник сжал Гущина в объятиях, поцеловал и прошептал, скрипнув зубами:
– Будешь снова – в гостиницу не смей, прямо к нам! Наташку обидишь... – Он не договорил, но бешеная слеза, застлавшая синий взор, заменила слово "убью!"
Гущин растроганно жал ему руку.
– Возьми пирога и беляшей, – уговаривала Наташу Гелла.
– Тетя Наташа, не уходи! – орали мальчишки, цепляясь за ее юбку.
– Наташа, – сказал юный Беляков, – я, конечно, слабец, но, если нужно, только скажи – сдохну за тебя! – и это было вполне искренне.
Наконец они выбрались из гостеприимного дома.
– Мне на улицу Ракова, – сказала Наташа – Пойдемте пешком.
– Конечно! – обрадовался Гущин. – Только выберем не самый краткий путь.
– Через Дворцовую площадь?...
На их пути Ленинград был щедро высвечен прожекторами, выгодно изымавшими из тьмы дворцы, обелиски, памятники. Они довольно долго шли молча, как вдруг Гущин движением слепца коснулся Наташи рукой. Она вопросительно глянула на него.
– Простите, – пробормотал Гущин, – я вдруг усомнился, что вы правда здесь.
Наташа не удивилась, сказала успокаивающе:
– Здесь, конечно, здесь.
– Я так благодарен вам за ваш Ленинград... Какие все славные, талантливые люди!
– Да... – рассеянно согласилась Наташа – Но почему-то сегодня я любила их меньше.
– Почему? – встревожился Гущин. Она помолчала
– Как бы сказать... Высшее мастерство актера сыграть не сцену, не монолог, а паузу... Когда-то МХАТ славился паузами. С моими друзьями не бывает пауз. Им надо все время суетиться: спорить, читать стихи, свои или чужие, переживать, бегать по выставкам, просмотрам, премьерам.
– Но разве это плохо?
– Понимаете, их суета идет от дилетантства. Дилетантства всей душевной жизни. Это, понятно, не относится к Басалаеву, – он мастер, профессионал, тащит семейный воз и еще находит силы для игры, озорства.. Но зря я так... Спасибо, что все они есть. Нечего Бога гневить. Спасибо, спасибо! повторила она, подняв кверху лицо. – Это я Богу, чтобы не навредил. Но, знаете, Сергей Иваныч, вот вы умеете "держать паузу", с вами так чудесно молчать!.
– Понять это как приглашение к молчанию? – улыбнулся Гущин.
– Наоборот, к разговору. Мы довольно вымолчались. Вам нравятся эти подсветы?
– Нравятся.
– А по-моему, Ленинград лучше без этого интуристского глянца. Строже, независимей.
– Может быть, вы и правы, хотя так он гораздо эффектней... Но, знаете, в этом мареве над прожекторами, в бликах света проглядывает Петроград семнадцатого года. Честное слово! Бойцы революции греются у костров, и тени, и отсветы на желтых стенах, и дымок...
– "Дымок костра и холодок штыка", – продекламировала Наташа – А вы, правда, хорошо придумали!..
...По улице Степана Халтурина они вышли на Марсово поле. Подошли к неугасимому огню, озарявшему плиты, посвященные тем, кто отдал жизнь за революцию.
Медленно побрели дальше, к сумрачно высвеченному Михайловскому замку.
Оставив справа Русский музей, подошли к Наташиному дому.
От низенькой подворотни, упирающейся в штабель березовых дров, виднелся нарядный, подсвеченный флигель Михайловского дворца
Гущин оглядел малый ночной мир вокруг себя, словно хотел запомнить навсегда, и коснулся ладонью Наташиного плеча, чтобы унести с собой ее телесное тепло.
Она взяла его руку, но не выпустила, как он того ждал, и потянула за собой.
Они оказались под низким сумрачным сводом подворотни: облупившиеся стены в наскальной живописи и письменах, повествующих о чьей-то молодой любви, старинное булыжное подножие.
Двор глубок, как колодезь, над ним повисла полная луна, и блеск ее лежит на булыжниках, на комлях березовых дров, сложенных по ленинградскому обычаю в аккуратную рослую поленницу, занявшую чуть ли не пол-двора.
У обшарпанных каменных ступеней крыльца Гущин остановился. И снова Наташина рука повлекла его за собой.
Спела свою печальную песенку массивная, усталая дверь, в тусклом свете малых пыльных лампочек открылась лестничная клетка, уносящая в бесконечную, забранную тьмой высь. Ступени исхожены, сбиты, шаткие перила черно и шелково истерты бесчисленными ладонями.
Гущин шел, теряя дыхание не от крутизны пролетов – от волнения и благодарности. Мелькали медные дощечки с твердым знаком в конце фамилий, длиннющие списки жильцов, почтовые ящики с наклейками газетных названий.
Наташа остановилась возле какой-то двери столь внезапно, что Гущин, настроенный на бесконечность взлета, чуть не сшиб ее с ног. Наташа поддержала его, смеясь, отомкнула дверь, и они шагнули в кромешную темноту. Щелкнул выключатель, поместив Гущина в маленькую прихожую с аккуратной вешалкой, подставкой для зонтиков, настенным овальным зеркалом и тумбочкой под ним. На тумбочке лежали платяные щетки и веничек – обметать пыль с одежды.
Наташа взяла из рук Гущина портфель и положила на тумбочку. Гущин с сомнением поглядел на своего старинного спутника – сооружение из поддельной, лоснящейся кожи выглядело вопиюще неуместно в этой чистоте и нарядности.
В Наташину комнату Гущин вошел, как в святилище, с видом молитвенного отупения. Тут было много цветов, фотографий с белизной незнакомых волнующих лиц, рисунков и гравюр. Он на мгновение прикрыл глаза, потом сказал тихо:
– Ну, все... я был с вами весь день, я видел ваш дом, мне есть чем жить... я пошел...
Вместо ответа Наташа обняла Гущина за шею, притянула к себе, поцеловала. Этого Гущин уже не мог вынести, он заплакал. Не лицом – глаза оставались сухи, он заплакал сердцем. И Наташа услышала творящийся в нем сухой, беззвучный плач.
Она сжала ладонями его виски.
– Зачем, милый, не надо. Мне так тихо и радостно с вами, а вы все не верите. Ну, поцелуйте меня сами.
Гущин взял ее руку и поцеловал. И тогда Наташа поцеловала у него руку и сказала со страшной простотой:
– Раздевайтесь, ложитесь, я сейчас приду.
Она погасила свет, оставив лишь малый ночник.
Гущин сбросил одежду и лег под одеяло. Вошла Наташа и легла рядом с ним. Он не шелохнулся. Она повернулась к нему, сказала матерински:
– Спите, милый, вы устали...
...Гущин не спал. Он видел себя таким, каким вернулся с войны:
высоким, страшно худым, с левой рукой на перевязи. На нем
поношенная шинель с лейтенантскими звездочками на погонах,
за плечами – тощий вещевой мешок. Вот он пересек двор одного из
старых домов в Телеграфном переулке, поглядел на ребятишек,
гонявших мяч, но никого не узнал. Он взошел на каменное,
полуобвалившееся крыльцо, стал подниматься по лестнице. По мере
того как он подымался, шаг его становился все медленней,
словно он знал, что спешить некуда.
Он подошел к двери с длинным списком жильцов, нашел свою фамилию и трижды нажал кнопку звонка, усмехаясь невесело, ибо знал, что ему никто не откроет. Но открыли ему до странности быстро, словно ждали за дверью, когда он придет.
На него кинулась девушка лет семнадцати-восемнадцати, с ошалелым от счастья и любви лицом. Нелегко узнать в тонком, смуглом, нежном и юном существе грузную, дебелую Марию Васильевну.
– Сережа... Сережа!.. – кричит она сквозь слезы и прижимается щеками, носом, глазами к его пропахшей дорогами шинели.
– Послушайте, кто вы? – недоуменно говорит Гущин.
– Да Маша, неужели не узнаете? Я же писала вам...
– Боже мой, но ты же была девчонкой!.. Откуда все взялось?
Гущин прислонился к стене.
– Я ждала тебя. Ох, как я ждала тебя. Я так и жила тут у двери все последние дни.
– Ничего не понимаю... Ты говоришь так, словно... Чушь какая-то!..
– Я люблю тебя, Сережа. Я влюбилась в тебя, как влюбляются девчонки в старшеклассников. А потом ты ушел на войну, и я любила тебя все больше и больше, и сходила с ума от страха, и плакала по ночам. Твоя мама знала, что я люблю тебя, она давала мне читать твои письма. Я их все сохранила.
– Мама тяжело умирала?
– Нет. Я все время была с ней. Она не думала о смерти, она ждала тебя и умерла, как заснула.
Они идут по коридору, длинному, захламленному коридору коммунальной квартиры, на стенах висят корыта и старые велосипеды.
– У меня нет ключа, – возле своих дверей вспомнил Гущин.
Маша достала ключи и открыла дверь. Гущин вошел в комнату, где прошло его детство, отрочество, юность, где некогда жила счастливая семья, а теперь осталась пустота. Комната была прибрана, занавески подняты, и солнце щедро ложилось на белую крахмальную скатерть стола, на цветы в кувшине, на бутылку "Рислинга", на яблоки и консервные банки с яркими этикетками.
Гущин посмотрел на этот бедный праздничный стол, на цветы, на девушку, устроившую ему эту встречу, он увидел, какая она худенькая несытая, увидел трогательные потуги придать нарядность поношенному, стираному платьишку, и полюбил ее на всю жизнь.
...Слезы стоят в глазах не спящего и не меняющего своей
позы Гущина. А небо за окном уже по-ленинградски светло,
прозрачно, ночь покинула комнату, вновь видны цветы и
фотографии, рисунки и гравюры.
С большой фотографии, висевшей на стене в изножии постели, прямо в лицо Гущину устремился твердый, светлый взгляд молодого человека лет двадцати пяти.
Гущин отвел взгляд к стене, и там висели фотографии того же молодого человека; на иных он был старше, на иных моложе, а на одной ребенком большеглазым мальчиком с высоким лбом и неочертанными мягкими губами. И Гущину казалось, что светлые глаза мальчика смотрят на него с укором... Он закрыл глаза
...Меховой магазин. Возле зеркала примеряет роскошную норковую шубу молодая женщина По нежному ворсу пробегают волнующие тени. Женщина поворачивается, у нее детское лицо Маши с полуоткрытым от восхищения ртом.
– Нравится? – спрашивает Гущин, он в военной шинелишке со споротыми погонами, в сапогах и фуражке летчика. Вид у него обносившийся.
– Чудо! – Маша задохнулась. – Но безумно дорого!
– Чепуха! – беспечно сказал Гущин. – Главное, чтоб шло. Впрочем, норка непрактичный мех, – и, обращаясь к продавщице: – Дайте вон ту!.. Да, да, серый каракуль. Восемнадцать с половиной тысяч? То, что нам надо!
Продавщица подает Маше манто.
– Я похожа на Анну Каренину! – как зачарованная произнесла Маша
– Ты гораздо лучше! – Эта шуба тебя старит. И вообще, в Париже сейчас не носят каракуль. Боюсь, что здесь мы не найдем ничего подходящего. – И Гущин возвращает манто продавщице.
Та, поняв игру, с улыбкой разводит руками.
– Вам лучше бы на Тишинском поискать...
– А мы как раз туда и держим курс! – со смехом сказал Гущин.
Маша натянула на себя свой жалкий плащик, и все зеркала дружно отразили ее тоненькую и удручающе ненарядную фигурку...
...Тишинский рынок послевоенной поры. Здесь торгуют "трофейным" барахлом, хорошими, новыми вещами и чуть ли не лохмотьями. Торгуют костюмами, пальто, платьями, рубашками, носками, вязаными кофточками, музыкальными инструментами, коврами, старинным фарфором, радиоприемниками, зажигалками, вечными ручками и особенно много – часами.
Торгуют подержанной мебелью и люстрами, пожелтевшими кружевами, притемненными временем картинами, торгуют бельем, представляя на всеобщее обозрение трикотажные мужские кальсоны, дамские рубашонки, трусики, лифчики, торгуют всевозможной мужской и дамской обувью, протезами и костылями – словом, торгуют всем, что составляет бытовой обиход современного человечества. Тут же какие-то подозрительные личности играют на асфальте в "три листика" и "веревочку"; носятся на дощечках с колесиками краснолицые безногие инвалиды, человек в касторовой шляпе громко рекламирует антипятноль.
– Перед ним не может устоять сам бог пятен, сатана пятен – чернила!
Его старается перекричать другой деляга:
– Лучшее патентованное средство от мозолей, бородавок и пота ног. Вместо рубля – девяносто копеек!
Гущин и Маша движутся по "одежному ряду". Тут продают вещи с плеча: пальто, шубы, куртки, плащи; плащи накинуты прямо на спину продающему. Машу привлекла шубейка из поддельного жеребка.
– Восемьсот рублей – это даром, мадам! – убеждает ее мордастый продавец. – Как-никак щипаная выдра!
– Это крыса амбарная, – бросила Маша отходя.
– Возьми, – сказал ей Гущин, – хорошая шуба, честное слово.
– Тогда тебе не хватит на костюм.
– Ну и черт с ним!..
– Продаю пол-шубы!.. Продаю пол-шубы!.. – раздался возле них жидкий старушечий голос.
Сухонькая старушка, знавшая, видимо, лучшие времена, держит в руках суконную шубейку с маленьким котиковым воротником.
– Как это "пол-шубы", бабушка? – поинтересовалась Маша,
– Левую сторону, – пояснила старушка. – Она вывернутая, но материя, как вы можете легко убедиться, двухсторонняя.
– А у вашей шубы нет третьей стороны? – спросил Гущин.
Но Маша уже надела шубку, оказавшуюся ей в самый раз.
– Прелесть!.. Сколько вы хотите?
– Триста рублей... Это, правда, недорого....
– Берем!.. – весело сказала Маша. – Плати деньги, Сережа. Ты одеваешь жену как куколку. Теперь нам осталось найти левую сторону костюма – и мы экипированы с ног до головы!
Гущин захохотал и обнял Машу в ее новой "левосторонней" шубе...
Гущин заерзал головой по подушке и открыл глаза.
На него в упор глядел большеглазый мальчик. Некуда
было скрыться от этого взгляда. Тогда Гущин
приподнялся и протянул руку к большей
фотографии, висевшей напротив.
– Не трогайте! – раздался голос Наташи. – Это мой отец.
– Отец? Этот мальчик?
– Когда отец уходил на войну, он был моложе, чем я сейчас.
– Боже мой! – покаянно и вместе радостно сказал Гущин. – А я-то мучаюсь! Простите меня, Наташа, я, кажется, правда хотел его снять.
Наташа потянулась к Гущину и уже знакомым движением обняла за шею. И вдруг, раскрепощенный от всего, что его связывало, делало нищим, Гущин с силой прижал ее к себе...
...Солнце словно вплавилось в стекла, на подоконнике голуби ссорились из-за каких-то крошек. Кукушка выглянула из деревянного теремка и прокуковала семь раз.
Отстранившись от Гущина, Наташа сказала слабым от счастья голосом:
– Я сразу вас полюбила... Как увидела.. Вы замечательный, вы чудо, вы – Кваренги!.
...Гущин покидал гостиницу. Вот он получил пропуск на выход у администратора, направился к вращающейся двери и вручил пропуск старику швейцару, похожему на Айвазовского. Презрительно глянув на потертый портфель, вмещающий все дорожные пожитки Гущина, швейцар небрежным адмиральским жестом коснулся околыша фуражки.
– Скажите, папаша, что это за поезд? – Гущин достал билет и показал швейцару.
– А-а, есть такой! – усмехнулся тот в бакенбарды. – Я-то думал, его давно отменили. Тоже идет в Москву, но кружным путем – через Будогощ, Неболчи, Калязин и прибывает на Савеловский вокзал.
– Вот это да! Сколько же он идет?
– Сутки, может, поменьше.
– Понятно!.. Ну, до лучших дней!..
Гущин вышел из гостиницы и сразу устремился вдогон за автобусом...
...Гущин идет по перрону, его толкают своими бидонами молочницы, мешками – какие-то дремучие деды. Даже не верится, что это Ленинград. У крайней заброшенной платформы притулился заброшенный состав.
– Сергей Иваныч!
К Гущину со всех ног кинулась Наташа с какими-то цветочками в руках.
– Что вы тут делаете? – оторопел Гущин.
– Провожаю вас.
– Но... как вы узнали?
– В том-то и беда, что не узнала. Я убежала на съемку, а вы даже записку не оставили. Я, конечно, уже привыкла к вашей манере: не хотели "обременять"...
– Почему вы такая смуглая?
– Так это же тон. Я прямо из павильона
– А почему к этому поезду?
– Я взяла расписание на Москву, и Костя Зорин, помните "Мефистофеля", согласился возить меня ко всем поездам на своем "Москвиче".
Гущину было почти больно от счастья.
– Сергей Иваныч, а вы любите ездить с молочницами?
– Нет, просто этот поезд идет по местам, где я воевал, – не глядя Наташе в глаза, сказал Гущин.
Она взяла его за руку.
– Сергей Иваныч, вы себя ничем не мучайте. Все было замечательно... Я так вам благодарна. И когда вы опять приедете, мы будем вместе, если вы, конечно, захотите. И будет Ленинград теперь уже наш общий...
– Когда еще я приеду!..
– А я вам вызов устрою! – воскликнула Наташа. – От группы "Полет в неведомое". Как-будто они там опять плохо катапультируются. Правда! Он это сделает для меня.
– Неужели это возможно?
– Конечно! Официальный вызов придет к вам на службу, а я пришлю телеграмму: "Срочно требуются седые человеческие волосы".
Гущин засмеялся, и они поцеловались, и Гущин побежал за двинувшимся поездом и вскочил на подножку. Он видел ее радостное, смеющееся лицо, и оно было как гарантия близкой встречи, и когда Наташа скрылась, он внес в тесный, вонючий, забитый до отказа вагон эту чистую радость...
...Наташа сыграла свою роль до конца. Но когда вагон
Гущина потерялся вдали, она притулилась к фонарному
столбу и заплакала.
...Не зная, куда девать распирающую его радость, Гущин принялся помогать пассажирам пристраивать чемоданы и баулы на багажные полки.
Он подставил плечо под корзину, вырывавшуюся из рук молодой беременной женщины, затем кинулся на помощь какой-то пожилой матроне Он с такой быстротой и расторопностью справился с тяжелыми ее вещами, что дама, знающая, видимо, лучшие дни, сказала, теребя замок сумочки:
– Сколько с меня, голубчик?
Гущин расхохотался, залез на полку и, положив под голову портфель, предался сладким воспоминаниям...
...Гущин проснулся среди ночи, разбуженный тишиной затянувшейся стоянки. За окнами тускнели станционные огни, платформа находилась с другой стороны, а по его сторону поблескивали влажные рельсы, бродили железнодорожные служащие, что-то печально выстукивая в поездных колесах. Двигался сам по себе одинокий товарный вагон, у водокачки понуро мочился старик с заплечным мешком. Гущин заворочался, глухая тоска подступила к сердцу. Он спрыгнул вниз.
Возле окна, через проход, стоял пожилой, заросший седой щетиной человек.
– Закурить не найдется? – спросил Гущин.
Тот дал ему папиросу, поднес огня. Гущин неумело затянулся, закашлялся.
– Э, браток, да ты и курить-то не умеешь! – усмехнулся человек.
– Не умею, – признался Гущин.
– Так зачем же ты – зуб, что ль, ноет?
– Вроде того.
Человек внимательно посмотрел на Гущина.
– Жизнь, браток, нелегкая штука...
Поезд дернулся и побежали назад станционные огни...
...На Савеловском вокзале под утро сошли пассажиры одного из самых медленных на свете поездов дальнего следования.
Вышли на вокзальную площадь.
– Прямо не знаю, что делать, браток, – сказал человек. – В гостинице номеров не достать. Придется на скамейке ночь коротать.
– Да ведь уже утро... – рассеянно отозвался Гущин.
– Ты вроде говорил, квартира у тебя...
– Врал, нет у меня ничего, – грустно сказал Гущин.
– Негостеприимный народ москвичи! – вздохнул человек.