355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Юрий Арабов » Кинематограф и теория восприятия » Текст книги (страница 7)
Кинематограф и теория восприятия
  • Текст добавлен: 1 апреля 2017, 14:00

Текст книги "Кинематограф и теория восприятия"


Автор книги: Юрий Арабов



сообщить о нарушении

Текущая страница: 7 (всего у книги 8 страниц)

И здесь у нас начинают возникать удивительные параллели не только с апостолом Фомой, но и со всем евангельским сюжетом, чудесным и странным образом переплавленным великим еретиком Николаем Васильевичем Гоголем, переплавленным так, что и говорить об этом можно лишь с известным трудом.

Однако попробуем, сплевывая через левое плечо...

Зададимся вопросом, сколько времени проходит внутри гоголевского повествования? Если принять во внимание, что завязкой повести является отправление семинаристов на вакансии, то примерно пять ночей. Ночь первая – блуждание героев в степи, приход на постоялый двор и чудесный полет Хомы Брута с лжестарухой. Ночь вторая – путь Хомы с козаками, которые везут его на отпевание убитой им панночки (вечер накануне прошел в жесточайшей пьянке). Плюс три ночи Брута у мертвого тела и гибель героя в третью ночь. Не кажется ли вам, дорогой читатель, что перед нами в своем роде Страстная неделя? Точнее, пародия на нее, так как главный ее участник – не Бог и не святой, а как раз наоборот? Страстная в том смысле, что для Хомы все происшедшее – величайшее испытание и искус? Страстная неделя оскопленная, без Воскресения? Ибо подобный герой воскреснуть не может...

Это кажется вам натяжкой, дописыванием за Гоголя недописанного? Хорошо, пойдем дальше.

Не нужно пояснять, какое важное значение для евангельской истории имеет хлев. В нем родился Спаситель, и с хлевом мы встречаемся в завязочной части композиции всех четырех евангелий, если подходить к ним с драматургической точки зрения. Но то же самое делает Николай Васильевич. У него история с ведьмой-панночкой завязывается... в хлеву!

«Философ, оставшись один, в одну минуту съел карася, осмотрел плетеные стены хлева, толкнул ногою в морду просунувшуюся из другого хлева любопытную свинью и поворотился на другой бок, чтобы заснуть мертвецки. Вдруг низенькая дверь отворилась, и старуха, нагнувшись, вошла в хлев».

Известны слова Христа о том, что у него нет ни отца, ни матери. А отцом и матерью, родными братьями и сестрами для Спасителя являются его ученики. Предоставим слово Хоме Бруту:

«– Кто ты, и откудова, и какого звания, добрый человек? – сказал сотник ни ласково, ни сурово.

– Из бурсаков, философ Хома Брут.

– А кто был твой отец?

– Не знаю, вельможный пан.

– А мать твоя?

– И матери не знаю. По здравому рассуждению, конечно, была мать; но кто она, и откуда, и когда жила – ей-богу, добродию, не знаю».

И уже совершенно теряешься, когда обнаруживаешь, что церковь, в которой находит философ свою гибель, расположилась в прямом соседстве с... Голгофой! То есть с высоченной горой, примыкающей вплотную к селению, где жила и чудила панночка.

«С северной стороны все заслоняла крутая гора и подошвою своею оканчивалась у самого двора. При взгляде на нее снизу она казалась еще круче, и на высокой верхушке ее торчали кое-где неправильные стебли тощего бурьяна и чернели на светлом небе. Обнаженный глинистый вид ее навевал какое-то уныние. Она была вся изрыта дождевыми промоинами и проточинами. На крутом косогоре ее в двух местах торчали две хаты; над одною из них раскидывала ветви широкая яблоня, подпертая у корня небольшими кольями с насыпною землей. Яблоки, сбиваемые ветром, скатывались в самый панский двор. С вершины вилась по всей горе дорога и, опустившись, шла мимо двора в селенье. Когда философ измерил страшную круть ее и вспомнил вчерашнее путешествие, то решил, что или у пана были слишком умные лошади, или у казаков слишком крепкие головы, когда и в хмельном чаду умели не полететь вверх ногами вместе с неизмеримою брикою и багажом. Философ стоял на высшем в дворе месте, и когда оборотился и глянул в противоположную сторону, ему представился совершенно другой вид. Селение вместе с отлогостью скатывалось на равнину».

Это, конечно, не только Голгофа для Хомы, но и Лысая гора, на которой всякого рода нечисть (и ведьмы-панночки) творят, как известно, свой шабаш. Однако в европейской культуре сама Лысая гора (гора вакханалий, языческая гора) является пародией на Голгофу (гору высоких страданий, «христианскую гору»). Точно так же, как и черная месса есть кощунственное высмеивание Божественной литургии. Поэтому Гоголь и здесь совершенно, мы бы даже сказали чудовищно, точен. Точен в культурном смысле.

Однако что все это значит? Не значит ли, в частности, то, что писателя нужно срочно отлучать от православной церкви? Нет, мы так не думаем, тем более, что и Священный Синод до этого пока не додумался, весь свой гнев сконцентрировав на графе Льве Николаевиче Толстом, писавшем, в отличие от Гоголя, без всяких метафорических ухищрений. Гоголь же укрывался шапкой-невидимкой поэтических тропов, как бы исчезая из поля зрения верхоглядов. Поэтический троп для него – что для Хомы Брута магический круг.

Итак, мы не утверждаем, что образ семинариста Хомы есть прямая пародия на Иисуса Христа, для подобного страшного утверждения нет достаточных оснований. Мы лишь отмечаем, что основная сюжетная ситуация с отпеванием панночки-ведьмы довольно сильно напоминает, например, сюжет искушений святого Антония. С той лишь разницей, что Антоний у Гоголя совсем не святой, скорее наоборот, и он не восходит на Голгофу, как Христос, а спускается с нее, норовя полететь «вверх ногами». Спускается и физически (путешествие с горы в хмельном чаду), и нравственно (все больше влюбляясь в ведьму). А раз так, то в подобной сюжетной структуре, в подобном перевертыше вполне возможны пародийные элементы на христианскую духовную литературу. И если дальше мы посмотрим на методы, с помощью которых семинарист отпевает грешную душу ведьмы, и на следствия от подобных попыток, то ощущение какой-то странной несмешной пародии будет лишь усиливаться... А бывает ли, вообще, несмешная пародия? Наверное, бывает. Во всяком случае, тогда, когда автором ставятся не комические, а философские задачи.

Давайте внимательнее вглядимся в место действия, где происходит отпевание, эта великая битва между христианским и языческим началом.

«Церковь деревянная, почерневшая, убранная зеленым мохом, с тремя конусообразными куполами, уныло стояла почти на краю села. Заметно было, что в ней давно уже не отправлялось никакого служения. (...) Посредине стоял черный гроб. Свечи теплились пред темными образами. Свет от них освещал только иконостас и слегка середину церкви. Отдаленные углы притвора были закутаны мраком. Высокий старинный иконостас уже показывал глубокую ветхость; сквозная резьба его, покрытая золотом, еще блестела одними только искрами. Позолота в одном месте опала, в другом вовсе почернела; лики святых, совершенно потемневшие, глядели как-то мрачно».

«Мрачные лики святых»... Как страшно сказано! Доминирующие определения в этом описании Божьего храма – «почерневшая», «черный», «потемневшие» в приложении к «мраку» и «ветхости». Что-то с детства знакомое слышится в этих словах. До того знакомое, что спросишь, а о церкви ли здесь идет речь?

Нет. Не о церкви. Вернее, не о ней одной.

Божий храм для христиан является не только местом совместной молитвы, но и вратами, входом в Жизнь Вечную. Вот отчего храм радостен, светел. Лишь во дни постов он «темнеет», чтобы напомнить о страданиях Спасителя.

Не то у Гоголя. У него храм «темный» не от поста, а оттого, что страшно запущен, что в нем давно не служили. Это неудивительно, если принять во внимание натуру сотниковой дочки. Однако и он, этот развалившийся храм, является входом. В повести есть на этот счет одно подтверждение. Описывая селение сотника, Гоголь указывает, в частности, что большую часть его занимает старый сад.

«Этот сад, по обыкновению, был страшно запущен и, стало быть, чрезвычайно способствовал всякому тайному предприятию. Выключая только одной дорожки, протоптанной по хозяйственной надобности, все прочее было скрыто густо разросшимися вишнями, бузиною, лопухом, просунувшими на самый верх свои высокие стебли с цепкими розовыми шишками. Хмель покрывал, как будто сетью, вершину всего этого пестрого собрания дерев и кустарников и составлял над ним крышу, напялившуюся на плетень и спадавшую с него вьющимися змеями вместе с дикими полевыми колокольчиками».

А вот еще одно описание деревенского пейзажа, более короткое:

«За воротами находились две ветряные мельницы. Позади дома шли сады, и сквозь верхушки дерев видны были одни только темные шляпки труб, скрывавшихся в зеленой гуще хат».

Однако есть в селе место, где пейзаж разительным образом меняется. Там даже поставлен, как на границе разных государств, некий опознавательный столб. И этим столбом у Гоголя служит... церковь и церковный двор! Что же открывается за ними?

«Мрак под тыном и деревьями начинал редеть; место становилось обнаженнее. Они вступили наконец за ветхую церковную ограду в небольшой дворик, за которым не было ни деревца и открывалось одно пустое поле да поглощенные ночным мраком луга».

Разница в двух пейзажах, как говорится, вопиет. В одном случае мы сталкиваемся с запущенным природным великолепием сада, с островками хат, которые еле выглядывают из зелени, в другом – с пустотой, с «пустым полем» и «поглощенными ночным мраком лугами». Мы можем предположить, что в поэтике повести данная церковь является не входом в Жизнь Вечную, а входом в небытие, в пустоту. В царство смерти.

Интересно, что был в нашей культуре человек, обнаруживший подобный проход, подобный тоннель в русских народных сказках.

Я имею в виду академика Проппа, который, исследуя морфологию русской сказки, показал, что избушка на курьих ножках является крепостью, форпостом, отделяющим царство живых (то место, откуда приходит добрый молодец) от царства мертвых (там, где находится похищенная красна девица). Баба Яга в подобной избушке – пограничное существо, не живое и не мертвое, оно и вводит добра молодца (Орфея, Одиссея) в потусторонний мир.

Николай Васильевич интуитивно это знал (Пропп в его времена еще не родился). Гоголевская ведьма-панночка столь же амбивалентна, как баба Яга. Она и знакомит философа Хому с царством мертвых с той лишь разницей, что, в отличие от доброго молодца, Бруту никогда не вырваться, никогда не возвратиться оттуда. Можно только лишний раз поразиться многомерности гоголевских образов и объектов, которые, несмотря на смысловые раздвоения, все-таки сохраняют целостность и органичность. Они как бы не придуманы, но явлены в своей глубинной противоречивости... Как это удается?

Но отставим в сторону эмоции. Лучше посмотрим, что с философом и панночкой происходит в церкви, какими методами Хома хочет добиться своей непростой цели – укротить волнующий его чувственно труп.

А методы эти не совсем христианские. Брут прибегает к магии, очертив вокруг себя «магический круг», чтобы сделаться невидимым для ведьмы. Магия и язычество – два явления, вытекающие друг из друга, породненные, сдвоенные. Другого, правда, и нельзя ожидать от христианина, который в пост «ходит к булочнице». Хома у Гоголя, безусловно, раздваивается. Одной ногой он стоит в христианском мире, сделав шаг к профессиональной карьере священника, а другая нога застряла в язычестве и магии. Был бы он личностью более богатой (в духовном смысле) и совестливой, то взорвался бы изнутри от противоречий, что, кажется, и сделал художник, его создавший. Но мы немного забегаем вперед.

В ночных битвах Хомы и ведьмы очень интересны внешние метаморфозы, которые происходят с ними обоими. Поначалу ведьма в гробу – красавица, от которой невозможно отвести глаз. Но стоит Хоме начать читать заупокойные молитвы, как физическая красота и молодость ее начинают улетучиваться, уступая место старости и разложению. Она даже встает из гроба, как бы желая прекратить то, что творит над ней начинающий священник.

«Она стала почти на самой черте; но видно было, что не имела сил переступить ее, и вся посинела, как человек, уже несколько дней умерший. Хома не имел духа взглянуть на нее. Она была страшна. (...) Потупив очи в книгу, стал он читать громче свои молитвы и заклятья и слышал, как труп опять ударил зубами и замахал руками, желая схватить его».

То есть ни о какой красоте, пусть даже «пронзительной», речь уже не идет. Хома Брут как бы второй раз убивает панночку, почти лишая ее, на этот раз, человекоподобия.

«Вдруг... среди тишины... с треском лопнула железная крыша гроба и поднялся мертвец. Еще страшнее был он, чем в первый раз. Зубы его страшно ударялись ряд о ряд, в судорогах задергались его губы, и, дико взвизгивая, понеслись заклинания».

Но стареет, становясь безобразной, не только панночка. В процессе заупокойного чтения сам молодой философ превращается в... старика.

«– Здравствуй, Хома! – сказала она, увидев философа. – Ай-ай-ай! что это с тобою?

– Как что, глупая баба?

– Ах, боже мой! Да ты весь поседел!

– Эге-ге! Да она правду говорит! – произнес Спирид, всматриваясь в него пристально. – Ты, точно, поседел, как наш старый Явтух.

Философ, услышавши это, побежал опрометью в кухню, где он заметил прилепленный к стене, обпачканный мухами, треугольный кусок зеркала, перед которым были натыканы незабудки, барвинки и даже гирлянда из нагидок, показывавшие назначение его для туалета щеголеватой кокетки. Он с ужасом увидел истину их слов: половина волос его, точно, побелела».

Конечно, если идти по линии бытовых мотивировок, то Хома поседел от страха. Однако параллельность старения во время молитв обоих персонажей (семинариста и панночки) настораживает. Такое старение контрастирует с омоложением ведьмы в сцене полета. Если рассматривать полет как сцену любовную (а мы пытались это доказать выше), то получается, что во время плотской любви персонажи (во всяком случае, ведьма) омолаживаются. Тогда как во время христианского обряда, наоборот, дряхлеют, превращаясь в тлен. Или мы чего-то не понимаем?

Чуть раньше мы обозначили столкновение панночки и философа в повести как столкновение языческого и христианского начал, прекрасно понимая слабость Брута как христианина. Но есть ли в повести вообще «сильные христиане»? Таких мы не найдем. (Характеристику Тиберию и Халяве не стоит повторять.) Похоже, что у Гоголя речь идет не об отдельных «слабых» христианах, а о слабости христианства вообще, о его неукорененности в малороссийском, да и в великорусском (если принимать во внимание другие произведения писателя) народах. И битва неукорененного христианского начала с началом языческим кончается лишь самоистреблением. Здесь у Гоголя есть поразительная проговорка:

«Раздался петуший крик. Это был уже второй крик; первый прослышали гномы. Испуганные духи бросились, кто как попало, в окна и двери, чтобы поскорее вылететь, но не тут-то было; так и остались они там, завязнувши в дверях и окнах. Вошедший священник остановился при виде такого посрамления Божьей святыни и не посмел служить панихиду в таком месте. Так навеки и осталась церковь с завязнувшими в дверях и окнах чудовищами, обросла лесом, корнями, бурьяном, диким терновником; и никто не найдет теперь к ней дороги».

То есть церковь стала частью природного пейзажа, превратилась в лес, неотличимый от леса «естественного». Похоже, что в испепеляющей битве начало христианское все-таки понесло большие потери по сравнению с началом языческим, раз даже Божий храм превратился в лес.

Кстати, уважаемый читатель, не улавливает ли ваше ухо что-то странное в самом созвучии слова «Вий»? И есть ли такое мифологическое чудовище вообще, не выдумал ли его в сердцах сам Николай Васильевич? Правда, в начале повести он пишет, что слышал эту историю из уст народа. Но от такого фантазера, как наш уважаемый классик, можно ожидать всего... Так вот, настораживающее созвучие в имени «Вий» различит, прежде всего, поэт, чье ухо и слух натренированы в отыскивании одинаковых корней и звуков в далеких по значению словах. Такой поэт есть. Зовут его Осип Эмильевич Мандельштам. В стихах, написанных перед последним (вторым) арестом, он напишет:

 
«Как по улицам Киева-Вия
Ищет мужа не знаю чья жинка,
И на щеки ее восковые
Ни одна не скатилась слезинка...»
 

Итак, Киев-Вий. Вий Киев...

Как бы нам ни казалось такое уподобление фантастическим, но придется принять его. Как минимум, к сведению. Ведь при двойственности образов Гоголя подобный перевертыш вполне допустим. С одной стороны, Киев в повести – место, где «блестят золотые главы церквей». И это же свято место оборачивается изнанкой – оказывается, на киевском базаре «все бабы – ведьмы». Мы уже подчеркивали, что во внешнем облике могучего чудовища, давшего название повести, особенно выделены природные «корневые» черты. Почему же ночью Вий не может быть монстром в черной земле, а утром, превратившись в целый город, не заблестит куполами церквей? Ведь и церковь, в которой служил Хома, превратилась в корни и репейники, и «никто не найдет к ней дороги»...

Не убеждает?..

Тогда забудем об этом.

Настала пора подвести итоги нашему небольшому исследованию. Не знаем, как Гоголь создавал свой мир. Наверное, гений – это машина времени, где спонтанно и нерасчлененно существует будущее, культурная и философская перспектива, невидимая современникам. В этом плане Николай Васильевич забежал своим «Вием» лет на шестьдесят вперед, написав произведение не из «натуральной школы», а из «серебряного века».

Ведь то, о чем мы с вами толкуем, – это Розанов, Мережковский, тщетные ожидания «Третьего Завета», который помирит в себе дух и плоть, благословит последнюю, явит «жизнерадостного Бога». В начале века предполагалось упразднение оппозиции христианства и язычества. В первом нивелировалась аскетическая сторона, в язычестве же некоторому смягчению подлежала его оргиастическая сущность. Однако синтез не состоялся. В интеллектуальном плане Христос все время путался с Антихристом, то сливаясь, то разделяясь с ним (см. трилогию Мережковского), а бдения в «Башне» Вячеслава Иванова приводили, скорее, к разврату, чем к духовному просветлению.

В наше время этот вопрос, кажется, снят вообще. Мы живем с вами в пору уникальную, в пору какого-то внеприродного язычества. «Внеприродного», потому что звериный и растительный мир планеты под нажимом технологического эгоизма, кажется, приказал долго жить. «Панночка», таким образом, оказалась на самом деле убитой «Хомой», в гоголевской терминологии, конечно. Но и сам «Хома» не выжил, ибо не решил вопроса о красоте. Философ «испугался», то есть, попал «под чары», раздвоился и не смог совместить религиозный аскетизм с полнотой чувственного существования. В сегодняшнем христианском мире речь об аскезе, за исключением православия, никто не ведет вообще, аскеза снята с повестки дня. У католиков, например, посты не являются делом обязательным, так что скоро к церкви «никто не найдет дороги», здесь Гоголь уже чистый пророк. Но и потребительский идеал постиндустриального общества чрезвычайно далек от какой-либо полноты. Чувственные удовольствия при умирающем природном мире. Это что-то новенькое. Вот почему нынешнее язычество нуждается, конечно, в уточнении, и вопрос этот выходит за рамки нашей работы.

Кстати, и технологическое уничтожение окружающей среды может оказаться каким-то «побочным эффектом», эхом недооценки христианством ценностей природного мира.

Удивительно, что, написав «периферийную повесть», которую до сегодняшнего дня почти никто из литературоведов не принимает в расчет, Николай Васильевич «попал в точку». То есть выразил реальное противоречие внутри христианской культуры, «недоработанность вопроса о плоти». «Серебряный век» пытался здесь что-то сделать, но его попытки не увенчались успехом. Поиски утонченных интеллигентов, скорее, раскачали маятник революции (если под ней понимать нравственный слом), чем разрешили некоторые «теоретические вопросы». Да и может ли здесь быть какой-либо успех? Вопрос о плоти разрешится, наверное, только после Страшного суда, в другом временном эоне... Так что нам придется немного подождать.

Сам Гоголь, как нам представляется, был буквально раздвоен, разорван пополам противоречием между духовной и физической сторонами бытия. Дело дошло до того, что в борьбе с «плотской стороной» Николай Васильевич начал последний свой пост... в Масленицу, то есть тогда, когда православный человек должен наедаться «от пуза». Из этого поста он уже не вышел, разрешив смертью вопрос, который мучил его в «Вие»[11]

[Закрыть]
. «Вий» же... Что Вий? Корнеподобное чудовище в комьях черной земли – это и есть, в некотором роде, наш корень. Его не выкорчевать, не вырвать, можно лишь слегка привалить черноземом, чтоб не высовывался. Христианство и сделало это, но языческая сущность наша дает себя знать диким разгулом страстей, анархией и таким весельем, что у всего мира кружится голова. Говорят, русская литература вышла из «Шинели» Гоголя. Уточню: не только из «Шинели», но и из «Вия». Это, безусловно, узловое произведение нашей словесности, более актуальное для сегодняшнего дня, чем «Ревизор» и «Мертвые души». Причем написанное слабо, с редакторской точки зрения. Разве можно так писать?

«...философ едва мог опомниться и схватил обеими руками себя за колени, желая удержать ноги; но они, к величайшему изумлению его, подымались против воли и производили скачки быстрее черкесского бегуна. Когда уже минули они хутор и перед ними открылась ровная лощина, а в стороне потянулся черный, как уголь, лес, тогда только сказал он сам себе: Эге, да это ведьма».

Если следить в этой цитате за словом «они», то непонятно, перед кем открылась «ровная лощина», перед ногами или перед Хомой с панночкой? Так сегодня не напишет и начинающий литератор. Но беда современного литератора в том, что в погоне за «изящной словесностью» он стал понимать под ней лишь «изящный» стиль, напрочь выбросив вон содержательную сторону...

Трудное и неблагодарное это дело – писать умно...


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю