355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Юрий Нагибин » Эхо (Сборник) » Текст книги (страница 6)
Эхо (Сборник)
  • Текст добавлен: 8 октября 2016, 14:13

Текст книги "Эхо (Сборник)"


Автор книги: Юрий Нагибин


Жанр:

   

Детская проза


сообщить о нарушении

Текущая страница: 6 (всего у книги 11 страниц)

Заброшенная дорога

Был ли в яви или только приснился мне этот странный мальчик, овеянный нежностью и печалью нездешности, как маленький принц Антуана де Сент-Экзюпери? Я знаю, что он был, как было и булыжное шоссе, заросшее подорожником, лопухами, репейником, конским щавелем, чайной ромашкой; но даже если б этот мальчик принадлежал сну, он затронул мою душу неизмеримо сильнее многих других людей, чья грубая очевидность не вызывает сомнения.

Часто бывает, что чудеса находятся возле нас – протяни руку и возьми, а мы и не подозреваем об этом! Тот день начался с маленького чуда: оказалось, низинный, сыроватый ольшаник, примыкавший с севера к дачной ограде, сказочно богат грибами свинушками. Грибы стояли в лезвистой осоковатой траве не то что табунками, они сливались в сплошные изжелта-бурые поля. Маленькие подсвинки с белой подкладкой аккуратных круглых шляпок соседствовали с гигантами, похожими на вывернутые ветром зонтики, каждая воронка хранила каплю росной влаги. Я набивал свинушками рубаху, бегом относил их домой и возвращался в лес.

Помимо грибов, ольшаник кишмя кишел лягушками; не раз, протягивая руку к ножке гриба, я касался противно-холодного тела, мгновенно проскальзывающего под пальцами. Можно было подумать, что грибы и лягушки пребывают в некой таинственной связи, обеспечивающей им избыточное бытие.

Как и всегда бывает во время счастливого грибного промысла, я становился все разборчивее: меня уже не радовали большие, квелые грибы, я срывал лишь маленькие, резиново-твердые, затем уже среди них я стал выбирать самые ладные и чистенькие крепыши. Эти разборчивые поиски завели меня в глубь леса. Грибов вскоре стало куда меньше, затем они и вовсе исчезли, но я не жалел об этом, пресыщенный чрезмерностью удачи. Меня увлекло странствие по незнакомому лесу, менявшему свой облик по мере удаления от дачи. Низина сменилась возвышенностью, почва под ногами окрепла, и болотные травы уступили место папоротникам и хвощам. А затем сумеречный, веющий сыростью и прелью ольшаник и вовсе сошел, светло, молочно забелели березы, жемчужно заяснели осины, под ними шелково натянулась густая, низкая трава, задымились столбы солнечного света, косо павшие на лес.

Я вытряхнул грибы из рубашки и надел ее на себя, безнадежно замаранную, приятно и остро пахучую от свинушек, и двинулся дальше. Радостно-тревожное чувство владело мною: я знал, что ушел не так уж далеко и все же куда сильнее оторвался от дома, чем если бы забрел в последнюю даль по знакомой, проторенной тропке. Загадочен был этот светлый, чистый березовый и осиновый лесок, выкроивший себе немалую площадь посреди ольшаника. Ведь ни березы, ни осины не имели выхода в простор. Я хорошо знал окрестность: и со стороны Дмитровского шоссе, и со стороны нашей дачи, и со стороны кочкастого болота, тянущегося за горизонт, лесные опушки были сплошь ольховые.

Чем дальше я шел, тем плотнее росли деревья, узкие прозоры между ними забил валежник, трава поднялась, стала в пол моего роста, а стройные, розовые, похожие на свечи цветы вознеслись куда выше мой головы, и все труднее пробираться вперед, и чуть посмерклось, потому что дымно-голубые столбы не могли пробиться сквозь теснотищу куп. И тут я набрел на этого мальчика, и свершилось главное чудо дня.

Небольшой, худенький, с узким лицом, загороженным круглыми очками в толстой черепаховой оправе, он полол, словно огородную гряду, невесть откуда взявшееся тут густо заросшее булыжное шоссе. Он уже расчистил довольно широкую полосу, и там плотно, крепко круглились сероватые в просинь и розоватость лобастые булыжники, а дальше шоссе терялось в густой поросли сорняков. Мальчик не только полол шоссе, он укреплял его по краям, вколачивая самодельной трамбовкой булыжники в гнезда.

– Здравствуй, – сказал он, обернувшись и доброжелательно глядя на меня большими коричневыми глазами из-за круглых плоских стекол оконной прозрачности.

– Здравствуй, – отозвался я. – Зачем ты носишь очки? У тебя же простые стекла.

– От пыли. Когда ветрено, дорога пылит, а у меня конъюнктивит, – пояснил он с гордостью.

– А что это за дорога? Я никогда ее раньше не видел.

– Не знаю… Ты не хочешь мне помочь?

Я пожал плечами и, нагнувшись, выдрал куст чертополоха с темно-красными цветами и цепкими шипиками. Затем я потащил какое-то длинное растение с сухими темными коробочками семенников, будто наполненными ватой. Растение не поддавалось, вцепившись в землю длиннющими волосяно-тонкими корнями. Я изрезал ладони, пока наконец вырвал его из земли. Да, это была работка! Недаром же у очкастого мальчика руки были в кровяных ссадинах. Мой пыл разом угас.

– Слушай, а зачем тебе это нужно? – спросил я.

– Ты же видишь, дорога заросла. – Он говорил, стоя на коленях, и щепкой выпарывал из земли какой-то корень. – Надо ее расчистить.

– А зачем? – упорствовал я.

– Ну как же!.. – У него был вежливый, мягкий и терпеливый голос. – Цветы и травы своими корнями разрушают дорогу. Раньше булыжник лежал к булыжнику, а теперь видишь какие щели!..

– Я не о том!.. Зачем надо, чтобы она не разрушалась?

Он осторожно, за дужку, снял очки, ему хотелось получше рассмотреть человека, задающего такие несуразные вопросы, а припылившиеся стекла только мешали. Его не защищенные очками глаза оказались в еле приметном красном обводе, будто кто-то провел по векам тончайшей кисточкой. Видимо, это он и называл так звучно: «конъюнктивит».

– Если дорога разрушится, она исчезнет, и никто не узнает даже, что тут была дорога.

– Ну и черт с ней! – сказал я раздраженно. – Она все разно никуда не ведет!

– Все дороги куда-нибудь ведут, – сказал он с кроткой убежденностью и, водворив очки назад, принялся за работу. – Посуди сам, разве стали бы ее строить, если б она никуда не вела?

– Но раз ее забросили, значит, она не нужна?

Он задумался, чуть перекосив худенькое лицо, и даже перестал выдергивать цветы и травинки, в его коричневых глазах появилась боль – так трудно вложить в чужую душу самые простые и очевидные истины!

– Разве мы знаем, почему дорогу забросили?.. А может быть, кто-то на другом конце тоже пробует ее расчистить? Кто-то идет мне навстречу, и мы встретимся. Нельзя дорогам зарастать, – сказал он твердо. – Я обязательно, ее расчищу.

– У тебя не хватит сил.

– У меня одного – нет. Но кто-то идет мне навстречу и, может быть, прошел уже полпути…

– Далась тебе эта дорога!

– Дороги – это очень важно. Без дорог никто никогда не будет вместе.

Смутная догадка шевельнулась во мне:

– У тебя кто-нибудь уехал далеко?

Он не ответил и отвернулся.

– Я буду тебе помогать! – неожиданно для себя самого вскричал я.

– Спасибо! – сказал он искренне, но без излишней горячнести. – Приходи сюда завтра утром, сегодня уже поздно, пора домой.

– А где ты живешь?

– Там… – махнул он на чащу, поднялся, вытер ладони пучком травы, спрятал очки в карман, в последний раз погрузил меня в доброту своих коричневых глаз и пошел прочь, перепачканный, усталый, тщедушный, непреклонный дорожный строитель, и вскоре скрылся за кустами жимолости.

На другой день ни свет ни заря я устремился в лес. Непролазный, оплетенный долгими травами ольшаник в туманном выпоте, густых испарениях, оседавших влагой на коже, походил не то на джунгли, не то на дно схлынувшего моря. Ночью шел дождь, он дал могучий прирост всей жизни в природе: вытянулись, ярче зазеленели осоты; свинушки, будто я и не произвел вчера опустошения, так и перли из травы свежей прожелтью; в каждой лягушке скрывалась заколдованная принцесса – так были они величавы, исполнены надменности и нежелания посторониться.

Я мчался сквозь ольшаник, сам мокрый с головы до пят, охваченный жгучим нетерпением и умиленным предвкушением встречи с мальчиком на заросшем булыжном шоссе, – его вера уже стала моей верой. Я был уверен, что без труда отыщу шоссе, ведь это так просто: все прямо и прямо сквозь ольшаник, березовый и осиновый редняк в другой березовый лесок, забитый буреломом, и там обнажится чистая полоска синеватого и розового булыжника.

Я так и не нашел заброшенного шоссе. Все было похоже на вчерашнее: и деревья, и травы, и валежник, и репьевые заросли, и розовые свечи высоких цветов, но не было ни шоссе, ни мальчика с коричневыми глазами. До заката мыкался я по лесу, измученный, голодный, с иссеченными травой и сушником ногами, но все было тщетно…

Мне никогда уж не попадалось ни заброшенного шоссе, ни проселка, ни даже стежки, что нуждались бы в моем спасающем труде. Но с годами я по-иному понял наставление мальчика. В моем сердце начиналось много дорог, ведущих к разным людям: и близким, и далеким, и к тем, о ком ни минуты нельзя забыть, и к почти забытым. Вот этим дорогам был я нужен, и я стал на вахту. Я не жалел ни труда, ни рук, я рвал напрочь чертополох, и крапиву, и всю прочую нечисть, не давал сорнякам глушить, разрушать их, превращать в ничто. Но если я преуспевал в этом, то лишь потому, что всякий раз с другого конца дороги начиналось встречное движение. Лишь одну, самую важную дорогу не дано мне было спасти, быть может, потому, что никто не шевельнулся мне навстречу.


Торпедный катер

– …Конференция по разоружению зашла в тупик. Итальянцы требуют равенства своего флота с французским, англичане не хотят поступиться хоть одним кораблем, немцы тайно строят боевой флот, готовясь к реваншу. Можем ли мы оставаться в стороне, ребята? – говорил на сборе отряда наш вожатый Витя Шаповалов, и его красивое, узкое лицо горело ярким, вишневой густоты румянцем.

– Нет! – пылко закричала Нина Варакина, но ее восклицание было вызвано не столько тяжелой международной обстановкой, так ясно и твердо обрисованной Виктором, сколько тайной и постоянно прорывающейся влюбленностью в нашего вожатого, в его красоту и румянец.

Все мы невольно заулыбались. Улыбнулся и покраснел еще пламенней сам вожатый. Румянец, то и дело обливавший его лицо, выдавал не смущение или застенчивость, а скрытое напряжение его внутренней жизни, страстность, которую он вынужден был держать в узде. Подавленное мстило за себя, выталкивая ему под тонкую кожу горячую, алую кровь. Мне кажется, наши девочки безотчетно угадывали это, и румянец Шаповалова покорял их властнее, чем его серые, матовые глаза под длинными ресницами, чем его белые, с жемчужным оттенком зубы, чем его высокий рост и стройность, чем его восемнадцать юношеских лет.

– Так что же мы должны сделать, чем ответить на происки империалистов? – в упор спросил Шаповалов.

– Собрать еще больше пустых бутылок! – выпалил тихий, застенчивый Ворочилин.

– Нет, этого мало! – серьезно сказал Шаповалов.

– Хорошо учиться, – пропищала круглолицая, зеленоглазая «Кошка» – Панютина.

– Это мы должны всегда!

– Послать протест! – выплыл на миг из своих роговых очков с выпуклыми стеклами серьезный, погруженный в себя Павел Глуз.

– Отвечать надо не словом – делом!..

– Крепить оборону Родины! – громко сказала Лида Ваккар.

– Конкретнее!.. – потребовал Шаповалов. Он всегда произносил в иностранных словах ударное «е», как «э», и говорил: «пионэр», «тэнор», «сантимэтр», «конкрэтно». И многие наши девочки подражали ему.

В моей душе бродило что-то смутно-героическое, но не складывалось в четкий образ предстоящего нам деяния.

– Мы должны, – медленно произнес Шаповалов, – собрать деньги на торпедный катер.

– Я только хотел сказать!.. – вскричал я: в эту минуту мне и в самом деле казалось, что я хотел это сказать.

– Напрасно удержался, – заметил кто-то ехидно.

Но остальные не обратили внимания на мою неловкую выходку: слишком велико было впечатление, произведенное вожатым. Вот такой он был, Шаповалов, он всегда подводил нас вплотную к решению вопроса. Даже странно, почему мы неизменно останавливались у самой последней черты; казалось бы, еще небольшое усилие ума и сердца, и нужное слово будет сказано, но мы терялись, и последнее слово оставалось за нашим вожатым.

– Подписные листы я раздам завтра, каждое звено должно собрать не меньше ста рублей.

– Неужели торпедный катер стоит всего четыреста рублей? – удивился Ворочилин.

Наш отряд включал пионеров пятых классов; «А», «Б», «В», «Г», каждому классу соответствовало звено.

– В одной нашей школе семь отрядов, – ответил Шаповалов, – а собирать на торпедный катер будут пионеры и других московских школ.

– Ого! – сказал Ворочилин. – Неужели катер стоит так дорого?

Я поймал на себе гордый взгляд Кольки Карнеева, звеньевого 5-го «А», и ответил ему таким же гордым взглядом. Я был звеньевым 5-го «В», и между нашими звеньями, сильнейшими в отряде, шло постоянное соперничество.

– Наше звено соберет сто пятьдесят рублей! – крикнул я.

– Обязательство берет звено, а не звеньевой, – сухо сказал Шаповалов.

Я и сам это знал, но уж больно хотелось мне уязвить Карнеева.

На сборе звена мы решили, что каждый пионер будет подписывать жильцов своего дома. Большинство ребят обитало в маленьких домишках Покровских переулков, где нельзя было рассчитывать на обильную жатву, но три друга – Грызлов, Панков и Шугаев – жили в новом, восьмиэтажном доме военных, что в Сверчковом переулке, Ладейников – в таком же большом доме политкаторжан на Покровке, наконец, я – в доме печатников, хотя и трехэтажном, но огромном, выходившем на три переулка; Армянский, Сверчков, Телеграфный.

Я был уверен, что мой дом меня не подведет. Основное население, которому дом был обязан своим названием, составляли типографские рабочие: печатники, наборщики, офсетчики, брошюровщики, переплетчики, метранпажи – народ политически грамотный, партийный, многие участвовали в революции и гражданской войне. Конечно, были и другие жильцы, занимавшие некогда огромные квартиры в нашем, тогда еще доходном «доме Константинова». Сейчас их заставили потесниться…

Вечеров я отправился в путь. Меня встречали приветливо и серьезно, со строгим интересом к моему поручению. До сих пор памятны мне худые, бледноватые, будто тронутые свинцовым налетом лица, осторожный сухой кашель: многие носили в себе профессиональную болезнь дореволюционных наборщиков – чахотку; внимательные глаза за металлической оправой очков, глуховатые голоса, расспрашивающие, что за катер и с какой целью он строится. Разговор чаще велся в прихожей или на кухне, куда собирались все обитатели квартиры: главы семей, их жены, иные с грудными детьми на руках, мои дворовые дружки, а иной раз и неприятели. Но и эти последние, уважая дело, которое привело меня к ним, держались вежливо и предупредительно. В рабочих семьях подписывались все, не на много, по достатку и возможности, и я понимал, что внесший двадцать копеек был не скупее того, кто жертвовал полтинник, просто сейчас он не мог дать больше. Часто подписывались и жены: на три, пять копеек, сколько у кого оставалось от дневных расходов; они не складывали свои деньги с мужними, вносили их самостоятельно и тоже расписывались на листе. И мои дворовые приятели не оставались в стороне, причем вклад их порой превосходил родительский. Но особенно растрогал меня Борька Соломатин, хотя он внес всего пятачок. Это был очень старый, совсем стершийся, расплющенный пятак, но в том и заключалась его ценность. Борька отдал свой знаменитый биток, которым он обыгрывал весь двор в расшибалку.

В первый вечер я собрал около двадцати рублей. У большинства ребят, как и следовало ожидать, успехи были скромнее. Зато Грызлов, Панков и Шугаев могли похвалиться круглой суммой в пятьдесят рублей. Ладейников не пошел в обход. Он боялся засыпать контрольную по арифметике и весь вечер промучился с задачками. Все же общая сумма приближалась к сотне. Звено Карнеева собрало сорок рублей, остальные того меньше. В этот день мы были героями школы.

На большой перемене мне попался Карнеев.

– Мы думаем взять новое обязательство, – бросил я ему небрежно. – Что скажешь насчет двухсот рублей?

– А мы уже это сделали, – ответил он спокойно.

Надо было принимать срочные меры – Карнеев что-то задумал.

Павел Глуз был выдающимся математиком: мы проходили арифметику, а он давно вращался в сфере отвлеченных величин.

– Слушай, Глуз, ты не останешься после уроков позаниматься с Ладейниковым? – спросил я его.

– У меня сегодня кружок, – после долгой паузы, понадобившейся ему, чтобы уразуметь мой вопрос, ответил Глуз.

– Можешь разок пропустить. Ведь аврал. На Ладью вся надежда. Порешай с ним задачки, а то Карнеев нас побьет.

– Мы собрали девяносто семь рублей, а они сорок три, – вдруг оживился Глуз. – Значит, через неделю у нас будет шестьсот семьдесят девять рублей, а у них триста один, на триста семьдесят восемь рублей меньше.

– Да, по цифрам оно верно, – сказал я, несколько ошеломленный быстротой, с какой были произведены эти подсчеты, – а на деле хорошо бы две сотни собрать. Тут все не так просто… – Но, увидев, как затуманилось и отдалилось лицо Глуза, я не стал пускаться в объяснения. – Одним словом, раз ты сам не ходишь по квартирам, помогай нам своей гениальностью.

– Что же делать! – вздохнул Глуз.

Но Ладейников не успокоился.

– У меня с домашним сочинением паршиво, – сказал он.

Если бы дом политкаторжан не рисовался мне чем-то вроде золотых приисков, я бы по-свойски ответил Ладейникову.

– Да ты что – не можешь написать, как провел лето?

– А чего писать, когда я все лето играл в футбол?

– Лида! – позвал я высокую, сухощавую девочку с раскосыми серыми глазами. Сочинения Лиды Ваккар на вольную тему пользовались особой любовью у нашей учительницы Елизаветы Лукиничны из-за чувствительности, с какой Лида описывала сельские пейзажи и животных. Если верить Лидиным описаниям, то большая часть жизни лучшей гимнастки пятых классов проходила на берегах ручьев, заросших прудов, среди овечек и козочек.

– Чего тебе? – лениво спросила Лида.

– Лида, помоги этому обалдую написать, как он провел лето.

Лида, столь трогательная в своей прозе, вовсе не отличалась сентиментальностью.

– И не подумаю! – сказала она.

– Но у нас вся надежда на Ладью!..

Лида чуть смягчилась.

– У меня не выйдет.

– У тебя-то?

– Откуда я знаю, как он хулиганил летом?

– Он тебе расскажет, и он вовсе не хулиганил, правда, Ладья? Он играл в футбол, купался в ручье и пас овец.

– Скорее – его пасли, – вскользь бросила Лида. – Ладно, черт с вами!

– Вот бы мне кто с чертежиком помог… – завел Ладейников.

– Знаешь что – хватит! Помощь помощью, а батрачить на тебя никто не будет…

В следующий вечер я продолжил обход дома. Покончив с нашим двором, я перешел на другой двор и тут сразу же столкнулся с неожиданностью. Дверь мне открыл Чистопрудный парень Калабухов, мой самый ожесточенный враг. Мало того, что он принадлежал к враждебному клану, он, как и я, был влюблен в Нину. Варакину. По его наущению и с его участием меня не раз жестоко избивали на катке Чистопрудные ребята. Но почему он попал в наш дом?.. Видимо, Калабухова столь же удивило мое появление.

– Ты… ты чего?.. – проговорил он, заступая мне путь в коридор.

Один на один я не очень боялся Калабухова. Отстранив его плечом, я ответил свободно:

– Деньги на торпедный катер собираю… А ты чего тут делаешь?

– К бабушке пришел… – растерянно произнес Калабухов.

Между тем передняя заполнилась жильцами, и уже прозвучал привычный вопрос: «Тебе чего?..» Я хотел ответить, но Калабухов опередил меня:

– Я его знаю, он деньги на торпедный катер собирает!

После этого Калабухов забрал у меня лист и сам провел подписку. Когда же передняя опустела, он сунул мне собранные деньги и прошипел с ненавистью:

– Попадись ты мне, зараза, на Чистых прудах!..

Утро принесло разочарование. Панков, Грызлов и Шугаев столкнулись с конкуренцией: пионеры других школ, живущие в их доме, тоже проводили подписку на катер. Нашим ребятам достались поскребыши, что-то около двадцатки. Маленькие дома Покровских переулков, выжатые досуха, дали всего десять рублей, весь наш сбор едва достиг полусотни. Звено Карнеева собрало примерно столько же, и разрыв между нашими звеньями сохранился. Мы по-прежнему ходили в героях. Принимая от нас деньги в пионерской комнате, Шаповалов растроганно произнес.

– Молодцы, ребята!.. Народ вас не забудет!

За спиной Шаповалова, распластанные по стене, скрещивались древками знамена, над ними сиял золотом пионерский горн. И слова Виктора были как золото, как кумач… Потрясенный Ладейников дал слово, что немедленно ринется на штурм карманов политкаторжан…

Вечером я снова ходил по дому, но дело у меня не ладилось. Ничего удивительного тут не было. Квартиры с рабочим составом жильцов я уже обошел и сейчас все чаще натыкался на мутноватый, отнюдь не пролетарского корня, народишко. Помню, я очень долго стучался в маленькую, обитую войлоком дверь. Наконец дверь приоткрылась, в щели, косо перечеркнутой цепочкой, возникла повязанная темным платком старушечья голова. Крошечные, мокрые глазки, скользнув по мне, обрыскали лестничную площадку. Убедившись, что я один, старуха скинула цепочку и впустила меня в сумеречную переднюю, припахивающую церковью.

– Чего тебе? – спросила она.

– Я собираю деньги на торпедный катер…

– Чего?.. – Она повернула и наклонила голову так, что ее большое, голое ухо с мясистой мочкой приблизилось к моим губам.

– Деньги… – как в микрофон, сказал я в это ухо.

Старуха цепко оглядела меня.

– Одет вроде чистенько… Да кто их, нонешних, поймет… Ну-кось, выдь на площадку.

Я шагнул за порог. Старуха накинула дверную цепочку и сказала мне:

– Погоди тут…

Возилась старуха долго. Наконец в щели показалась темная, жилистая рука, держащая какой-то сверток в газетной бумаге.

– Ступай себе с богом!.. – И дверь захлопнулась.

Я развернул сверток. В нем оказались куски ситника, позеленевшие корки черного хлеба, маленькая копченая, медного цвета, рыбка и сморщенное яблоко. Первым моим движением было постучаться в дверь и швырнуть старухе ее оскорбительное подаяние. Да ну ее к черту! Положив сверток у порога, я постучался в другую дверь.

Мне никто не ответил, видимо, квартира была пустая. Я взбежал этажом выше и нажал кнопку звонка раньше, чем подумал, что сюда мне звонить не следует. Здесь жила Валя Гронская.

Лет пять-шесть назад моего деда, врача, вызвали ночью к больной девочке. У девочки оказался дифтерит, она задыхалась. Дед, хороший и опытный врач, принял необходимые меры и, как любили говорить в то время, спас больной жизнь. Девочка эта была Валя Гронская, сказочное существо, которому я издали молчаливо поклонялся. Сколько раз с восторгом и смирением смотрел я, как ее привозят из гостей или с прогулки, летом – в лакированной пролетке на дутых шинах, зимой – в высоких санях с меховой полостью, разряженную, словно маленькая дама, смугло-румяную, грациозно-капризную, чуждую и нашему двору с его винными складами и винным запахом, с толстозадыми битюгами и хмельными краснолицыми возчиками, чуждую мне и моим дворовым сверстникам, всем нашим делам, дружбе, вражде и оттого еще более притягательную.

Хотя мне было тогда семь лет, я не был вовсе лишен социального чувства – меня, внука врача и сына инженера, упорно звали во дворе «буржуем». Мы жили очень скромно, только-только сводя концы с концами, и ничего буржуазного в нашей трудовой семье не было. Меня до черноты в глазах злило, когда Женька Мельников, сын завмага, кругленький, сытенький, добротно и нарядно одетый, отвлекался от бутерброда с ветчиной, чтобы крикнуть мне набитым ртом: «Буржуй!» – «Сам ты буржуй – ветчину жрешь!» – отзывался я, но освободиться за счет Женьки от ненавистной клички мне не удавалось. Я не понимал тогда, что дело тут не в зажиточности, а в моем непролетарском происхождении. Потребовалась вся бескорыстная и самоотверженная деятельность деда, лечившего жильцов нашего дома бесплатно, мои собственные футбольные и хоккейные подвиги, потоки крови из носа Женьки Мельникова и других, особо рьяных любителей меня подразнить, чтобы оскорбительное прозвище отпало. И вот мне, так болезненно воспринимавшему слово «буржуй», никогда не приходило в голову отнести его к Вале Гронской.

Как я уже говорил, уважая славный народ, населяющий наш большой дом, дед не брал денег за лечение. Он не отступил от своего правила и в случае с Валей Гронской. Очарованные врачебным искусством и еще больше бескорыстием деда, Гронские решили отблагодарить его через внука и пригласили меня на день рождения Вали.

Из старой отцовской толстовки мне сшили штаны и курточку, и в назначенный день и час, зажимая под мышкой роскошного сытинского издания «Детство и отрочество» Толстого, я вошел в залитый огнями, сверкающий позолотой мебели и гладью зеркал чертог. Я не подозревал, что на свете существует такая роскошь: стены увешаны картинами в золотых багетных рамах, одна из них изображала Валю во весь рост с красным цветком в матово-черных волосах; на высоких постаментах – хрустальные и фарфоровые вазы, на этажерке – фигурки из слоновой кости. Иные стены были затянуты шелковыми тканями, иные украшены лепкой. Сколько там было комнат – не знаю, по-моему сто. Ослепленный, оглушенный, как-то тяжко очарованный, я был в полубреду. Впрочем, во мне хватило ясности понять, что я очень плохо одет по сравнению с другими детьми: бархатными мальчиками и кружевными девочками. Я сознавал также, что жалок в своем поведении: прилепившись к Вале, я следовал за ней, как невзрачная тень. Ей, наверное, хотелось посекретничать с подругами, поговорить о чем-то своем со знакомыми мальчиками, но стоило ей уединиться с кем-либо, как тут же рядом вырастал я, безгласный и настырный со своей ненужной преданностью.

Там играли в фанты, и, конечно, мне выпало петь, и, красный, слепой, полумертвый, я тупо стоял посреди комнаты не в силах раскрыть рта, хотя рыжеволосая Валина тетка, с голыми полными руками, в оспенных прививках величиной с медные пятаки, трижды принималась наигрывать на огромном черно-пламенном рояле «В лесу родилась елочка». А когда я наконец решился и тихо, фальшиво затянул: «Смело, товарищи, в ногу», на меня зашикали. Оказывается, мой фант пропустили, и сейчас какая-то девочка, ловя воздух маленьким круглым ртом и проглатывая его вместе с началом и концом слов, но громко и самоуверенно читала по-немецки «Лорелею».

А потом в коридоре на меня вдруг стал наскакивать козелком высокий, тонкий мальчик с завитой кудряшками головой. То ли его обозлила моя прикованность к Вале, то ли он почувствовал во мне пария и возжаждал легкой славы – не знаю. Он зажал меня в угол и тыкал в грудь хорошо пахнущей шелковой головой, толкая острым плечиком, а я только ежился, смущенно и жалко улыбаясь. Он был года на два старше меня и на голову выше. Но не это меня останавливало, – страшно было нарушить порядок в его бархатном, с кружевным воротничком, костюмчике, в его тугих, аккуратных кудряшках. И тут я заметил, что Валя со странным интересом следит за упражнениями своего приятеля. Наверное, я делаю страшную глупость, что позволяю ему измываться над собой: мне дана возможность вмиг стать героем, возвыситься в глазах Вали, а я стесняюсь и робею, как, девчонка.

И когда он снова боднул меня в грудь, я встретил его ответным ударом плеча в скулу. Он отскочил с удивленным и обиженным видом, затем его тонкое личико скривилось, и он кинулся на меня. Через секунду он лежал на полу в своем костюмчике и кудряшках, а я сидел у него на животе. Он позорно разревелся, и на его рев из гостиной прибежали взрослые. Победа не принесла мне славы. Мальчику все сочувствовали, а на меня смотрели раздраженно и осуждающе. Даже Валя, встретившись со мной взглядом, пренебрежительно дернула плечом и пошла за апельсином для моего противника.

Незаметно выскользнул я из этого богатого и враждебного дома, выскользнул навсегда. Меня обуревали сложные и сильные чувства. Сводились они к одному: я мечтал еще об одной революции, которая покончила бы с такими, как Гронские. Придумывалось хорошо и сладко: вот я въезжаю на белом коне в квартиру Гронских, бью зеркала, рушу обстановку и увожу на луке седла бесчувственное тело Вали, чтобы потом оживить его для новой, прекрасной жизни… С тех пор прошло шесть лет, и не понадобилось новой революции, чтобы лишить Гронских их прежнего величия. Я понял это, едва переступил порог. Они, правда, сохранили свое барахло, но замаскировали его, чтобы оно не бросалось в глаза: все кресла, стулья, диваны были затянуты полотняными, некогда белыми, а сейчас грязноватыми чехлами. И картины – их стало куда меньше – тоже зачехлены, и люстра с хрустальными висюльками скрыла жаркое сверкание в пыльном мешке, и даже Валя, открывшая мне дверь, со своими туго и гладко зачесанными назад, к пучку, черными волосами, в узком темном платье и серых нарукавниках, вся какая-то сжавшаяся в самой себе, показалась мне зачехленной. А вот старик Гронский, выглянувший в переднюю, и впрямь был облачен в полотняный чехол поверх бумажных брюк и рубашки – «смерть прачкам»; да и Валина мать, принесшая из кухни запах прогорклого масла, была зачехлена понизу – так выглядел на ней полотняный фартук, скрывший ее большой живот и толстые ноги.

– Кто там пришел? – спросила она сильным носовым голосом, в котором звучала раздраженная тревога.

– По-моему, сын доктора Ракитина, – небрежно ответила Валя, хотя она отлично узнала меня.

Она сильно изменилась с той далекой поры, но не в худшую сторону: прекрасная девочка стала строго и грустно красивой девушкой. И хотя жажда мести не угасла в моей душе, я поправил ее мягко:

– Не сын, а внук…

– Что ему нужно?

Валя чуть приметно усмехнулась.

– Чего тебе нужно?

– Мы собираем деньги на торпедный катер.

– Мы?.. – Валя высокомерно вскинула бровь. – Ты что – Николай II?

В этом зачехленном обиталище я чувствовал себя посланцем светлого, широкого мира, за моей спиной было море и небо, дирижабли и торпедные катера, Красная Армия и все, чем жили настоящие люди моей страны. Мне легко давалось спокойствие.

– Мы – это московские пионеры, – сказал я.

Короткая улыбка, скорее гримаска, тронула Валины губы.

– Я думала, ты найдешь себе занятие получше, чем побираться по квартирам.

– Мы не побираемся, – сказал я, бессознательно угадав, что сильнее всего Валю задевает словечко «мы». – Мы помогаем строить Красный флот!

Не знаю, произвела ли на Валю впечатление эта звонкая фраза, но старик Гронский ощутил некоторую тревогу.

– Дай-ка список! – сказал он. – Это что – приказ, указ, наказ?..

– Никакой не приказ, кто хочет, тот и подписывается.

Старик Гронский прочел список и убедился, что тут дело добровольное.


– Раз это не приказ, наказ, указ, – сказал он, возвращая мне подписной лист, – то потрудись закрыть дверь с той стороны.

Странно, почему-то я был уверен, что он непременно подпишется, хотя бы из осторожности. Но его отказ меня не обескуражил. Напротив, было даже приятно, что все так четко определилось и нечистые руки Гронского не коснулись нашего дела. В глазах Вали светилось торжество: ей казалось, что ее отец унизил меня.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю