355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Юлия Винер » Снег в Гефсиманском саду » Текст книги (страница 2)
Снег в Гефсиманском саду
  • Текст добавлен: 25 сентября 2016, 22:45

Текст книги "Снег в Гефсиманском саду"


Автор книги: Юлия Винер



сообщить о нарушении

Текущая страница: 2 (всего у книги 5 страниц) [доступный отрывок для чтения: 2 страниц]

За всю оставшуюся неделю отец едва обменялся с Ангелусом двумя десятками слов. Мать ни о чем не спрашивала, видимо, отец что-то ей сказал.

Ангелус предложил, чтобы родители навестили его в Иерусалиме. Он знал, что матери давно этого хочется. Она вопросительно посмотрела на отца.

– Навестить тебя? – спросил отец. – Твоя меблированная квартира достаточно велика для приема гостей?

– Там наверняка есть гостиницы, – сказала мать.

– Может быть, мы со временем и совершим поездку по святым местам, сухо сказал отец. – Это никак не связано со случайным пребыванием нашего сына в святом городе.

Перед самым отъездом Ангелус пошел прогуляться по городу и зашел на кладбище. По сохранившейся с детства привычке он пересчитал семейные надгробия. Последний раз их, помнится, было пятьдесят два, а теперь он насчитал пятьдесят шесть, один камень красного гранита с фамилией ван Дюрен затесался между Донингенами. Местечко, которое Ангелус присмотрел для себя в последний свой визит на кладбище, было уже занято, и Ангелус выбрал новое, не хуже прежнего, в тени большой голубой ели.

Он знал, что и это место недолго будет пустовать, но ему приятна была мысль, что, когда придет его время, он ляжет в землю, насквозь пропитанную многовековым родственным прахом. Хотя он и собирался уехать, а может быть, именно поэтому, он рад был, что побывал дома, где все, даже кладбищенская земля на много пядей вглубь, неоспоримо принадлежало ему. Прожив четыре года среди евреев, он познал цену этому преимуществу.

Все это было годы назад. С тех пор Ангелус оставил карандашную фабрику и перешел на молочный комбинат, потом работал санитаром в глазной больнице ордена св. Иоанна – там можно было и дольше остаться, и платили прилично, но тяжко было смотреть на полуслепых детей, ощупью пробиравшихся по сводчатым коридорам и горбившихся над кубиками и книжками. Потом Ангелус встретил на базаре веселого, пухлогрудого Юки, еврея алжирского происхождения. Юки пригласил его к себе домой, познакомил со своей женой Моник и тремя настойчивыми, быстроглазыми детьми, и вскоре они открыли вместе мастерскую по починке велосипедов и детских колясок.

Юки занимался административной и финансовой частью, а Ангелус прилежно чинил, но заказов было не слишком много, а Юки, как Ангелус вскоре начал подозревать, занимался и другими, не велосипедными делами. На вопросы Ангелуса он только смеялся и показывал ему щегольски аккуратные бухгалтерские книги. И доля Ангелуса в доходах была хотя и не роскошная, но он смог переехать на приличную квартиру и присмотрел себе стереофоническую систему хорошей марки.

Тут пришла полиция, их обоих арестовали и наложили арест на имущество, к счастью, Ангелус стереосистемы еще не купил, а остального было не жалко. Ангелус провел одиннадцать дней в предварительном заключении, после чего вмешалось голландское посольство, да и полиция, видимо, убедилась в полной невинности Ангелуса по части невелосипедных дел. Его крепко оштрафовали и велели покинуть страну в течение сорока восьми часов. Юки сел на три года, а Ангелус съездил на месяц на Родос и через Хайфу вернулся в Иерусалим, отдохнувший и загорелый, с твердой решимостью больше такому риску не подвергаться. Он поработал немного подносчиком на стройке, а потом устроился техником на завод холодильников Калтермана, где ему помогли оформить солидное разрешение на работу.

С квартирами ему долго не везло и становилось все хуже, пока однажды, с год назад, знакомый грек-ювелир из Старого города не сказал ему, что на Масличной горе, при русском монастыре в Гефсимании, сдается домик-развалюха, без электричества, без водопровода и без канализации, а потому очень дешево. Ангелус в тот же день слетал в монастырь, посмотрел домик, поторговался для приличия с матерью экономкой и тут же подписал договор на два года, с правом продлить его по истечении срока.

Домик был арабской постройки, с толстыми стенами, сводчатым потолком, арочными окнами и весь состоял из одной большой квадратной комнаты. В нем очень давно никто не жил, и монашки, видимо, решили сдавать его ввиду инфляции, подорожания и общего оскудения источников дохода.

Домик был завален старым ненужным барахлом. Ангелус раскопал там две ржавые лампы-трехлинейки, почистил их, наполнил керосином и при их свете две недели работал по вечерам, расчищая и отскребая внутренность домика. Постепенно обнаружилось, что в доме был узорчатый красно-коричневый плиточный пол, который Ангелус сперва отдраил скребком, потом отмыл стиральным порошком, а под конец, восхищаясь затейливым узором и блестящей свежестью красок, навощил и отполировал мягкой шерстяной тряпкой.

Большую часть стекол в трех окнах пришлось поменять; рассохшиеся оконные и дверные рамы тоже нуждались в замене или хотя бы в покраске, но это Ангелус решил отложить на потом. Ему не терпелось переселиться в свое новое жилье. Он нанял арабского грузчика с пикапом, обошел барахольные лавочки в религиозном еврейском квартале и купил себе все необходимое: двустворчатый платяной шкаф времен Мандата, круглый раздвижной стол и три продавленных венских стула, двуспальный диван-кровать стиля модерн пятидесятых годов и маленький туалетный комодик, вполне подходящий для кухонной посуды. Старую двухконфорочную газовую плиту и керосиновую печку Фридмана он получил даром от знакомых.

В арабской компании по доставке газовых баллонов долго не соглашались снабжать его газом, но ему удалось уговорить их на условии, что от шоссе до дома он будет таскать баллоны сам. Он поставил два баллона под окном, протянул медную трубку сквозь прогнившую оконную раму и подсоединил к плите, установленной на комодике. В этом углу была его кухня.

Для туалетного уголка ему хотелось найти рукомойник, какой был у них дома в детстве, с пистоном вместо крана и с раковиной, под которой стояло в шкафчике ведро для грязной воды. Но такой умывальник пока не попался. Пришлось удовлетвориться тазом и кувшином. Для более солидного мытья Ангелус купил цинковое корыто и, для нагрева воды, пятнадцатилитровую ресторанную суповую кастрюлю.

Больше всего возни было с отхожим местом. Низкий каменный сарайчик пристроен был к задней стене дома, и, когда Ангелус расчистил репейник и заглянул внутрь, он увидел, что вся яма доверху завалена камнями, землей и всяким древним мусором. Как ни хотелось ему строить все своими руками, но он боялся не угадать, в какую сторону направлен подземный сток для нечистот, и нарушить старую систему канализации. Ангелус сговорился с двумя арабскими рабочими, которые обещали ему сделать из уборной игрушечку. Когда они пришли, однако, выяснилось, что они имели в виду только надземную часть работы, а расчищать выгребную яму отказались наотрез, уверяя Ангелуса, что порядочный человек такую работу делать не может. В конце концов Ангелус произвел расчистку сам, а арабы сидели поодаль и, посмеиваясь и зажимая носы, хотя запаха давно никакого не было, руководили его работой. Затем они быстро и аккуратно починили сарайчик, пробили в нем окошко, навесили дверь, залили пол бетоном и выложили внутри каменный сидячий толчок, поверх которого Ангелус вцементировал массивное пластмассовое сиденье с крышкой. Уборная действительно стала как игрушечка.

Колодец был в хорошем состоянии, так как монашки пользовались им для поливки окружающего домик небольшого фруктового сада. Ангелусу пришлось лишь купить два ведра и веревку и откачать верхнюю воду, замусоренную лимонными листьями и хвоей. И в тот же день он переселился в свой дом.

* * *

Сначала Самих был очень доволен трофеем. Приятель завистливо поцокал языком, дома Самих дал платок тетке, и та его выстирала и выгладила. Свой старый платочек, по чести сказать порядочно уже заношенный, Самих отдал одной из племянниц, а сам стал носить новый, красиво оттенявший его смуглую грудь.

И очень скоро он снова увидел женщину, шедшую по эд-Дарвашу. На этот раз она была не одна, а с высоким беловолосым туристом. Самих даже ухмыльнулся – тоже, видно, вроде него, ловит северных иностранцев. И даже не подумал отойти в сторону, а так и стоял, ухмыляясь женщине прямо в лицо, уверенный, что та в присутствии своего мужика не осмелится потребовать платок обратно, хотя, очень возможно, и хотела бы.

Выглядела она сегодня совсем иначе, чем в прошлые разы. Ни усталости, ни раздражения на ее лице не было, глаза сверкали и играли, вся кожа была розовая и гладкая, а зубы в смеющемся рту белые и блестящие. И смотрела она на своего иностранца так, что у Самиха что-то больно и завистливо шевельнулось повыше желудка. И он великодушно решил отойти в сторонку, не портить ей отношений с иностранцем.

Но в этот самый момент женщина заметила Самиха – трудно было не заметить ярко-красное пятно у него на груди. Она приостановилась и дернула своего иностранца за руку. Иностранец тоже посмотрел на Самиха, с улыбкой слушая, что говорила ему женщина. Жаловалась, наверно.

Сейчас, подумал Самих злорадно, сейчас он перестанет улыбаться и не исключено, что бросится на Самиха. Самих ничего не боялся, а поджидал схватки с некоторым даже удовольствием. Он напружил плечи на случай, если придется драться, и ноги – если придется удирать. Все это было совершенно лишнее. Иностранец дослушал, засмеялся и дружелюбно помахал Самиху рукой. И они прошли мимо.

После этого Самих перестал носить красный платок. И на улицу стал выходить реже. Он боялся, что опять встретит эту женщину и ее иностранца. Эта мысль была ему противна. Раньше он был убежден, что женщина отдала ему платок из страха, из естественного почтения всякой женщины перед всяким мужчиной. Он вообще никогда еще не сомневался, что любая женщина его хочет, как, впрочем, хочет она любого сильного, молодого и настойчивого мужчину. И если она отказывается и упирается, то только потому, что стесняется и боится или обстоятельства неподходящие, и вообще, женщинам от века так положено. И он носил красный платок гордо, как знак своего мужского превосходства, как свидетельство своего умения получить от женщины то, чего он хочет, и, может быть, как залог чего-то большего в будущем. Возьмет ли он это большее, верил Самих, зависело только от него, от его желания.

А женщина, давшая ему этот залог, должна была чувствовать себя виноватой и скрыть это обстоятельство от своего мужчины. Она должна была пройти мимо и сделать вид, что не знает Самиха. Не ответить, даже если бы он заговорил с ней. Это было бы не обидно, а естественно и даже лестно.

А она взяла да прямо пальцем показала иностранцу на красный узел на шее у Самиха. Она нисколько не чувствовала себя виноватой. И смеялась. Оба они смеялись над Самихом!

Самих вспоминал теперь то, на что раньше и не подумал бы обратить внимание. Как пренебрежительно, свысока она с ним говорила, как сунула ему этот платок, не думая, не глядя, с той самой брезгливостью, которую иностранные туристы так тщательно скрывали. Но то иностранцы, люди из другого мира. С ними и разговор другой. А эта сука, израильтянка поганая, она-то чем так хороша, что позволяет себе смеяться над мужчиной? Сука, сука, потаскуха жидовская с голыми ногами и руками. Самиха пекло и томило, и каждый раз, как он вспоминал смех женщины и иностранца и особенно его дружелюбный взмах руки, ему становилось тошно и хотелось то ли сплюнуть, то ли напиться воды, то ли ударить кого-нибудь изо всей силы.

Самих заскучал в городе и поехал домой. Отец был рад, дети лезли на колени, клянчили подарков. Подарков он не привез – денег не было. С женой Самих сперва решил не спать, не хотел больше сопляков. Но потом не выдержал и так измордовал ее в постели, что она потом целый день ходила раскорякой. Это его еще больше разозлило, и он поддал ей кулаками.

Вернувшись в Иерусалим, Самих принялся искать работу. Некоторое время он мыл полы на почте, потом поработал грузчиком на хлебовозке, а потом теткин муж через приятеля устроил его в городское управление, на дорожно-ремонтные работы. Самих стал работать пневматическим молотком, разбивать на куски и выворачивать старый асфальт, где ему велели евреи. Здесь платили неплохо, но Самих ненавидел свою работу, ненавидел свой тяжелый горячий механизм, который бился и грохотал у него в руках, пронизывая все тело омерзительной дрожью, ненавидел жирную асфальтовую пыль и тех людей, которые указывали ему, что и где делать.

Об учебе он больше не думал. Он как-то вдруг перестал верить в себя, в то, что ему удастся быстро и легко научиться какому-нибудь доходному и почетному делу. И за туристами почти перестал гоняться – не было ни сил, ни времени, руки, лицо и волосы были всегда грязные и отпугивали чистеньких иностранцев, да и Самих потерял к ним прежний интерес. Вместо любопытства и спортивного азарта они вызывали у него теперь завистливое и угрюмое раздражение. Ему не хотелось теперь ни заигрывать с ними, ни выманивать у них подачки, а хотелось подойти и сказать что-нибудь грязное и грубое, особенно девушкам. Самих начал давать тетке каждый день немного денег, она перестала ворчать, и после работы он чаще всего сидел дома.

Сначала Самих вспоминал иногда про девушку и ее иностранца. У него было смутное чувство, что это они заставили его взяться за теперешнюю работу, что это они виноваты в том, что даже в свободное время у него дрожат руки и ёкает в животе, что голова набита звенящей пустотой, а в носоглотке комом стоит вонючая дорожная пыль. Он теперь не боялся встречи с ними. Выходя изредка на улицу постоять с приятелями, он клал в карман заново выстиранный и выглаженный платок. Он представлял себе, что он сделает, когда встретит женщину. Он ей эту тряпку в морду бросит. Сперва плюнет на платок, а потом швырнет ей прямо в морду. А может, если представится случай, и похуже что сделает.

Но женщина не появлялась на улице Акбат эд-Дарваш. Может быть, догадалась, как неразумно она поступила, оскорбив Самиха на глазах у другого мужчины, почувствовала, что опасно ей теперь с ним встретиться. И постепенно Самих перестал ее высматривать, перестал класть красный платок в карман, а потом как будто и совсем забыл.

Милочка же, конечно, и не догадывалась ни о чем, никогда даже и не вспоминала жуковатого арабского парнишку, которому отдала когда-то один из своих многочисленных голландских платков. И ходить через Старый город она перестала только потому, что нашла более удобный, более близкий путь к дому Ангелуса.

* * *

Ангелус крикнул с порога:

– Милочка, вставай! Снег!

В комнате было холодно. Милочка спала с головой под одеялом. Ангелус подбежал к кровати, отдернул одеяло, тряхнул в заспанное лицо мокрой полой рубахи:

– Снег! Весь сад завалило!

Милочка, не открывая глаз, заслонила лицо рукой и спросила:

– Много?

– Полно! Пошли бабу лепить!

– Хорошо, – вздохнула Милочка. – Автобусов не будет. На работу не пойду. И ты не ходи.

Она снова натянула одеяло на голову.

Но Ангелуса распирало. Хотелось скакать, громко кричать, хотелось пробежаться по своим заснеженным владениям. Но жалко было делать это одному. Он откинул одеяло, плюхнулся в постель рядом с Милочкой, прижался своим холодным мокрым телом к ее теплому, разнеженному, обхватил заледеневшими ногами ее голые икры. Она завизжала и заехала ему локтем в подбородок:

– Садист! Осатанел.

Ангелус выскочил из постели, налил из ведра воды в чайник и поставил на плиту. Но газ зажечь не успел. Милочка высунулась из-под одеяла:

– Хлеба нету, забыл, хозяин?

Ангелус все еще не вполне привык к тому, что ближайшая лавка находится в получасе ходьбы, что нельзя запросто выскочить и купить хлеба или молока, и в доме у него часто недоставало разных продуктов. Самому ему это было все равно, но, когда у него ночевала Милочка, он очень старался, чтобы все было. И вот забыл самое важное – хлеб.

– Я сейчас к монашкам слетаю, авось дадут.

– А раньше давали?

– Я не пробовал.

Он стал одеваться.

– Погоди, – сказала Милочка, вылезая из постели, – дай сапоги в уборную сбегать.

Она вернулась и забралась обратно в постель, и Ангелус натянул нагретые ею сапоги.

– Теплые, – с удовольствием пробормотал он.

– Теплые, – передразнила Милочка, – зачем теплые болвану, который босиком по снегу бегает. Да еще задом наперед.

– А, ты заметила? – ухмыльнулся Ангелус. – Как странно, правда?

– Очень странно, – пробурчала Милочка, – особенно когда он простудится и будет валяться в жару. Да кругом ни души. То-то странно будет.

Ангелус засмеялся, откинул одеяло, поцеловал Милочку в мягкую шею, схватил свою ярко-синюю спортивную куртку и выбежал из дома.

* * *

Отец Джейкоб Баркер шел из Вифании в город покупать обувь на предстоящий весенне-летний сезон. Поход этот был запланирован заранее, и отец Джейкоб не видел причины откладывать его из-за снега.

В прошлом году ему не удалось собрать нужные средства, и он проходил всю весну, лето и осень в тех же шнурованных башмаках на толстой подошве, в которых ходил и зимой. Ноги прели и набухали в тяжелых башмаках, между пальцами появилось свербящее раздражение, от которого с трудом удалось избавиться, а у башмаков, которыми отец Джейкоб очень дорожил, сильно стоптались подметки, и вифанийский сапожник взял порядочно денег за починку. И для здоровья, и для сохранности обуви полезно было сменить башмаки на более легкие, и снег или вёдро, а покупать их надо было уже сейчас.

Тем более, что денежные обстоятельства отца Джейкоба значительно поправились в этом году. Сначала его навестил англиканский теолог, интересовавшийся той эзотерической, почти отмершей ветвью христианства, приверженцем и единственным представителем которой в Иерусалиме вот уже тридцать лет был отец Джейкоб. Теолог прожил с ним две недели в его комнатке в Вифании, умилялся пасторальной неприхотливости его обихода, воде в каменной цистерне, латаным простыням, развешанным во дворе, лоханке, в которой отец Джейкоб обливался по утрам, медному примусу, на котором он готовил рис с жареными кабачками, и неподъемной тяжести ундервуда, на котором перепечатывал свои рукописи. А отец Джейкоб с удовольствием делил с англичанином удобства, которые тот не задумываясь мог себе позволить: частые поездки в город на такси, ужины в хороших ресторанах, привозной сыр, шоколад и ветчину, покупаемые гостем в дорогих деликатесных магазинах, его душистый шампунь и мыло, его запас отличной писчей бумаги.

Пристыженный простотой и убогостью отца Джейкоба, теолог непрерывно извинялся за свои барские привычки, за свою неспособность отказаться от них даже на две недели, за то, что он оскверняет чистоту и отрешенность его жизни своим вторжением. Отец же Джейкоб считал все эти слова ненужным кокетством и только жалел, что англичанин приехал так ненадолго.

Отец Джейкоб действительно хотел и любил жить просто и скромно, но чрезмерное самоотречение добродетелью не считал и в бедности своей видел отнюдь не заслугу, а неудачное стечение обстоятельств, со временем долженствующее измениться. Но как ни пытался отец Джейкоб объяснить гостю, что и он предпочел бы жить в квартире с канализацией и водопроводом, и есть более разнообразную пищу, и спать на нелатаных простынях, и чаще менять одежду, и не исписывать бумагу с обеих сторон, – англичанин не мог или не хотел ему поверить. Во искупление своих плотских излишеств он замучивал хозяина за полночь учеными разговорами и расспросами.

Впрочем, отец Джейкоб и сам был рад поговорить с человеком, любившим и знавшим разноязычные версии Ветхого Завета почти так же хорошо, как и он сам. Не избалованный симпатией и интересом, он охотно рассказывал гостю о своем тернистом пути от римско-католической церкви, покинутой им еще в молодости, в Канаде, через греко-католическую и греко-православную – к его нынешней, когда-то мощной и обширной, а теперь полуисчезнувшей, но для отца Джейкоба единственно праведной Восточной церкви. Ныне даже между учеными-теологами мало кому было известно, что это не мертвая историческая реликвия, похороненная под прахом времен, а живая вера, горящая устойчивым пламенем в груди человека, который сам, один, без всякой посторонней поддержки нашел эту веру, познал ее и жил для нее и в ней. И отец Джейкоб наслаждался столь редким для него пониманием и сочувствием собеседника.

Пожаловался он ему и на то, как враждебно и пренебрежительно относятся к нему, пастырю без паствы, церковнослужителю без храма, отцы других, богатых и влиятельных иерусалимских церквей, как чинят ему препоны на каждом шагу, не позволяют проповедовать в селениях, некогда прилежавших Восточной вере, отбивают у него немногочисленных потенциальных новообращенцев, чернят его в глазах властей предержащих. Со всем этим отцу Джейкобу приходилось жить изо дня в день, но он отнюдь не падал духом, ибо верил в свою миссию и в свои силы, а рассказал он об этом гостю в откровенной надежде на солидное даяние и, может быть, даже регулярную поддержку от сочувственного слушателя. Но англичанин и тут предпочел не вполне его понять и, уезжая, оставил ему лишь небольшую сумму "на книги".

Одну или две книги, давно им облюбованные, отец Джейкоб действительно приобрел, но в основном деньги пошли на покупку отреза прочного серого сукна и на шитье новой рясы, ибо старая, носимая им бессменно летом и зимой, выгорела и истончилась, а главное, так неистребимо пропиталась запахом пота, что отец Джейкоб даже сам от этого страдал. Ничего постыдного в таком распоряжении деньгами даятеля он не видел, так как знал, что сейчас, пока не наступил день торжествующего возобладания самой чистой, самой благодатной формы христианства, духовное ее присутствие в Иерусалиме зависит от его, отца Джейкоба, физического существования. В том, что этот день рано или поздно наступит, отец Джейкоб не сомневался. Оберегать же свою уязвимую плоть было одной из его обязанностей.

Таким образом, у него появилась новая, свежая ряса. А тут он закончил небольшую, но изящную работу по сверке перевода древнего сирийского текста, заказанную ему Иерусалимским университетом, и часть денег немедленно отложил на покупку обуви.

Еще до получки он прошелся по армянским и арабским обувным лавкам Старого города, где все было значительно дешевле, чем у евреев. Но качество товара показалось ему не вполне надежным, и он решил, не жалея денег, купить в еврейском магазине самые прочные и удобные спортивные туфли, приличного черного цвета, на легкой эластичной подошве и с ортопедической прокладкой в подъеме. Для этого он теперь, с утра пораньше, отправился из Вифании в западную, еврейскую часть Иерусалима, в религиозный квартал, где цены были все же поскромнее. Сделав покупки, отец Джейкоб собирался зайти к знакомому раввину, которому он хотел предложить свеженайденный аргумент в давно начатом талмудическом споре. Чтобы не смущать раввина и его соседей, он сменил свой обычный наряд на цивильный костюм и плащ и, как всегда в редких случаях, когда он снимал рясу, чувствовал себя не вполне одетым, непривычно легким и молодым.

* * *

По прямой до русского монастыря можно было, казалось, камнем добросить. Но Ангелус знал, что ощущение это обманчиво. Да и не было туда прямого пути. Нужно было спуститься вниз по извилистым, усеянным камнями тропкам, обогнуть стену, зайти с фасада, через ворота, и лишь тогда добираться до кухни.

Он мчался вниз по заснеженной тропе, скользя и подскакивая на невидимых камнях и выбоинах, раскинув для равновесия руки и не чувствуя под собой ног. Иногда он даже взглядывал вниз – ноги были на месте и исправно делали свое дело, но он не ощущал ни толчков, ни выбоин, а летел как на лыжах по накатанной лыжне. Раз-другой он прыгнул, спрямляя зигзаги дорожки, а потом понесся по целине, почти по прямой, круто вниз, не глядя. Задняя стена монастыря быстро надвигалась на него. Ангелус открыл глаза.

Впереди на снегу мелькало светло-желтое пятно. Ангелус прибавил скорости и приблизился к нему. Собака. Щенок-подросток, месяцев пяти, длинноногий и длиннохвостый. Почувствовав за спиной Ангелуса, щенок не остановился, но и не свернул в сторону, а продолжал бежать перед ним, выдерживая небольшую дистанцию. Ангелусу хорошо видны были его острые лопатки, костлявый крестец и туго обтянутые короткошерстой шкуркой крутые ребра. Ангелус попытался догнать щенка, но тот, не оглядываясь, ускорил бег. Ангелус притормозил, но расстояние между ними не увеличилось. Ангелус остановился, взметнув по бокам два снежных веера. Щенок тоже остановился и повернул к нему длинную узкую морду с вислыми ушами и черными глазами в желтых ресницах.

– Ты чей? – спросил Ангелус.

Щенок смотрел на него голодным, безразличным и тоскливым взглядом.

Ангелус присел на корточки и протянул руку:

– Пошли со мной?

Щенок вытянул шею, удостоверился, что в руке ничего нет, и попятился. Ангелус сделал шаг вперед. Щенок, не отводя от него взгляда, боком отпрыгнул назад.

– Пошли, – сказал Ангелус, пытаясь дотянуться до него рукой, – попросим у монашек хлеба.

Щенок заворчал и отпрыгнул еще дальше.

Ангелус выпрямился:

– Пошли, пошли. И тебе достанется.

Щенок заворчал громче и завилял хвостом.

Ангелус двинулся вперед, не обращая больше на щенка внимания. Он давно потерял дорожку и теперь, очнувшись от своего бездумного спуска, обнаружил, как трудно идти по заваленному камнями, крутому и скользкому склону. Щенок трусил параллельно, низко свесив голову на длинной шее и не глядя на Ангелуса.

* * *

Обнаружив, что воды в ведре не хватит для умывания, Милочка надела старые башмаки Ангелуса, взяла лопату и стала расчищать дорожку к колодцу. Отбрасывая мокрый снег на вскопанные Ангелусом грядки, она скоро вошла в ритм однообразных движений и начала думать о том, о чем думала неотрывно каждую минуту, свободную от сна, работы или общения с людьми, на протяжении последних месяцев – с тех пор, как познакомилась с Ангелусом.

Милочка не понимала, что с ней происходит. С первого же дня, проведенного с Ангелусом, она сказала себе, что не понимает этого человека, и сразу решила не беспокоиться по этому поводу: он был сделан из иного, незнакомого ей материала и пришел из незнакомого ей мира, но это казалось несущественным для тех легких и наверняка недолговечных отношений, которые она планировала с ним. Накопив со времени развода порядочный опыт общения с разными мужчинами, Милочка немного устала от непрерывной борьбы со своими партнерами. Все они, каждый на свой манер, сознательно или бессознательно стремились доказать ей и миру, что они мужчины, тем самым постоянно вынуждая Милочку в ответ доказывать, что она женщина. В душе Милочка считала это ненужной и обидной тратой сил, но до сих пор думала, что иначе не бывает, и изворачивалась, как умела.

С Ангелусом вдруг оказалось, что изворачиваться и доказывать не нужно. Как будто Милочка все время жила задерживая дыхание и вдруг почувствовала, что может спокойно дышать полной грудью. Ощущение было редкостное, и этим следовало пользоваться, пока не пришел конец.

Однако же, несмотря на всю эту житейскую мудрость и на радость общения с Ангелусом, скоро появилось какое-то неясное беспокойство, быстро перешедшее в непрерывную тревогу. Милочка, мгновенно оставлявшая своих приятелей, как только они обнаруживали признаки более серьезной привязанности, Милочка, со дня развода превыше всего ценившая свою свободу, возможность думать и поступать по-своему, никого не стесняя и не огорчая, начала испытывать нечто, сразу лишившее ее этой драгоценной свободы: страх за Ангелуса. Напрасно напоминала она себе: "Меня это не касается, он сам по себе, а я сама по себе", напрасно твердила: "Мне все равно, мне все равно", – страх не проходил, а рос. И без всяких к тому реальных оснований. Ангелус был здоров и благополучен. Соперниц у нее не было, хотя Милочка по женской слабости ревновала его к тем девушкам, которых он любил до нее. Но это легкое, немного даже щекочущее чувство ревности не шло ни в какое сравнение с тем гнетущим страхом, с тем предчувствием, что Ангелуса у нее отнимут, которое все чаще накатывало на нее без всякой причины.

Милочка пыталась рассуждать рационально, ругала себя за непривычные и неприличные собственнические наклонности, называла себя бабой, наседкой, но ничто не помогало. Наконец она пришла к очевидному выводу, который на время поставил все на свои места: Милочка поняла, что попросту влюбилась в Ангелуса. Тревога ее и паника были естественны, так же как и желание безраздельно владеть этим человеком и страх его потерять. Милочка честно призналась себе, что столь ценимая ею свобода ей больше ни к чему, если это означает свободу от Ангелуса. И несмотря на прочно укоренившееся отношение к самому слову "замужество", решила, что хочет выйти за него замуж. И при первом же удобном случае сказала об этом Ангелусу. Он посмотрел на нее с удивленной улыбкой и сказал:

– Ты тоже об этом думала? Вот совпадение!

– Ха! Совпадение! – с нарочитой развязностью сказала Милочка. – На мне, я думаю, это большими буквами написано.

– А на мне?

– На тебе?

По знакомым Милочке правилам игры ей следовало бы обидеться или хотя бы огорчиться, что он не выразил той же готовности, с которой она решалась на шаг, столь противоречивший всем ее недавним убеждениям. Но он повторял настойчиво, все с той же недоуменной улыбкой:

– На мне написано? Что на мне написано, ты видишь?

И у нее упало сердце, и вместо обиды или огорчения накатил вдруг все тот же знакомый безрассудный страх, что его у нее отнимут, и она крикнула со злостью:

– Ничего на тебе не написано! Ничего я не вижу! Взял себе эту жидовскую манеру отвечать вопросом на вопрос!

С тех пор разговора о женитьбе не было, и тревога не оставляла Милочку. Вместо того чтобы вести себя с Ангелусом так, как подсказывало ей все ее существо и как вел себя с нею он, она теперь часто дулась, обижалась, придиралась к мелочам, злилась, если он не угадывал невысказанные перемены в настроении, требовала помощи в делах, с которыми отлично могла справиться сама, словом, делала все то, что так ненавидела и презирала в обращении многих своих подруг с мужьями и что было ей так мучительно в собственном поведении с бывшим мужем.

Все это никак не соответствовало тому, что она привыкла думать о себе и о своем отношении к мужчинам за счастливые последние пять лет. Это ее сердило и унижало, и она становилась все более резка, раздражительна и напряженна. Дело дошло до того, что она чувствовала себя в безопасности только тогда, когда Ангелус был у нее на глазах. Она силой заставляла себя не звонить ему по пять раз в день на работу и не бегать к нему домой каждый вечер. Ангелус, разумеется, замечал это, но не сердился и не смеялся над ней. И это бесило Милочку еще больше. Какого дьявола, почему он не ответит ей той же монетой, не гаркнет, не устроит сцену с криками и взаимными обвинениями, именно такую, какие так ненавидела Милочка в своей прежней, замужней жизни? Почему, наконец, не пошлет ее подальше вместо того, чтобы терпеть истеричную русско-еврейскую бабу в своей упорядоченной голландской жизни? Она даже неоднократно начинала ему что-то в этом роде говорить, а он не понимал ее и наконец сказал:


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю