355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Юрий Федосюк » Короткие встречи с великими » Текст книги (страница 4)
Короткие встречи с великими
  • Текст добавлен: 6 октября 2016, 20:31

Текст книги "Короткие встречи с великими"


Автор книги: Юрий Федосюк



сообщить о нарушении

Текущая страница: 4 (всего у книги 11 страниц) [доступный отрывок для чтения: 5 страниц]

Сергей Меркуров

С.Д. Меркуров

В октябре 1947 года в качестве гостя ВОКСа в Москве находился известный венгерский скульптор Жигмонт Кишфалуди-Штробль. Скульпторы замечательны тем, что, создавая памятники в честь людей и событий, они тем самым ставят – хорошие или дурные – памятники и самим себе, увековечивая в произведении, предназначенном для публичного обозрения, одновременно и своё имя. До сих пор одной из достопримечательностей Будапешта является памятник Освобождения на горе Геллерт, созданный Штроблем.

Штробля в СССР сопровождал не я, а наша сотрудница Валя М. И вот не только она, но и начальство попросили меня поехать со Штроблем в гости к старому его другу скульптору Меркурову [17]17
  Меркуров Сергей Дмитриевич (1881–1952) – советский скульптор-монументалист, народный художник СССР, действительный член Академии художеств СССР. Автор установленных в Москве памятников К.А. Тимирязеву (у Никитских ворот), Ф.М. Достоевскому (у здания бывшей Мариинской больницы – ул. Достоевского, 2), Л.Н. Толстому (перед зданием Музея Толстого на Пречистенке), а также статуи Ленина, многие годы находившейся в центральной нише Зала заседаний Большого Кремлёвского дворца, памятника И.В. Сталину на Всесоюзной сельскохозяйственной выставке (демонтирован в 1953 г. – см. об этом в главе «Григорий Александров») и других работ.


[Закрыть]
.

Я недоумевал: Валя М. была здорова и ничем не занята, почему мне следовало её заменить? Ответом были загадочные недомолвки и улыбки. Дескать, женщине ехать к Меркурову не очень удобно, она уже была там с другим гостем и больше не поедет. Я был заинтригован.

Меркуров почитался тогда советским скульптором № 1. Важнейшие из монументов Ленина и Сталина заказывались именно ему, он был осыпан почестями и наградами. Этот мастер снимал посмертные маски со Льва Толстого, Ленина и Горького. В Москве до сих пор стоят работы Меркурова: в зале заседаний Верховного Совета – статуя Ленина, на Тверском бульваре – памятник Тимирязеву, около бывшей Мариинской больницы – статуя Достоевского.

Валя М. познакомила меня в гостинице со Штроблем. Венгерский скульптор отличался отнюдь не монументальной внешностью: это был коренастый старичок с длинным мясистым носом и улыбчивыми глазами. В холодный осенний день я поехал с ним в Измайлово, где жил и работал Меркуров. Просторный деревянный дом с флигелями и огромный участок сильно смахивали на помещичье имение. Меркуров, высокий бородатый старик с большим лбом и глянцевитыми глазами, и Штробль дружески обнялись, я был удостоен лишь холодного рукопожатия.

Обычно во время такого рода визитов наши деятели изощрялись в том, чтобы убедить гостя в достоинствах советского образа жизни и искусства, или, во всяком случае, говорили на умные профессиональные темы. То, что я увидел и услышал у Меркурова, меня поразило.

Прежде всего антураж большой залы, где Меркуров принимал гостя. Никакого следа подготовки к приёму, даже пол не был подметен. Дека огромного рояля была уставлена какими-то объедками. Нас усадили за стол без скатерти, на котором вскоре появились бутылки с вином, фрукты, торт. Подавала безмолвная жена хозяина – крупная красивая женщина с каким-то измученным лицом. Тут же за стол уселись ученик Меркурова – молодой скульптор Першудчев, недавно снявший погоны, и румяный черноглазый сын ваятеля Гоша. Иногда в зал неслышно входили какие-то бедно одетые старушки, по виду приживалки. Одного лишь взгляда хозяина было достаточно, чтобы они испуганно скрывались. У меня сложилось впечатление, что им, голодным, хотелось что-то взять со стола.

Переводить мне не пришлось: и Меркуров, и его сын сносно говорили по-немецки. Жена же Меркурова и Першудчев в расчёт не принимались.

Меркуров настойчиво угощал гостя, подливал вина, расспрашивал о каких-то общих знакомых, но ни одной значительной или просто серьёзной фразы из его уст я не услыхал. Разговор был обильно уснащён самыми дешевыми пошлостями. Так, хозяин со смехом вспомнил одного видного венгерского художника, фамилия которого звучала по-русски крайне неприлично. Тут же, громко хохоча, он показал жестами гостю, что же означает эта фамилия по-русски.

Явилось шампанское, а вместе с ним – похабные анекдоты. Вдруг Меркуров обратился ко мне с вопросом: «А что же на сей раз не приехала ваша сотрудница, у которой вот такой (он показал рукой) роскошный бюст?»

Поняв теперь, почему отказалась прибыть Валя М., действительно обладавшая крупным бюстом, я не знал, что ответить, покраснел и растерялся. Все расхохотались. Разумеется, во время визита Вали М. разговор преимущественно вращался вокруг её бюста.

Меркуров пригласил гостя осмотреть мастерскую. В то время он работал над заказанным ему памятником Кутузову. Я удивился, увидав не полководца в мундире и при регалиях, а несколько вылепленных из гипса фигурок совершенно голого одноглазого старика. Мастер объяснил, что сначала лепит обнажённую модель, а потом уже «одевает» её. Я стал с интересом разглядывать мастерскую, надеясь увидеть в ней нагого Сталина. Но уже смеркалось, свет не включили, и мы поспешили уйти.

Перед нашим отъездом Меркуров столкнулся со мной в коридоре, остановил меня и отчётливо произнес:

– А я, молодой человек, «Спутник агитатора» не выписываю и не читаю. Принципиально не читаю. Вот так.

Очевидно, он прочитал на моем лице выражение крайнего недовольства приёмом. Избалованный властями, он ничего не боялся, вёл себя как хотел, и сам чёрт ему был не брат. Умер Меркуров вовремя, в 1952 году, не успев пережить разрушения многих своих монументов, изображавших Сталина с требуемой помпой и на пределе его величия.

На обратном пути захмелевший Штробль всё спрашивал меня: «Каков Меркуров, а? Какой симпатичный человек, не правда ли?» Я был зол и молчал.

Перед расставанием Штробль попросил меня повести его на станцию метро «Площадь революции» с её натуралистическими статуями работы Манизера. Он воздержался от оценки, но сказал мне: «Скульптуры в одном и том же помещении никогда не должны повторяться – таков закон искусства».

Оказалось, в моем учреждении работал друг Гоши, который передал мне весьма утрированный рассказ самого Гоши и его отца о том, какую глупую роль в тот вечер играл сопровождавший Штробля долговязый брюнет (то есть я) и как они надо мною посмеивались. Однако не думаю, чтобы Меркуров вёл себя столь безобразно только для того, чтобы позлить меня; вероятно, это была обычная манера поведения скульптора.

Гошу я несколько раз потом встречал в метро, он радостно здоровался со мной, словно со старым другом.

Евгений Мравинский

Е.А. Мравинский

В январе 1947 года Москва принимала австрийского дирижёра Йозефа Крипса, с большим успехом давшего ряд концертов в Большом зале консерватории и в Зале им. Чайковского. Опекать Крипса поручили мне, тем более что я уже был знаком с ним по поездке в Австрию в октябре 1946 года. Из Москвы я повёз Крипса с женой в Ленинград, где мы остановились в гостинице «Астория».

В Ленинграде Крипе дал один концерт с симфоническим оркестром местной филармонии. Деятельное участие в организации концерта принял Е.А. Мравинский – многолетний руководитель оркестра [18]18
  Мравинский Евгений Александрович (1903–1988) – советский дирижёр, народный артист СССР, с 1938 г. главный дирижёр оркестра Ленинградской филармонии.


[Закрыть]
.

Мравинский был тогда ещё относительно молод. Красотой он не отличался, но был обворожителен даже внешне всеми своими удлиненными чертами лица и фигуры. От него веяло редкостным, покоряющим благородством. Ленинградец с чрезвычайной ответственностью отнесся к проведению гастроли своего австрийского коллеги, который – прямо надо сказать – был намного ниже его по мастерству. Однако ни тени превосходства Мравинский, разумеется, не допускал и допустить не мог.

Мравинский быстро наладил репетиции. Крипе был крайне доволен и теплым приёмом, и всей по-ленинградски чёткой организацией репетиционной работы. В Москве всё это происходило не так гладко.

Накануне концерта Мравинский пришел в мой гостиничный номер, предварительно справившись по телефону, когда я могу его принять. Разумеется, я принял его немедленно. Разговор принял неприятный оборот.

– Речь идёт о том, – начал маэстро, затягиваясь тонкой сигаретой, – что мы, ленинградские музыканты, считаем своим долгом вежливости устроить в честь венского гостя прощальный, хотя бы очень скромный ужин. Мне бы хотелось осведомиться, какими средствами вы располагаете для этой цели.

Какими средствами? Мне были отпущены деньги только на питание, проживание и разъезды по городу. Ни о каком банкете в Ленинграде в утверждённой смете не упоминалось. Прощальный приём предусматривался только в Москве, по возвращении из Ленинграда.

Об этом я и сообщил Мравинскому.

– Это довольно странно, – с неудовольствием заметил дирижёр. – Как же у вас при составлении сметы не подумали о столь необходимом жесте гостеприимства? Ведь речь идёт о самом скромном ужине. Кроме Крипса с женой и вас я предусматривал пригласить на прощальный ужин только 20 наиболее важных оркестрантов. В конце концов, можно ограничиться пятнадцатью.

Его аргументы были убедительны. Но где я мог взять деньги?

В составлении сметы я принимал некоторое участие, но меньше всего думал о каком-то банкете в Ленинграде – всего-то Крипе пробыл там три дня – и потому почувствовал себя виновником упущения. Я не переставал любоваться Мравинским, рядом с которым Крипе выглядел неуклюжим мясником; но деньги есть деньги, разрешить расход я мог только с последующей его компенсацией из моего более чем тощего кошелька. Итак, я оставался твёрд: это невозможно.

– Весьма странно, – со скрытым раздражением отреагировал Мравинский. – Как руководитель коллектива я не могу распрощаться с Крипсом только рукопожатием. Необходимо небольшое застолье.

Воцарилась пауза. Я наблюдал за Мравинским. Как красиво, как артистично он курил! Борцы с курением должны строго-настрого запретить все фотоснимки и кинокадры с изображением курящего Мравинского. Дым плавно тонкой струйкой обтекал его руки, плечи, нервное лицо. Он курил так же вдохновенно и самозабвенно, как дирижировал.

– Ну что ж, тогда придется прибегнуть к складчине. Хотя вы должны понять, что после войны и блокады мы, ленинградские музыканты, живем более чем скромно. Многие, обременённые семьями, прямо говоря, нуждаются. Даже небольшой взнос образует ощутимую брешь в бюджете. Всё же я посоветуюсь.

Любезно поклонившись, он легкой походкой удалился из номера. А через полчаса позвонил и сообщил: да, ужин состоится в одном из помещений «Астории» сразу же после концерта. Просил передать приглашение Крипсу с женой, приглашал и меня.

Концерт в знаменитом белоколонном зале Ленинградской филармонии удался на славу. Явился весь цвет ленинградской публики. В одной из лож сидел грузный плешивый человек; мне сказали, что это Юрий Михайлович Юрьев, знавший в своей юности самого Чайковского [19]19
  Юрьев Юрий Михайлович (1872–1948) – русский актёр, народный артист СССР. В 1893–1948 гг. работал в Александринском театре (Ленинградский академический театр драмы); в 1922–1928 гг. возглавлял его. В 1919 г. участвовал в создании Большого драматического театра в Петрограде.


[Закрыть]
. Юрьев был завзятый меломан и не пропускал ни одного важного концерта. Вскоре Юрьев – целая эпоха в истории русского театра – скончался.

После концерта состоялся ужин. Кроме жены Крипса присутствовали одни мужчины-оркестранты, не снявшие своих концертных фраков. Подозреваю, что не из уважения к гостю, а по той причине, что приличных выходных костюмов у них не было. Ужин был очень скромен: вино и какая-то закуска. Сидевший во главе стола, между Крипсом и его женой, Мравинский произнес краткий, но красивый тост. Что-то сказал и концертмейстер – первая скрипка. Крипе был утомлен, но польщён. Я сел где-то в конце стола, пил и ел, чувствуя себя гадким тунеядцем и скупердяем.

Не имею доказательств, но убеждён, что никакой складчины Мравинский не только не устроил, но даже не предлагал: он сам оплатил весь ужин, не взяв ни копейки у своих оркестрантов, которых всегда трогательно опекал.

Сразу после ужина Крипсы и я отправились на Московский вокзал, на «Красную стрелу». Никто нас не провожал. Перрон был пустынен. Но вот появился Мравинский с женой. Это была милая, интеллигентная женщина, но, боже мой, как она не подходила к Мравинскому! Ему под стать была бы стройная, поэтичная блондинка, супруга же дирижёра выглядела рядом с ним тяжёлой, земной и прозаичной. На её фоне он казался ещё более одухотворённым.

Пока супруги Крипе устраивались в купе, я вышел с Мравинским на платформу покурить. Очень боялся его антипатии, а её-то вовсе и не было. Мравинский просто и любезно, как с равным, говорил о том, как он любит свой родной город, рассказывал, как здесь начинал свою карьеру, в том числе не на концертной, а на обыкновенной эстраде: вместе с Борисом Чирковым они изображали популярных датских кинокомиков Пата и Паташона. Вот откуда такая пластичность – подумал я.

Попрощался с Крипсами. Поезд незаметно тронулся. На платформе вслед прощально махали руками Мравинский и его жена.

Сергей Наровчатов

С.С. Наровчатов

1 сентября 1937 года я начал учиться в ИФЛИ [20]20
  ИФЛИ (или МИФЛИ) – Московский институт истории, философии и литературы, вуз, сформированный в 1931 г. в результате реорганизации гуманитарных факультетов МГУ. В институте преподавали историки Б.Д. Греков, Ю.В. Готье, С.Д. Сказкин, B.C. Сергеев, М.Н. Тихомиров, филологи Д.Д. Благой, Н.К. Гудзий, философ Б.Э. Быховский. В декабре 1941 подразделения МИФЛИ вновь слились с соответствующими факультетами МГУ.


[Закрыть]
. После недолгих вступительных лекций мы, новоявленные студенты, разбрелись по желтеющим аллеям окрестного Сокольнического парка. Всё напоминало Царское село, лицей, Пушкина… Стихийно образовалась группа из пяти человек: Слава Козьмин, сын известного историка русской литературы, Сергей Наровчатов, сын военного, приехавший откуда-то с Дальнего Востока [21]21
  Наровчатов Сергей Сергеевич (1919–1981) – русский советский поэт, с 1974 г. главный редактор журнала «Новый мир».


[Закрыть]
, две хорошенькие девушки-москвички и я. Девушек сразу привлек Наровчатов – голубоглазый блондин, похожий на Есенина; они облепили его с двух сторон. К тому же сразу стало известно, что Наровчатов – талантливый, хотя ещё и не печатавшийся поэт. Кажется, тогда же Наровчатов познакомил обеих девиц со своим творчеством.

Я сразу стал присматриваться к нему. Вёл он себя очень уверенно, по-взрослому (а было нам всего-навсего по 17 лет), его крепкий, звонкий тенор перекрывал все наши голоса.

Сергей Наровчатов – имя тогда совершенно неизвестное, но мгновенно запомнившееся, как удачная стихотворная строка. Как подходило оно именно поэту: Сергей – как и Есенин, Наровчатов – необычная, незаурядная фамилия звучала мелодично и загадочно… Это не позднейшие мои раздумья, а тогдашние, первые впечатления. Хорошо помню, как, идя домой, я думал о Наровчатове. Да, несомненно, он станет крупным поэтом, красив и талантлив, может быть, прославит ИФЛИ, как лицей прославил Пушкин. Красавец, счастливчик, баловень судьбы, этот возьмёт своё. Одного, конечно, не мог и предположить тогда: что через тридцать лет оба парня, с которыми я тогда познакомился, возглавят крупнейший литературный журнал «Новый мир»: Наровчатов – как главный редактор, Козьмин – как его первый заместитель.

Никудышный провидец, в отношении Наровчатова я оказался прав. Сергей обладал характером рисковым, бесстрашным, всегда лез в самое пекло, но судьба неизменно оказывалась к нему благосклонной.

Когда в 1939 году началась «незнаменитая», по выражению Твардовского, война с Финляндией, группа студентов нашего института записалась добровольцами в лыжный батальон, и среди них – Наровчатов. Все уже тогда понимали, что эта война – генеральная репетиция неминуемой большой войны. Главным мотивом было проявить себя, испытать характер в крайних трудностях. С нашего курса погибли двое – Миша Молочко и Жора Стружко, третий, Виктор Панков, вернулся с обмороженными ногами. Сергей, хотя и побывал в самых тяжёлых боях, остался невредимым, не был ни ранен, ни обморожен. Естественно, сияние в его ореоле увеличилось.

Любимой темой в тогдашнем творчестве Нарочатова были русские первопроходцы, лихие ушкуйники – Семен Дежнёв и подобные ему мужественные люди как собственный идеал. Ещё до финской войны в нашей стенной газете «Комсомолия» появилась ядовитая карикатура на Наровчатова: в ней сочетались черты бесстрашного казака с пикой и нежного московского мальчика. Подпись убивала наповал: «Мамин Сибиряк». После его возвращения с финской войны такая острота уже не звучала.

Умный и начитанный, Сергей учился из рук вон плохо, вернее, изучал только то, что его привлекало: русскую литературу, древнюю отечественную историю. Всё остальное оставалось за пределами его внимания. На лекциях он был углублён в чтение посторонних книг, экзамены сдавал по чужим конспектам. Русскую поэзию, включая стихи третьестепенных авторов, знал великолепно, многое наизусть. Цитаты так и сыпались из его уст. Однажды он остановил меня и спросил, правда ли, что экзаменов по античной истории не будет «или это сказка пустой, бессмысленной толпы». Малоизвестная цитата из «Моцарта и Сальери» Пушкина прозвучала не назойливо, а вполне уместно и остроумно.

Мы учились в одной латинской группе, где преподавателем был старый интеллигент Владимир Михайлович Боголепов, личность весьма интересная: он приходился родным племянником царскому министру просвещения Н.П. Боголепову, убитому в 1901 году эсером Карповичем. Я знал имя Н.П. Боголепова от своего отца, рассказывавшего мне о сатирической характеристике России рубежа веков, когда наибольшей ненавистью были окружены три реакционера, стоявшие во главе страны: министр внутренних дел Горемыкин, обер-прокурор Святейшего Синода Победоносцев и, наконец, Боголепов: «не победоносно, не боголепно, но горемычно». Наш преподаватель провёл детство в имении драматурга Сухово-Кобылина, воспитывался у него. Как-то я спросил его о Сухово-Кобылине. Владимир Михайлович ответил: драматург был человек с очень тяжёлым характером, к концу жизни ненавидел Россию и всё русское, преклонялся перед Англией… Странная связь имён: воспитанник Сухово-Кобылина (1817–1903), встречавшегося, кстати, с Пушкиным, стал преподавателем Наровчатова. Как короток, оказывается, мостик между эпохами!

Латынь Сергей не признавал, ученьем манкировал, чем выводил из себя сухого педанта Боголепова. Все симпатии наш преподаватель отдавал другу Наровчатова, сидевшему рядом с ним, Славе Козьмину, старательно постигавшему язык Катулла и Горация. К тому же Козьмин и внешне импонировал Боголепову: дворянская косточка, благородные черты лица, потомственный интеллигент – не то что грубоватый сибиряк Наровчатов.

Раннее, студенческое творчество Наровчатова, на мой взгляд, интересней позднего. В своё время я с разрешения Наровчатова записал два его стихотворения, ни одно из них не вошло почему-то в сборники зрелого Наровчатова, списки сохранились у меня.

На одном из институтских поэтических собраний Наровчатов вместе с другими ифлийскими поэтами, Павлом Коганом и Костей Лагценко, читал свои стихи. Собрание вёл и весьма тонко и умно разбирал каждое прочитанное стихотворение рослый, крупноголовый мужчина – Лев Копелев, в то время аспирант. В стихотворении Наровчатова «В музее новой западной живописи» он придрался к строкам: «И смотрит каждый сыч сазаном на сливы черные Сезанна»: «Соседство сыча и сазана в поэзии недопустимо, – указывал Копелев, – образ не должен наскакивать на образ». Наровчатов спокойно выслушал это справедливое замечание.

Я не был близок к Наровчатову, не вызывал у него никакого интереса, но несколько раз мы встречались вне институтских стен. Однажды летом втроём (третий – Виталий Злыднев) катались на лодке по Чистым прудам; Наровчатов упоённо читал вслух где-то раздобытый им томик полузапрещённого тогда Гумилёва. Потом зашли к Сергею на квартиру – он жил на углу Сретенского бульвара и улицы Мархлевского [22]22
  Улица Мархлевского – так с 1927 по 1993 г. именовался современный Милютинский пер.


[Закрыть]
его комнатка с незастеленной постелью и разбросанными повсюду томиками стихов представляла собой невообразимый бедлам.

Ещё в студенческие годы Наровчатов, как истинный поэт, любил выпить. Как-то он, студент Лейтес (впоследствии видный психолог, доктор наук) и я зашли в подвальчик в Театральном проезде, другой раз – в пивной бар на Пушечной. Пили только пиво, но помногу. Наровчатов рассуждал о поэзии и читал свои стихи. Бару на Пушечной посвящено его колоритное стихотворение, хорошо передающее студенческую романтику тех лет и мировосприятие молодого поэта. Приведу его полностью.

Ифлийская застольная
 
Весёлый бар на Пушечной
Дым заволок —
Летят здесь с силой пушечной
Пробки в потолок.
С осточертевшим счёты
Любой покончить рад —
Студенты о зачётах
Здесь не говорят.
Глазами и причёсками
Забредит каждый спич.
Полярное, московское —
Грусти бич.
Поднимем наши кружки
И выпьем за друзей:
Сам Александр Пушкин
Любил напиток сей.
Пускай, как в дни былые,
Покинет чахлый сквер,
Пусть обойдёт пивные
По всей Москве,
Но лишь за нашим столиком,
Смеясь в лице,
Он выпьет за Сокольники,
Как пил за лицей.
 

В августе 1939 года вместе со своим другом Олегом Юрьевым я совершил пешее путешествие по Крыму – от Феодосии до Симеиза; дальше пограничники почему-то не пустили. Неподалеку от Феодосии мы встретили трёх таких же пеших туристов с рюкзаками – Павла Когана, Сергея Наровчатова и Изю Рабиновича (впоследствии литературоведа И. Крамова). Наровчатов гордо и возбуждённо рассказал нам о вчерашнем посещении дома Волошина в Коктебеле, беседах с его вдовой, радушно принявшей никому не ведомых студентов – страстных поклонников поэзии. Кроме того, сильнейшее впечатление на него тогда произвел Байдарский перевал, которому он посвятил стихотворение, на мой взгляд, весьма удачное, если исключить некоторые шероховатости.

Байдары
 
Я только помню, что равнина
Ворвалась в скалы, а за ней
Машина выбросила шины
Из пыли на горбы камней.
Я только помню, что внезапно
На нас упало море, вдруг —
На нас упало море. Запах
Волны и водорослей вдруг.
Байдары вскинули пространство
На плечи истины простой,
Что лишь простор бескрайних странствий —
До боли твой и мой простор.
И если бы меня спросили,
Что кроме видел я того,
Что скалы чёрны,
Море сине, —
Я отвечал бы: ничего.
Вот так за годом, за межой,
О той, тебе уже чужой
(Но хорошо, если ничьей),
Припомнить всё до мелочей
Напрасно силишься: изморен
Пространством, памяти грубя,
Встает одна лишь боль да море,
Опрокидывающееся на тебя.
 

Тяжеловесное для стиха слово «опрокидывающееся» Сергей читал медленно, по слогам, и оно действительно опрокидывалось на слушателя постепенно, раскатами, как гром. Это бесспорная находка.

Безразличное отношение Наровчатова к занятиям привело к тому, что весной 1940 года он не сдал ни одного экзамена и был изгнан из института. Наша директриса Анна Самойловна Карпова (родная сестра известной революционерки Землячки), в которой неизменная сладенькая улыбка сочеталась с большой внутренней злобой, обставила исключение громовым позором. Она повелела начертать имена трёх исключаемых (кроме Наровчатова, двух других моих однокашников: Зиновия Сандлера и Льва Когана) крупными буквами на обратной стороне обойного листа – с соответствующей сентенцией – и вывесить плакат на видном месте. Сандлер и Лев Коган вымолили прощение и остались в институте (в войну оба они погибли). Наровчатов же был горд и упрям, как киплинго-гумилёвский герой; он словно был доволен исключением. На наши расспросы, что же он дальше будет делать, Сергей с презрительной ухмылкой отвечал: «Карпова хочет сделать мне сложную биографию – ну что же, я доставлю ей такое удовольствие». Вскоре он перешёл в Литинститут имени Горького.

22 июня 1941 года началась война. В начале августа нас, студентов, окончивших три и четыре курса, призвали в армию. В назначенное утро мы явились на сборный пункт – в клуб имени Русакова на Стромынке. Сюда пришёл прощаться с нами и Сергей – он к тому времени стал бойцом московского истребительного батальона, щеголял в серой гимнастёрке, хромовых сапогах и на фоне пёстрой пиджачно-рюкзачной толпы новобранцев выглядел бывалым бойцом. Он крепко пожал каждому руку и пожелал успешной службы.

О военных годах Наровчатова распространяться не буду: он сам описал их весьма подробно, а на войне я его не встречал. Скажу только, что фортуна и в эту тяжелейшую войну отнеслась к нему благосклонно: хотя он побывал в разных переделках, не раз на передовой, но остался цел и невредим. Вскоре после войны имя его появилось в печати как автора весьма удачного и политически своевременного стихотворения «Костёр». Демобилизовавшись в апреле 1946 года, я шёл с женой по улице Кирова [23]23
  Улица Кирова – существовавшее с 1935 по 1990 г. название современной Мясницкой улицы.


[Закрыть]
; меня окликнул молодой красивый офицер с погонами капитана – Наровчатов. Военная форма очень шла к нему. Мы обменялась информацией друг о друге и расстались.

Наровчатов меж тем вошёл в плеяду поэтов молодого, фронтового, поколения, много стал печататься, был принят в Союз писателей – словом, долгожданная слава пришла к нему, как я и предвидел и чему не удивился: иначе и быть не могло. Правда, не всё шло гладко: ходили слухи, что он стал крепко попивать. Я убедился в этом, оказавшись с гостевым билетом на одном из заседаний 2-го съезда советских писателей в декабре 1954 года. Около буфета Колонного зала я столкнулся с былым своим однокашником; с преувеличенной радостью он бросился ко мне и громко изрёк: «Откуда ты, прекрасное дитя?» (опять цитата!). Сергей был пьян, говорил громко и возбуждённо, так что на нас оглядывались, повлёк меня в буфет, желая со мною выпить. На счастье, раздался звонок, оповещавший о начале заседания, я выскользнул из объятий Наровчатова и ушёл в зал, стараясь больше на глаза ему не попадаться.

Потом дважды – в 1962 и 1963 годах – Наровчатов появлялся на вечерах нашей ифлийской группы, но пил и говорил мало и раньше других покидал компанию. Красота его исчезла; голова вросла в плечи, облысела, весь он неприятно обрюзг и потяжелел. Говорили, будто бы врачи предупредили его: дальнейшее увлечение алкоголем грозит ему скорой смертью. Человек с сильной волей, Сергей «завязал» твёрдо и бесповоротно, больше пьяным его никто уже видел. Тут он пошёл в гору: сделался главой московской писательской организации, потом главным редактором «Нового мира», издал ряд книг – не только поэтических, но и прозаических, документальных. Его книга «Необычное литературоведение» свидетельствует о незаурядной эрудиции и острой самостоятельной мысли. Любопытно, например, смелое признание, что, живи он в средние века, непременно сделался бы монахом ради возможности полностью отдаться словесности.

Диву даешься, как человек, едва ли внимательно прослушавший хотя бы одну институтскую лекцию, столь свободно и широко владеет предметом, проявляет исключительную эрудицию в области литературы всех времен, притом не только русской. Не иначе как результат усиленного самообразования.

Итак, Наровчатов стал известным поэтом и литературным деятелем, был удостоен редкого звания Героя социалистического труда. Счастливая судьба? И только лишь смерть, нелепая смерть от какой-то неудачной операции на ноге, пришла к нему слишком рано, в 60 с небольшим лет.

Поэзия Наровчатова умна и рафинированна, но, может быть, именно вследствие скрупулезной взвешенности, излишнего рационализма и отсутствия раскованности он никогда не был – и уже не станет – властителем умов и сердец. На старости лет Наровчатов начинал пробовать себя в прозе (исторические рассказы), получалось, но внезапная смерть не дала ему развернуться.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю