355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Юрий Герасименко » Мартовский ветер » Текст книги (страница 1)
Мартовский ветер
  • Текст добавлен: 26 сентября 2016, 01:39

Текст книги "Мартовский ветер"


Автор книги: Юрий Герасименко



сообщить о нарушении

Текущая страница: 1 (всего у книги 4 страниц)

Юрий Герасименко
Мартовский ветер

Матери моей Глафире Андриановне



1. ВЬЮГА

За окнами света не видно! Метет, кружит, хребтами выгибает сугробы. Возле сарая горы наворотило: колоды, поленницы – все укрыто.

Смеркается.

Окно напротив лежанки. Маринка откладывает книгу и, не поднимая головы, всматривается в метель.

Мало, очень мало что увидишь в окне на улицу. А в боковое и того меньше: на луга, на реку выходит, в нем одно белое марево. Правда, если бы не война, то сейчас на той стороне много бы огоньков светилось: школа, лесокомбинат. Вся Опанасьевка в той стороне. Отсияли, погасли огни. Тьма…

Ну и рано же смеркаться стало! Болит нога, к вечеру всегда больше нездоровится. И одиночество ощутимее – хата словно увеличивается, пустеет… Не любит Маринка вечера.

Днем, в работе, грустить некогда. С одними дровами намаешься – пока-то на костыле доковыляешь до сарая, пока натюкаешь… А вода? До речки еще дальше – да и прорубь за ночь замерзает.

Мать, как собиралась на заработки, наносила в кадочку. Дровец в сенях сложила: "Это тебе на месяц". И ушла. А тут морозищи, на речке лед и тот трескается. За две недели все дрова и спалила.

Встает Маринка не рано – чтобы поменьше есть. Наготовит дров, наварит каши, а то коржиков из картофельных очисток напечет. Протопит печь, а тут уже и вечер наступает. Умостится на лежанке, обложится книжками, блаженствует.

Вот учебники… Если б не фрицы, уже в институте училась бы, на втором курсе…

А вот Жюль Верн, Войнич, Майн Рид… Когда горела школа люди спасали все, что могли. Мать принесла кое-что из школьной библиотеки. Любит Маринка, очень любит все фантастическое и необычное.

Незаметно стемнело, пора и свет зажигать. Встала, завесила окно, нашла зажигалку. Немецкая". Мать на базаре за петуха выменяла.

Крохотный синеватый огонек – меньше горошины – прицепился к фитильку каганца. Причудливая тень выгнулась на стене. Из-за печи отозвался сверчок. Маринка вздрогнула, зябко передернула плечами.

Как нравились ей раньше эти ночные звуки – мирные, уютные, словно из доброй бабушкиной сказки. И какие они тревожные теперь…

Маринка не признается и самой себе: она стала бояться ночной тишины. Особой, оккупационной тишины, ненадежной, как и все на полоненной земле.

Смерть повсюду. Это она, мордастая, скуластая, в черном полицайском мундире, бродит проулками Опанасьевки, она, модернизированная и механизированная, завывает в небе "штукасами", и совсем недалеко – километра два – за хатой, за дубняком, она, цивилизованная, европейская, мчится по асфальту шоссе в желтых гробах-броневиках. Смерть вокруг. И ночью в темноте это особенно чувствуется.

Девушка садится. Обхватив голову руками, склоняется над столом.

– Гу-у-у… – завывает, стонет в соснах. Сверчок умолкает. Мигает, гаснет каганец. Тихо. Тихо и страшно.

Тресь! Тресь! Ба-бах!

Что это? Нет, это уже не ветви. В реве вьюги ясно слышатся выстрелы.

Неужели опять?.. Ближе, ближе… Затихло.

В прошлом месяце – мама еще только собиралась на заработки – было точь-в-точь как сейчас: ночь, метель, а в лесу стреляют. Утром – тихо. А потом мама новость с базара принесла: вчера, как рассказывали, к вечеру под Теплым Кутом эсэсовцы обложили партизан. Ночью был бой – наши, очевидно, из окружения прорывались. А чем закончилось – мама так и не узнала. Пришла и плачет: побили наших…

Маринка как только могла утешала: так-таки и побили! Наши прорвались, ну точно, прорвались! Отступили в глубь леса. Отдохнут, раненых перевяжут, а из Москвы им самолетами и одежду, и оружие, и патроны! Сейчас, говорят, и танки на парашютах опускают.

Вот так успокаивает, а у самой тоже слезы на глазах: и откуда она может знать, что партизаны живы… Подруг у нее нет. Некоторые – выехали, "вакулировались", как говорит мама, Наденьку, ближайшую подругу, немец убил, а Марусю, Майю и Люду Бочарову в Германию угнали. И ее бы спровадили, да нога больная – третий год с костылем. На весь конец села никого из ровесниц Маринки не осталось.

Живут они с матерью, как на острове. Перед глазами бор, за хатой дубрава. Отец смолоду лесником, служил. Потому и построились у леса.

А каким разговорчивым, гостеприимным папка был, приятелей – полсела. А вот мама совсем наоборот. Еще и до воины и пока папка да войну не ушел не очень-то любила с бабами лясы точить. А как пришла похоронка – совсем говорить разучилась. Поседела, лицом потемнела и десяти слов за сутки не вымолвит.

Где-то она сейчас, мамочка, мама… Сегодня ровно месяц от того хмурого утра, как ушла. Надела на швейную машинку самодельный чехол, поставила на санки свою кормилицу – ручную, зингеровскую, бабусину еще; закутала пустыми мешками – и от села до села.

Все больше для женщин шьет: кому кофтенку, кому юбку, а какой-нибудь старенькой и сорочку к смерти.

Трещит сверчок: пока что тихо… пока что тихо… Пора уже и спать.

Придвинула к лежанке табурет, чтобы каганчик поставить – еще малость почитать на сон грядущий. Прислушалась – ревет вьюга… И снова вроде бы выстрелы… О! Приближаются! Совсем близко!

Дунула на огонек. Утихшая было тревога ожила, морозом охватила тело.

Стрельба то усиливалась, то растворялась в гоготе бурана. Но вот вроде удалилась. Тише, тише – и улеглась…

Долго стояла Маринка, прислушивалась, прижимала рукой встревоженное – вот-вот выскочит – сердце.

Нашла зажигалку, засветила каганчик и, прикрывая ладошкой, чтобы не погас, хотела было идти к лежанке, да так и застыла над столом. Ей показалось…

Ей послышалось, словно тихо-тихо, едва слышно, кто-то стучит в дверь.

"А может, почудилось? Конечно, почудилось, – успокаивала себя. – Нет… В самом деле. О! Громче…"

Заметалась по комнате, схватила зачем-то чапельник, бросила его и, совсем уже не помня себя, прислонилась к теплой печи, закрыла ладонями лицо.

Постучали опять, еще громче.

– Откройте… – донесся заглушаемый вьюгой мужской голос.

"Что делать?! Кто бы это? Спокойнее! Что бы ни случилось – спокойнее! – Маринка вся дрожала. – Ну, успокойся! Возьми себя в руки!"

Постепенно ей все же удалось это сделать, и, когда в третий раз постучали, она сумела, заставила себя подойти к двери в сенях:

– Кто там?..

– Свои… Откройте… – Голос слабый, болезненный, совсем не угрожающий.

– Кто?

Молчание. Только ветер воет да снова где-то далеко-далеко выстрелы, автоматные очереди.

"Свои"… Какие "свои"? – судорожно метались мысли. – Родственников в селе нет. Знакомые? Так уже поздно…"

– Кто там? – спросила опять и совсем вышла в сени.

"А может, полиция? Может, и полиция… Но почему, почему полиция?"

Липкий, пронизывающий, до тошноты отвратительный страх… И от этого страха Маринка сама себе становится противной. "Может, и полиция. Ну и пусть, пусть полиция! Один конец!"

Долго потом, всю жизнь будет удивляться Марина: как это она, известная, прославленная на весь их 10-й "Б" трусиха, которая – что там говорить о ворах! – тараканов и пауков боялась, как это она – одна, ночью – отважилась открыть дверь незнакомому человеку.

Отважилась…

Затаив дыхание, потихоньку отодвигает засов, поднимает щеколду и…

Дверь с силой распахивается. Высокая, черная, залепленная снегом фигура движется, падает на Марину.

2. ЧЕЛОВЕК В ЧЕРНОЙ ШИНЕЛИ

Настало утро, тихое, голубое. Тишина была такой, что Маринка словно опьянела. Щурясь на солнце, медленно поднималась от речки. Костыль то и дело скользил, дужка ведра врезалась в ладонь. Расколыхавшаяся, парящая на морозе вода хлюпала на длиннющий отцовский кожух. Обессиленная, остановилась отдохнуть.

Было так ярко, так ослепительно хорошо, что никак не верилось в случившееся прошедшей ночью. И чем все это закончится…

Тогда Маринка и отшатнуться не успела: высокий юноша с бледным окровавленным лицом в беспамятстве упал прямо на нее. Раздумывать было некогда, все произошло как-то само собой.

Напряглась – откуда и силы появились? – перетащила через два порога. Метнулась назад, двери на засов да еще и на ключ закрыла.

Кто он? Ну зачем она его втащила?.. Это уже потом, когда малость отдышалась, подумала: батя бы на ее месте сделал бы то же самое…

Паренек не шевелился, только грудь чуть заметно поднималась и опускалась. Подложила под голову старый ватник. расстегнула и стянула шинель: черная, полицайская. Да разве в такую пору полицаи поодиночке ходят?..

Ранка на лице небольшая – ветка, должно быть, оцарапала. А на полу кровь. Уже целая лужа! Боже! Из сапога течет… Осторожно надрезала, распорола голенище – так и хлестнуло. Никогда еще не видела Маринка столько крови…

Замутило с непривычки, в горле клубок, но девушка закусила губу, принялась хлопотать возле раненого. Разорвала старое полотенце – чистенькое, вчера только выстирала, – и, едва не теряя сознание, словно не хлопцу, а ей, Маринке, боль жгла огнем ногу, начала бинтовать.

Раненый глухо застонал, открыл глаза:

– Где я?..

Большими болезненно-блестящими глазами обвел комнату, пол с лужей крови, остановил взгляд на Маринкином лице:

– Спасибо…

И вдруг заволновался, поднял голову:

– Ты одна?

– Одна.

– Про меня – никому! Слышь, никому!

Маринка кивнула, оглянулась почему-то и тихо, еле слышно спросила:

– Ты партизан?..

Но хлопец уже не слышал. Бледное, как восковое, лицо потемнело, на виске набухла жилка, вскочил, глаза туманные, невидящие – прямо сквозь Маринку смотрят:

– Есть! Есть! Товарищ командир!.. – Рванулся: – Товарищ… – Но силы оставили его – обмяк, на высоком, белом точно мел лбу капли пота…

Только перед рассветом пришел в сознание. Такой послушный и вроде виноватый. Помог стянуть с себя гимнастерку. Упираясь руками, с грехом пополам и с Маринкиной помощью дополз до лежанки, затих. Спал и тогда, когда девушка пошла по воду.

У Маринки сердце замирало от тревоги: а ну как полиция?! Андрона, начальника их, позавчера опять видела – на санях, куда-то по речке поехал.

Ну и тяжелое ведро! Насилу дотащила. Поставила в сенях, веничком обмахнула валенки и – тихонько, не разбудить бы! – открыла дверь.

О! Проснулся…

Лежит, листает Жюля Верна. Взглянул на нее, улыбнулся:

– Доброе утро! Вот какого вам гостя господь послал…

– Ничего… – Сняла кожух, села на лавку под окном.

Молчание.

А хлопец красивый. Маринка опустила глаза: ой, батюшки, пуговка на ватянке оторвалась! Взяла подушечку с иголками, шьет. Шьет и чувствует – глаз с нее не сводит. И чего бы он смотрел… Тьфу! Глупости это! Решительно подняла глаза.

А паренек так хорошо, так искренне-весело, по-дружески улыбнулся, что Маринка немного успокоилась. Мысли про полицию и про Андрона отступили, ушли.

– Откуда вы?

– Сказать? А вы никому не расскажете?

Ишь какой! Да чтобы она, Маринка… Да лучше умрет!..

– Будьте спокойны!

– Ну ладно, садитесь поближе. Да не опускайте голову. Смотрите на меня.

– Зачем?

– Затем!.. – Паренек прищурился. – Ведь я… Поверьте мне, умею немного колдовать. Вот взгляну вам в глаза, поворожу и узнаю все ваши мысли…

Маринка зарделась, потом густо покраснела, но голову подняла. Да еще как – с вызовом, с задорной улыбкой:

– Так уж и узнаете? Ну и узнавайте, пожалуйста! Послушаю, что скажете!

И паренек посмотрел ей в глаза.

Странно как-то смотрел: лицо у него будто и веселое, а в глазах – в самых зрачках – напряженное, сосредоточенное внимание. Точно так же перед войной разглядывал Маринку в областной больнице какой-то известный, кажется из самой столицы, профессор. Странным это ей тогда показалось: нога, колено у нее болит, а он глаза рассматривает, да еще ассистентам своим показывает.

– Ну, как? – улыбнулась пареньку. – Прочли мои мысли в глазах?

– Зачем в глазах, они у вас на лице написаны…

Нахмурилась, опустила голову:

– Так уж и написаны…

Хотела встать, но паренек взял ее за руку, придержал, и Маринка, сама себе удивляясь, подчинилась. Вздохнула, подняла взгляд:

– Может, все же скажете, кто вы, откуда?..

Паренек развел руками:

– Ну что ж, придется, пожалуй, признаться.

Маринка торопливо придвинула к лежанке табурет, села:

– Говорите!

Паренек оглянулся, сложил ладони рупором и, сделав страшное лицо, громко прошептал:

– С "Наутилуса"…

Маринка хотела рассердиться, но не выдержала и фыркнула.

– Не верите? Вот ей-богу, первый помощник самого Немо!

– У капитана Немо был не такой помощник.

– Разве? Жаль… А вы, случаем, не Мэри из семьи Грантов?

– Не-а… – девушка опять засмеялась. – Я Марина…

– О! Так это же еще лучше! Бесстрашная и прекрасная Марина – героиня необыкновенно таинственного романа "Ночной гость, или Воскресение из мертвых". Согласны на такую роль?

Марина совсем развеселилась:

– Выдумали! Нет такого романа…

– Нет, так, значит, будет.

– Уж не вы ли собираетесь его написать?

Паренек хотел приподняться и побледнел от боли. Перевел дыхание, протянул Маринке ослабевшую руку:

– Давайте знакомиться. Вот только вы хитрая девушка: я вон сколько рассказал, даже на каком корабле служу, и то выболтал, а про вас мне только известно, что вы Маринка-Хмаринка.

– Ой! Откуда вы узнали, что меня так дразнят?

– Для чего же я вам в глаза смотрел? Глаза – это, знаете… Это очень много. Это все… Я вам кое-что расскажу… Но только потом. А сейчас скажите лучше, почему вас так дразнят?

– Ну… у отца прозвище было – Хмара [туча, облако (укр.)].

– Так что он у вас, хмурый очень?

– Нет, песню про хмару он петь любил.

– А сейчас где? Живой?

– Нету. В позапрошлом году, когда еще наши тут были, пришла похоронка. На второй месяц войны…

– А мама?

– На заработках. Ходит по селам. Она у меня швея…

Парень помрачнел. Помолчали.

– Ой и заболталась я с вами. – Маринка вскочила. – Мне еще и дрова рубить, и печку топить… – И, уже надевая кожух, спросила: – А как вас зовут?

– Как зовут? – улыбнулся юноша. – Зовите как захочется. Какое имя вам больше нравится? Михайло подойдет?

Девушка пожала плечами: подумаешь, задается, что не имеет права себя назвать. Так и подмывало сказать, чтобы не задирал нос. Но сдержалась и совсем серьезно кивнула:

– Подойдет.

Новые хлопоты заполнили без того встревоженную душу Маринки, заслонили все ее ночные страхи. Еще и дня не прошло, как он в хате, а уже все по-новому.

– Послушайте, Маринка-Хмаринка, – обратился Михайло к девушке, когда та, принеся дрова, возилась возле печки. – А не пора ли нам отбросить все эти испанские церемонии? "Вы" да "вы"… Давайте перейдем на "ты".

Маринка улыбнулась: как у него все просто! А впрочем, ей и самой кажется, будто они давным-давно уже знакомы.

– Ну так как? Согласна?

– Согласна, согласна…

Михайло развернул книгу, долго рассматривал какой-то рисунок и вдруг, не отрывая глаз от страницы, произнес тихим, совсем уже не веселым голосом:

– Маринка…

– А? – Девушка повернула лицо, освещенное отблесками огня. – Вы… Ты… меня звал?

– Да, звал. Скажи, Маринка, только не торопись с ответом. Скажи, ты догадываешься, что ждет тебя, если "освободители"… ну, одним словом, дознаются, что я совсем не с "Наутилуса"?

Маринка даже плюнула в сердцах:

– Дурень ты, вот что я скажу! И давай больше про это не говорить. Не знала, что и среди партизан бывают олухи!..

– О-о!.. Так в романах не разговаривают! И потом, что это ты на старших голос повышаешь? Тебе сколько? Восемнадцать? Ну а мне целых двадцать три. Ишь какая! – Парень повеселел. – И если уж так, давай договоримся: во-первых, обо мне никому ни слова. Во-вторых, без моего согласия никуда не ходить. В-третьих, ты мне расскажешь, кто может к тебе прийти и с кем ты дружишь в селе. И запомни – никакой я не партизан, а твой родственник, ну, скажем, двоюродный брат Михайло Иванович Иваненко. Шел к теще в Теплый Кут да по дороге простудился и вот слег у тебя. Паспорт у меня в порядке, есть даже свидетельство, что служу в полиции, в областном городе, и потому, как это ни печально, а в Германию поехать не могу. Полицейство мое, конечно, целиком научно-фантастическое, но ничего, пока что помогает. Вот такие дела, Маринка-Хмаринка. Ясно? Вопросов нет?

– Ясно…

– Ну а теперь, Хмаринка, выкладывай ты. Расскажи мне про своих знакомых.

В печурке весело трещали, стреляли искрами смолистые ветки. Солнечный голубой мороз заглядывал в окно.

Сидит Маринка, вспоминает, рассказывает. Сама удивляется: отчего это на нее такая откровенность нашла? И про школу, и про то, как с Надийкой дружили, и про Андрона – прежде студента-филолога, а ныне начальника Опанасьевской полиции. Это он в позапрошлом году, когда уходил на фронт (еще наши были), вызвал ее из хаты на улицу – "На рандеву, – сказал, – на два слова" – и начал признаваться в любви, и не только словами. Пьяный… Ну и… короче говоря, схлопотал оплеуху.

На фронт ушел добровольцем, а в первом же бою к фрицам сбежал. Для того, должно быть, и добровольцем шел, чтобы скорее к "освободителям" попасть – скорее выслужиться, заработать…

– Он к тебе приходит?

– Куда там ему! После того "рандеву" и на глаза не показывался.

– Ну и хорошо. Чтоб ему пусто было. Расскажи лучше про отца.

О, об отце Марина может говорить часами – было бы кому слушать. Как он пел! Боже, как пел… До войны по всей Опанасьевке без Данилы Супруна свадьба за свадьбу не считалась. Как затянет: "Ой наступала та чорна хмара…" – все замолкают. А в том месте, где:

А кто над нами, братцы,

Будет смеяться -

Того будем бить! – батя всегда мрачнел, грохал о стол кулаком. И все вокруг тоже хмурились… Какой он красивый становился, когда эту песню пел! И вообще был очень красивый…

А лес как любил! Каждую былинку, каждую букашку по имени и отчеству величал: знал и народные названия, и латинские. На все руки был мастером – и бондарем, и слесарем, и садовником. Очень много добра людям делал.

Умолкла, задумалась. На плите чайник завел свою песню.

3. МИХАЙЛО РАССКАЗЫВАЕТ

Прошло три дня. Маринкин гость уже встает. «Сегодня, – говорит, – и на улицу выйду!» Накинулась на хлопца: да разве ж так можно! Позавчера кровью исходил, а сегодня – на улицу?!

Смеется:

– А из тебя, Хмаринка, хороший командир выйдет. Мужа взнуздаешь – юбки стирать будет!

– А я и вовсе замуж не пойду!

– Трень-брень – с кочки на пень!

– Что?

– Наговорила, что дров наварила, да посолить их и съесть позабыла.

Маринка не удержалась, фыркнула:

– Подумаешь! Я и получше еще знаю.

– А ну-ка, ну-ка!

– Сестры вечер до брички, не доходя, обминаючи, две недели в сторону. О! Ты такого не знаешь!

– Знаю!

– Что ты там знаешь…

Вот так как начали с утра – он слово, она два. И все им весело, все смешна. До вечера и проболтали. За шутками не заметили, как кулеш подгорел. Каких только анекдотов не рассказывал Михайло! И про то, как повадился поп к Марусе, а цыган подстерег, и как Гитлера в черти принимали, и как пьяница собачонку съел. Маринка смеялась до слез.

Как она соскучилась, истосковалась по смеху, по остроумным юношеским каламбурам!

– Еще! Еще! – просила как расшалившийся ребенок. И вдруг куда и делось веселье: несколько автоматных очередей прострочили тишину.

Михайло порывисто вскочил и тут же плюхнулся обратно, сцепив зубы:

– Болит, проклятая…

Медленно, опираясь на кочергу, доковылял до окна:

– Где это? В лесу?

Маринка накинула кожух:

– Сейчас узнаю.

– Стой! Ты куда?

– Я только на крыльцо.

Стрельба удалилась, Маринка вернулась помрачневшей.

– Ну, что там такое?

– Да… Опять Андрон. Бегает по селу и строчит – на собак охотится.

– Откуда ты знаешь?

– В лесу от выстрелов эхо совсем иное. Да и с крыльца видно: он же в черной шинели. Ему одному пока что форму выдали. А теперь, значит, и автомат доверили…

Сняла кожух, села понурившись:

– Смерть и смерть, кругом смерть… И когда это кончится…

– Само – никогда. А возьмемся все – то скоро.

Маринка совсем голову опустила:

– Возьмемся… Куда мне с такой ногой…

– Ты и так уже взялась. – Михайло нахмурился. – Вот жизнью своей рискуешь…

Но девушка только рукой махнула:

– Тоже мне сокровище… Ничего она сейчас не стоит, моя жизнь.

Михайло, опершись на подоконник, шагнул к Марине и вдруг – что это он? – положил руки ей на плечи… Потом осторожно, нежно правой поднял ее голову и – глаза в глаза – посмотрел. Странно так посмотрел, совсем не так, как молодой парень, почти сверстник, а будто врач – точь-в-точь как тогда, в первый день.

– Стоит! Жизнь оценивается только жизнью.

Сели на скамью, девушка притихла.

– Знаешь, Маринка, разные бывают люди. Одни живя умирают, а другие и умирая живут. Некоторые только о смерти и думают. Да еще к тому же философствуют: "Очень мы, – говорят, – жизнь любим, потому нам и умирать страшно". А иные то и дело проклинают жизнь, вечно ее ломают, переиначивают. Но зато и в последнюю секунду живут, верят: все можно начать сначала…

– Сначала… Это только в фантастических романах так бывает. – Маринка грустно улыбнулась. – Пока читаешь, забудешься – и за то спасибо: вроде полегчает.

Задумалась, какой-то шнурок крутит на пальце, завязывает и развязывает.

Михайло встал, заковылял к лежанке, лег.

– Фантастических, говоришь? Читал. Выдуманные истории! Знаешь, – хитровато прищурился, – мне иногда кажется – можно было бы и поинтереснее придумать. Вот ты смеялась, что называю себя помощником капитана Немо, а я действительно, так сказать, живой герой фантастической повести. Рассказал бы я тебе, да боюсь – спать не будешь. Вон уже и солнце село…

– Расскажи! – встрепенулась Маринка. – Расскажи! Расскажи!

– Да нет, лучше завтра. – Михайло сделал вид, что решил окончательно, а сам краешком глаза лукаво поглядывает на Марину.

– Ну все. Пока не расскажешь, я и спать не лягу. Так и знай.

– Вот беда! – упрямился Михайло. – А может, все же завтра?

Маринка рассердилась:

– Можешь совсем не рассказывать. Подумаешь…

– Ну ладно, ладно, пользуйся моей добротой. Слушай. С чего же тебе начать?..

– Подожди, я сейчас! – Маринка, припадая на костыль, метнулась в сени: засов, крючок – все как следует. Заперла и внутреннюю дверь. Приготовила коптилку, зажигалку, завесила окна. – Сейчас, сейчас! Одну минутку! – Зажгла коптилку и, поудобней устроившись на широкой маминой кровати, с наслаждением вытянула уставшие ноги. – Ну, начинай…

По стеклу окна снова царапает ветка, сверчок стрекочет: "Пока все тихо". Пока все тихо…" Но девушке не до сверчка.


ПЕРВЫЙ РАССКАЗ МИХАИЛА

До войны мы с отцом жили на окраине города в маленьком, совсем уже ветхом домике. Его и строили когда-то невысоким, чтобы дров зимою поменьше уходило, а за долгие годы он так врос в землю, что совсем скрылся в буйном, одичавшем вишневом саду.

Мать умерла, когда мне еще и года не было, отец с утра до вечера на заводе, и я рос, воспитывался, можно сказать, не дома, а в двух садах: днем – в детском, а вечером – в отцовском, вишневом. Здесь и в салочки с соседскими ребятами гонял, здесь потом и уроки к школе готовил, здесь же, за столиком, и к вступительным экзаменам в институт готовился. Провел под вишню электричество. Вкрутишь лампочку – и пожалуйста. Сиди читай, пока усталость не одолеет.

Сад был чудесный – старый, густой, как лес, заросший травой, с улицы и с двух сторон огорожен забором, каким-то чудом державшимся на истлевших, совсем доисторических столбах. С третьей стороны ограда давно уже повалилась, и сад свободно соединялся с другим, таким же вишневым и одичалым.

В соседнем саду виднелся нарядный кирпичный особнячок с красной черепичной крышей и мезонином. Сколько я себя помню, дом этот вместе с большим садом принадлежал известному в наших краях нейрохирургу – профессору Подопригоре. Как-то так все выходило, что профессор бывал у нас чуть ли не каждый день, и отец мой частенько навещал его, а вот мне побывать в том особняке никак не приходилось.

Подопригора слыл человеком чудаковатым. Жил одиноко. Хотя и получал, должно быть, немалые деньги (была у него собственная "эмка"), никаких домработниц никогда не нанимал, даже дрова сам колол и один возился в саду. Окапывая или подпиливая деревья, профессор всегда напевал. Репертуар у него был весьма разнообразен, но больше любил народные песни. Чаще всего глуховатым старческим тенорком выводил ту, шевченковскую, которую любил и мой отец:

 
Думы мойи, думы мойи…
 

Примерно за полгода до того, как это случилось, старый Подопригора начал прибаливать и после длительного, очень бурного разговора с моим отцом позволил ему помогать по хозяйству и в саду, и в самом особняке.

Ужинал профессор всегда в рабочей столовой, где питались и мы. Было в нашей семье неукоснительное правило: когда говорят старшие, младшие молчат. Но однажды я нарушил его: воспользовавшись паузой в разговоре (мы всегда садились вместе, за один столик), возьми да спроси профессора: чем ему так понравилась наша столовая? Для нас, понятно, здесь хорошо, мы с одного завода… А он…

Отец, услышав это, страшно рассердился – ну и досталось мне тогда, на всю жизнь запомнил. Отец ругал меня, а профессору, как оказалось, вопрос мой понравился.

– Это же прекрасно! – обратился он к отцу, как только тот сделал передышку, – прекрасно, что юноша не витает в эмпиреях! – И, повернувшись ко мне, ответил: – Дело в том что в вашей столовой всегда собирается много хороших людей… Здесь я никогда не чувствую себя одиноким…

Вот что сказал мне тогда Подопригора…

Михайло вздохнул, задумался.

– Все, что я расскажу тебе сейчас, – начал он тихо и сосредоточенно, – произошло в то памятное лето, когда я заканчивал четвертый курс вечернего отделения института.

Еще в мае профессор куда-то исчез, во всяком случае, почти месяц в столовой не появлялся. В саду тоже не было слышно его песен. Тихо стало – как в лесу.

Готовился я тогда к экзаменам. Трудно приходилось… Утром – на заводе, вечером – в институте, ночью – над книгами в саду.

В тот день – это было в пятницу – вернулся я домой особенно поздно. Отец спал. Поужинал наскоро и в сад. Ночь была теплая. В листве стрекотала древесная лягушка, будто ездила на заржавленном велосипедике. В кустах шелестело, потрескивало – бродил кто-то таинственный, незримый. На огонь слетались удивительные ночные создания: зеленые, златоглазые мушки с длинными прозрачными крылышками, серые бабочки с неясными очертаниями человеческих черепов… И все это ночное население кружилось, металось вокруг лампочки, падало и, удивленно шевеля усиками, выползало на страницы учебника. Очень любил я тихие, задумчивые часы предутреннего одиночества.

Ночью, когда все это началось, помню, сидел я над математикой. Перед глазами формулы, но мысли совсем о другом. Вспоминалось почему-то детство, Жюль Берн… А тут уже и рассвет скоро, сад застыл, притаился. Лампочка слепит. И чем ярче свет, тем чернее кажется темень – стеной обступает столик, полянку, наклоненную вишневую ветку…

В это самое время послышались неторопливые, неуверенные шаги. Ветви раздвинулись, из темноты вышел низенький худощавый старичок.

Это был Подопригора.

Не знаю, или потому, что я его уже с месяц не видел, или просто из-за необычного освещения, но в тот раз профессор показался мне особенно старым и больным. И так невысокого роста, он будто бы стал еще ниже, черный халат и черная шапочка резко оттеняли бледность его лица и голубоватую седину.

Щурясь от яркого света, подошел, сел.

– Работаете?

– Экзамены…

Помолчали.

– Это хорошо, что вы работаете… – Подопригора вздохнул и понурился. – Вам еще работать и работать… А я вот уже… уже закончил…

И снова умолк.

Я сразу не понял, что именно закончил мой сосед, но, наученный горьким опытом, не стал расспрашивать, ждал, полагая, что он сам объяснит. Так оно и вышло.

Начал Подопригора, как всегда, издалека.

Медленно, то и дело останавливаясь, повторяя, словно подчеркивая, отдельные, особенно важные определения, рассказал, почему он подружился с моим отцом и по какой причине решил именно мне сообщить очень и очень важное.

– Я закончил. Я победил ЕЕ… Да, да, именно ЕЕ. И вы как раз тот, кто мне сейчас крайне нужен. Вы настоящий, типичный гомо диспергенс. А? Вы возражаете? Вы не возражаете? Еще бы, еще бы! Что вы можете возразить!

Я и не собирался возражать, мне только хотелось спросить, что означает это "гомо диспергенс", но пока собирался, обдумывал, как лучше обратиться к своему высокоученому собеседнику, профессор решительно поднялся:

– Я вас приглашаю!

– Куда? – Я ничего не понимал.

– Прошу оказать мне честь, посетить мою домашнюю лабораторию.

– Когда? Если завтра, то днем я на работе…

– Как это когда? – искренне удивился профессор. – Разумеется, сейчас, несомненно, сейчас, только сейчас. Я, молодой человек, материалист и в загробную жизнь ни на грамм не верю. Сегодня мой потрепанный миокард вновь начал взбрыкивать, весь день фортели выкидывает. А сейчас и подавно. О… О… – Старик приложил к груди большую руку с узловатыми пальцами. – Одну минутку… Пожалуй, мне нужно сесть…

Я вскочил и подвинул стул.

– Может, вам доктора? "Скорую помощь"?

– Помощь?.. Черт побери! Больше всего на свете не люблю, когда помогают…

Профессор отдышался, встал. Решительно взял меня под руку:

– Идемте!

И мы пошли.

Коридор… Большая, слабо освещенная комната, книги, книги, книги – на стеллажах от пола до потолка. За библиотекой – кабинет, он же и лаборатория. И тоже стеллажи, но уже не с книгами, а с удивительными, непонятными приспособлениями.

На стене, на светлом экране, мерцает зеленый контур – огромное схематическое изображение человеческого мозга: сотни, тысячи надписей, обозначений, кружочков, четких и размытых пятен. Извилистые разноцветные линии – тонкие и толстые, пунктирные и непрерывные. И все эти слова, пятна, черточки, вся эта пестрая цветастая путаница очень напоминает светящуюся карту большой, густо населенной страны.

– Склероз, – вздохнул Подопригора. – Опять забыл выключить. – Мимоходом, небрежно опустил рубильник на большом пульте возле окна. Экран погас.

– Садитесь. – И сам устроился в допотопном мягком Кресле. – Мне нужно провести еще один опыт, который и поставит эту последнюю точку. А для этого опыта необходим молодой человек именно вашего возраста, вашего развития, ваших убеждений, ваших… Одним словом – вы настоящий гомо диспергенс, и вы мне подходите. Опыт абсолютно безопасен. Вы согласны?

Опять это странное название. "Гомо", кажется, "человек" по-латыни. А что означает "диспергенс"?

Меня охватило такое любопытство, что я даже и не подумал о какой-то там вероятной опасности.

– Конечно, согласен. Но вы мне расскажете, в чем суть Вашего открытия?

– Расскажу, обязательно расскажу, сегодня же расскажу. А сейчас прошу, – Подопригора сделал торжественный жест, – прошу, так сказать, склонить голову. Нет, нет, не в переносном – в прямом смысле. Еще, еще… Вот теперь хорошо. Спокойно…

Профессор надел мне на голову какую-то белую полусферу, соединенную проводами с непонятными приспособлениями. Щелкнул рубильником и застыл весь в напряжении. В тот же миг где-то там, под ногами, звякнуло, загудело. На стене, на белом экране, снова засветился зеленый контур. Но все, что теперь было в контуре, совсем не напоминало карту густонаселенной страны. Это походило скорее на пустыню с отдельными светлыми оазисами и тоненькими пунктирными дорожками между ними. Остальная "территория" оставалась неосвещенной – ни единой пометки, ни единой надписи.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю