Текст книги "Любовная мелодия для одинокой скрипки"
Автор книги: Юлия Лианова
сообщить о нарушении
Текущая страница: 5 (всего у книги 13 страниц) [доступный отрывок для чтения: 5 страниц]
Глава 9
Алекс появился, когда иссякло состояние ожидания и началось безразличие, или, точнее было бы сказать, симулированное безразличие.
Он вышел из белоснежного катера в белоснежном шелковом костюме, единственный пассажир спецрейса. Матрос вынес его сумку, Алекс небрежно сказал ему что-то, матрос бодро пошел в сторону ресторана. Алекс последовал за ним.
На всю эту интермедию Каролина смотрела с лежака, как зачарованная. Откуда-то появилась Динка и села рядом, морща облупившийся задорный носик. За ней приперлись два мускулистых волейболиста. Динка молчала и смотрела на мать, волейболисты молчали и смотрели на Динку. Каролина думала, что делать – набросить халатик и идти в ресторан вслед за Алексом или терпеливо ждать здесь, на пляже, изнывая от неопределенности и желания как можно скорее поздороваться с ним и посмотреть ему в лицо.
Победило женское нетерпение и любопытство.
Когда они с дочерью подходили к ресторану, из двери навстречу им как раз выходила процессия: Алекс, за ним, отстав на полшага, Артур, за ними матрос с сумкой, за матросом выглядывала глазастая официантка.
Встречаться с Алексом под любопытными взглядами Артура Каролине совсем не улыбалось. Она отступила в тень разросшихся над речкой кустов и наткнулась спиной на кого-то. Оказалось, за ней уже стояла быстро соображающая и более проворная Динка.
–?А ты что здесь делаешь?
–?Почти то же самое, что и ты, – не скрывая ехидства, прошептала Динка. – Куда он его ведет? И откуда он его знает?
Эти же вопросы Каролина задавала сама себе и ответа на них у нее не было. Оставалось одно – продолжать слежку, боясь, что каждую минуту ее, то есть теперь уже их, могут засечь. Хороша же она будет в пляжном халатике! Сразу все выявится. То, что сопровождающее ее длинноногое существо было в бикини, ее не смущало.
А Артур тем временем уверенно привел Алекса к самому шикарному в поселке дому, расположенному в прибрежной полосе и спрятавшемуся за высоким забором, увитым какой-то вечнозеленой красотой. Каролина часто любовалась этим домом. Здесь жил Арслан.
Артур уверенно открыл калитку, не обращая внимания на надписи «Звонить» и «Во дворе злая собака», и вошел. Алекс и матрос с сумкой последовали за ним. Через несколько минут Артур и матрос вышли из калитки.
На этом отпущенный Динке запас терпения кончился. Она вышла к Артуру и прямо спросила:
–?Кого это вы опекаете так заботливо, дорогой Артур?
–?О, это известный московский коллекционер.
–?Да? А что он коллекционирует?
–?Картины. Я к нему в прошлом году обращался с просьбой полотно Сарьяна мне достать. Так он посмеялся, сказал, что Сарьян ныне за миллионы зашкаливает, и посоветовал заказать студентам копии.
Пока Артур говорил, Каролина с ужасом думала, как теперь Динка выберется из щекотливой ситуации, ведь Алекс не станет подыгрывать ей и изображать, что мы незнакомы.
–?Очень верный совет оказался, – продолжал Артур. – Между прочим, мне уже за эти копии в два раза больше, чем я заплатил, дают. Настоящий коллекционер. Алекс Зильберов.
–?Алекс? – воскликнула Динка, изображая радость с поистине мхатовской убедительностью. – Так мы с мамой его знаем. Алекс... надо же... А мы забежали мороженого купить, смотрим, вы идете с каким-то пижоном... Все ясно. Бай-бай, Артур! – Динка схватила мать за руку и повела обратно к пляжу.
– Значит, он коллекционер, – задумчиво произнесла Каролина, когда они вернулись на свои лежаки.
–?Что означает это глубокомысленное: «Значит, он коллекционер», мам?
–?Ничего особенного. Просто коллекционер – это особый круг ценителей, знатоков, блестяще образованных людей...
–?Куда нам, с нашими посконными рылами, вход запрещен, – закончила Динка. – Ты это подумала?
–?Какая чушь... Коллекционер – такой же шизанутый, как некоторые другие, только на редкой теме.
...Коллекционером Алекс стал по наследству, и только потом, с годами в нем проснулась настоящая страсть к собирательству.
Он появился на свет Божий сорок три года назад в большой, дружной, работящей семье, страшно гордящейся своим происхождением – их пращур Моше Зильберблад в 1816 году был взят в кантонистскую школу при аракчеевском военном поселении, стал примерным кантонистом, вышел в полк трубачом, до семидесяти лет беспорочно служил и последние десять лет был фельдфебелем сверхсрочной службы, хозяином полковой музыкантской команды. Седой, голубоглазый, прямой, как палка, властный, он был известен всему московскому военному гарнизону, в котором прошла вся его служба, если не считать нескольких лет на Кавказе, куда попал по молодости лет и по неизбывной жажде познать все стороны военной службы. В семье существовало предание, что именно он трубил атаку в прославленной битве при Валерике, в которой так блестяще показал себя опальный поручик Лермонтов. Настолько блестяще, что перед Николаем Первым встала нешуточная дилемма: или наградить и вернуть в гвардию с повышением, или... Семейное предание на этот вопрос ответа не давало, в отличие от советской истории литературы, заклеймившей Николая Палкина, как гонителя Лермонтова. В семье же Зильбербладов государя-императора Николая Первого боготворили за создание кантонистских школ и за то, что туда стали брать детей солдат-евреев. Не правда ли, несправедливо: школы придумал Аракчеев, но Зильберблады возносили благодарность не ему, а Николаю. Впрочем, так часто бывало в истории неблагодарной памяти человеческой...
Вскоре кантонистские школы стали преимущественно еврейскими центрами начального образования в Российской православной армии. Дети кантонистов получили право селиться, как и все остальные подданные русского императора, где пожелают, то есть в переводе с казенного языка, вне черты оседлости, учиться в университетах, и, главное, им была дарована высокая честь служить в двух полках – московском и петербургском. Это было наследственное право.
Моше Зильберблад вернулся с Кавказа героем и был представлен советом георгиевских кавалеров к высшей солдатской награде, что еще расширило его права в Российской империи. Настолько, что он решился и обратился к царю во время вручения ему крестика на полосатой ленте с нижайшей просьбой – высочайше разрешить ему сократить свою фамилию и писаться впредь Зильбер, мотивируя просьбу тем, что ему надоело выслушивать от однополчан шуточки на тему его фамилии. Ко всему этому, когда он был просто унтер-офицером, оскорбления касались лично его, а теперь, когда он есть георгиевский кавалер, оскорбляют в его лице всех кавалеров, что непорядок.
Полковое начальство смотрело на него как на сумасшедшего, однако царь не только не разгневался, а заинтересовался и спросил, как оскорбляют.
–?Коверкают фамилию, ваше императорское величество! – гаркнул бывший кантонист.
–?Каким же образом?
–?Называют Зильберблять, ваше императорское величество! – столь же громко ответствовал он.
Царь изволил посмеяться, фамилию собственноручно исправил на «Сильверов», попутно и имя на «Михаил», а новоявленному георгиевскому кавалеру жаловал серебряный рубль из только что отчеканенных, сверкающих и еще не истертых в потных ладонях верноподданных.
Достигнув двадцати одного года, сын кантониста Алексей Михайлович Сильверов пошел служить в армию, в московский, как называли его в народе, Алексеевский полк, в первую роту первого батальона, хотя и был к этому времени студентом Московского университета, юридического факультета и мог бы спокойно «откосить» – но, по настоянию отца и по внутреннему убеждению, от своего наследственного права не отказался, реализовав его и вызвав тем самым изумление как у профессуры университета, так и у господ офицеров полка.
А его отец, георгиевский кавалер и бывший кантонист, купил на жалованный рубль олеографический портрет благодетеля, Николая Первого, а к нему за свои кровные и тяжелую массивную дубовую раму.
Так в скромной съемной квартирке, на втором этаже двухэтажного кирпичного домика, затерянного в глубине дворов на Селезневке, где поселился с молодой женой георгиевский кавалер, появилась первая картина.
Шли годы. Алексей Михайлович Сильверов, отслужив, кончил университет и быстро стал одним из преуспевающих московских адвокатов.
Как-то незаметно сперва второй этаж дома, а затем и первый перешли в собственность семьи Сильверовых, вместе с каретным сараем и клочком земли, гордо именуемые матерью Алексея палисадником. К портрету в дубовой раме присоединились портреты царской жены, наследника, царских детей, теперь это были уже писанные маслом картины, купленные на выставках у вполне приличных, даже модных художников. Но первый портрет, базарную олеографию в тяжелой безвкусной раме, старый кантонист заменять на писанный маслом портрет государя-императора не разрешал. И Алексей Михайлович в конце концов согласился: традиции надлежит блюсти. Когда старший сын из третьего поколения Сильверовых пошел в армию, портреты членов августейшей семьи и их окружения занимали уже весь коридор, после перестройки дома пронизывающий верхний этаж.
При третьем поколении Сильверов царская галерея стала стремительно пополняться картинами молодых художников. Им, в подражание Третьякову, покровительствовал отслуживший свое в армии и в свою очередь ставший адвокатом внук старого кантониста.
Праправнук старого кантониста Аркадий, дед нашего Алекса, как и положено старшему сыну в семье Сильверовых, пошел служить в армию, но уже вольноопределяющимся. Было это накануне революции, в январе 1916 году.
Он был контужен, вернулся с фронта офицером, прапорщиком военного времени, с большим алым бантом на солдатской шинели и зелеными окопными погонами, на которых были нарисованы по одной звездочке. Политические убеждения бывшего студента юридического факультета, недоучившегося два года, были весьма расплывчатыми и в меру розовыми. Как большинство еврейских интеллигентов, он склонялся к меньшевикам, но фронтовой опыт подсказывал, что на каком-то этапе основная масса окопников пойдет за бескомпромиссными большевиками, обещающими крестьянину землю.
Так оно и получилось. Аркадий, хлебнувший окопной жизни, разошелся с меньшевиками, вышел из партии, солдатами был избран комиссаром полка и стал одним из самых молодых комиссаров. Впрочем, тогда все почти были молодыми... Он хорошо показал себя на Петроградском фронте, сражаясь против Юденича, был ранен, выжил благодаря тому, что его отец сохранил кое-какие связи в военных госпиталях, вернулся в строй, был вторично ранен, комиссован по состоянию здоровья и получил назначение в Наркомпрос, где шефом был сибарит, эстет, болтун и, бесспорно, настоящий эрудит Луначарский, пользовавшийся полным доверием Ленина.
Именно к этому времени относится начало создания серьезной коллекции картин.
Получилось так, что Аркадий оказался свидетелем захвата красноармейцами облюбованного ими для какого-то штаба уютного особняка. Они выбрасывали из дома лишнюю мебель, ненужную утварь и не понравившиеся им картины различных декольтированных дам и девиц, офицеров в ярких мундирах, толстомордых буржуев, причем многие выдирали из роскошных рам портреты, рамы оставляли, а холсты просто сваливали в общую кучу. Среди десятка изуродованных таким варварским обращением картин бывший студент, ныне сотрудник Наркомпроса, углядел несколько полотен, которые сразу же определил как этюды и подмалевки Левицкого к серии картин, запечатлевших смолянок, иными словами, сохранивших для потомства тип лиц русских девушек восемнадцатого столетия. Он вмешался, попытался убедить, что картины необходимо отнести в музей, что это народное достояние, но красноармейцы, все еще горящие ненавистью ко всему дворянскому, громким матом стали доказывать гражданину из бывших, что незачем беречь все эти портреты мамзелей и что костер для них – самое подходящее место. Бежать в наркомат просвещения и доставать грозную бумагу не было времени, он вспомнил фронтовые митинги, выхватил наган, закричал яростным голосом, что перестреляет всех врагов культуры молодой рабоче-крестьянской республики, и забрал с собой полотна, безжалостно выдранные из рам и подрамников самым варварским образом.
Он долго мучился, решая, передать ли спасенное народу, но, здраво рассудив, что народ уже в лице своих представителей, бойцов Красной армии отказался от этих сокровищ живописи, оставил все в подвале прадедова дома. Тем более что при ближайшем рассмотрении среди холстов оказалось два шедевра, выпустить их из рук он уже не мог: два прелестных девичьих лица с романтическими прическами и восторгом в глазах.
В годы НЭПа коллекция значительно увеличилась. Аркадий, как работник Наркомпроса, входил в различные закупочные комиссии, оценивал картины молодых художников. Пользуясь своим служебным положением, он покупал за бесценок те полотна, что были отвергнуты официальными закупочными комиссиями. Через полсотни лет его внук обнаружил, что дед обладал безукоризненным чутьем. Он не торопился покупать полотна русских академических мастеров. И еще он понял, что стоимость коллекции, независимо от его усилий, растет сама, потому что растут цены на произведения искусства. И можно выкраивать большие деньги для новых приобретений, расставаясь с тем, что в данный момент для тебя цены не представляет.
Чуть ли не в самый последний момент Аркадий получил, благодаря Луначарскому, удостоверение коллекционера. Как, во что это выльется в будущем, сохранится ли его валидити, он не знал. Но предчувствовал перемены и беспокоился за судьбу собрания. А оно росло. Так или иначе, за годы НЭПа у него в коллекции появились Шагал, Кандинский, Тышлер, Вальк – не главные их полотна, но подписанные и заметные, а кроме того, произведения молодых, отклоняющиеся от социалистического реализма в допустимых пределах, – Грабаря, Дейнеко, Рублёва, Ульянова...
На самом последнем издыхании благословенного НЭПа он исхитрился и сделал замечательное приобретение. В крупном старинном селе Хотьково, недалеко от обезображенного воинствующими безбожниками огромного православного храма он присмотрел дом, принадлежавший до революции церковному старосте. Когда громили храм, не пощадили и жилищ священников и служителей при храме. Дом старосты ограбили, непонятно зачем выломали рамы и двери, потом пытались сжечь, но толстенные красно-кирпичные стены огню не поддались, хотя вся деревянная начинка выгорела дотла. Так и стоял он несколько лет – ломать трудно, поднять и восстановить еще труднее. Размахивая мандатом от Наркомпроса, подтверждая его значимость извечным российским способом, барашком в бумажке, Аркадий добился, чтобы дом и прилегающий к нему большой садовый участок признали дачной застройкой, и он получил его в полную свою собственность, удивляя местных властителей очевидной бессмысленностью приобретения, когда в том же Хотькове можно было купить совершенно пригодные для жизни дома. Но дом старосты стоял на обрыве, спускавшемся к речке Пажа, из его окон открывался изумительный вид на великолепный железнодорожный мост, одним смелым прыжком соединивший два высоких обрывистых берега реки. Два раза в день по мосту проносились красные и голубые вагоны экспресса – во Владивосток и из Владивостока. Красота необыкновенная...
Аркадий, не торопясь, превратил дом в двухэтажный особняк с просторными службами и огромным садом, выстроил каменный подвал. Туда, в заказанных в различных частных мастерских несгораемых ящиках он потихоньку перевез свои сокровища – картины. И постепенно слухи о коллекции Сильверова, гулявшие по Москве и очень беспокоившие его, несмотря на своеобразную охранную грамоту за подписью Луначарского, стали умолкать. Он правильно рассудил – с глаз долой, из сплетен вон... А еще он, подумав и посоветовавшись с родителями, самоуплотнился: выделил несколько комнат в своем московском доме остро нуждающимся, живущим в подвалах и развалюхах. Родители перебрались в просторный хотьковский дом и жили там практически круглый год.
В конце двадцатых годов в разгар Шахтинскоего дела – суда над шахтинскими инженерами, якобы ставшими вредителями, Аркадий тяжело заболел. Его сотрясали жесточайшие приступы экземы. Ничто не помогало. Он едва не сошел с ума. Часами сидел, расчесывая зудящую, покрасневшую, сочащуюся эксудатом кожу.
Даже бывалые врачи-дерматологи ужасались тому, во что превращалось во время обострения его лицо – сплошная уродливая маска... Через много лет один крупный дерматолог высказал предположение, что эта болезнь возникла у деда на нервной почве: не случайно она совпала с Шахтинским делом, а ее сильнейшее обострение – с началом ежовщины. Бессонница, непрерывная чесотка, мокнущая кожа, присыпки, притирки, лекарства, походы к знахарям и бабкам-шептуньям, которые хоть и не в таком количестве, как ныне, но всегда были на Руси, – ничто не помогало. Дед страдал невероятно, и только сильная воля и жажда жизни, а еще любовь к искусству держали его на этой земле. Несколько раз его вызывали для бесед в различные органы, но, увидев страшную маску, в которую превратилось его лицо, оставляли в покое. Своеобразный жест человеколюбия со стороны органов, обычно оным не отличавшихся.
Так получилось, что ценой невероятных мучений и благодаря мужеству он избавился от еще более страшных мучений, которые поджидали бы его в лагере. А скорее всего и от расстрела...
Когда началась война, вспышки экземы, изнурявшие и мучившие его десять с лишним лет, загадочным, если не сказать, чудодейственным образом прекратились.
И он сразу же, как по мановению волшебства, почувствовал себя совершенно здоровым. Настолько здоровым, что по традиции семьи явился в военкомат и записался в ополчение.
Его военная карьера продолжалась чуть больше месяца. Контуженный, он попал в госпиталь, где его и застал приказ об увольнении по инвалидности, хотя инвалидность была незначительной. Просто он был уже слишком старым. Армия освобождалась от балласта, чтобы принять молодых здоровых бойцов, чьими телами только и умели в первые месяцы войны останавливать врага наши герои гражданской войны, получившие из рук Сталина маршальские звезды...
Одним из таких мальчишек, попавших на фронт в неполные восемнадцать лет, был и отец Алекса, носивший традиционное для старшего сына в этой семье имя Михаил. Он родился в 1926 году, когда его отец Аркадий только начинал разворачиваться. Не было ни прислуги, ни дачи, ни тем более машины. В доме царила жесткая дисциплина. Мишку с юных лет тренировал приятель отца, несостоявшийся чемпион по боксу, другой приятель натаскивал его по иностранным языкам. Впрочем, языки, в отличие от бокса, давались Мишке легко. А вот бить приятеля, пусть даже рукой в перчатке, он научился с трудом. Но традиция семьи требовала – будь крепким и умей давать сдачи. По той же традиции он бросил дававший броню институт во имя того, чтобы пойти в армию. Мать Михаила крепилась и не плакала при сыне, отец давал наставления, но кое-кто из обширной родни утверждал, что надо быть «мишугинер», ненормальным, чтобы добровольно идти в армию, откуда непременно попадешь на фронт, что традиция Сильверовых умерла с революцией, что...
Михаил был непреклонен.
В 1945 году старший сержант минометчик Михаил Сильверов, кавалер медалей «За отвагу» и «За боевые заслуги», инвалид войны, демобилизовался и вернулся домой. Вскоре он пополнил ряды студентов в гимнастерках, поступил, все по той же старой традиции, на юридический факультет Московского университета. Интеллигентному, умному и хорошо подготовленному юноше – сказывалось воспитание в семье, где все окружение было так или иначе связано с юриспруденцией, – учиться было легко, память не подводила, профессура выделяла, некоторые маститые старики еще помнили его деда, студентки строили глазки высокому, в деда и прадеда голубоглазому фронтовику. Он не снимал гимнастерку, хотя финансовое положение семьи вполне позволяло ему шить костюмы в лучших ателье. Дело в том, что его отец еще до войны, как только экзема отступала, бросался с головой в коллекционирование. Он знал все московские комиссионные, утверждая, что именно в них, а не в нескольких антикварных магазинах, можно наткнуться на интересные вещи. Особенно он любил комиссионный в Столешниковом переулке, что напротив дома, в котором жил знаменитый дядя Гиляй. В восьмидесятых годах этот комиссионный почему-то закрыли, на его месте сделали ювелирный. Но сразу после войны там кипела жизнь. И если не скупиться на маржу старенькому продавцу, помнившему три поколения Сильверовых, можно было купить удивительные полотна, сохранившиеся в древних особняках Арбата и Бронных, зачастую в квартирах, конфискованных теми, кто ни хрена не понимал в живописи...
Все эти важные знакомства отец передал по наследству Михаилу. Михаил проглотил кучу книг и по истории живописи, и по реставрации, и монографий об отдельных художниках, и книги на английском и французском, изучив для этого языки.
Вскоре он мог и сам, не прибегая к услугам реставратора, расчистить картину, если не требовалось восстанавливать утраченную живопись, ориентировочно определить подлинность и время написания по холсту, краскам, мазку.
И еще непонятным образом у Михаила стали появляться свои деньги, гораздо большие, чем у отца, – своеобразный навар от многоходовых комбинаций.
Вскоре в Москву начали возвращаться многочисленные генералы, послужившие со смаком комендантами городов и земель в Восточной Германии, те самые, для кого несколько лет старались многочисленные трофейные законные и не очень законные команды. Генералы везли в нищую, не успевшую толком восстановиться после страшной войны Россию «хабар». Картины в роскошных золоченых рамах, тяжелую дубовую мебель и мебель красного древа, полированную до зеркальности, скульптуры из бесчисленных замков и дворцов как древней немецкой аристократии, так и стальных баронов, к которым в тридцатые годы стремительно стали присоединяться фашистские бонзы. Комиссионные в Москве и Ленинграде ломились от сданных на комиссию трофеев. Полотна среднего уровня живописцев и приемники знаменитой фирмы «Телефункен», гобелены и холодильники, ковры и столовые сервизы...
Нужно было быть дураком, чтобы в этой обстановке не расширить коллекцию. Михаилу всячески помогал отец. В Хотьково была перестроена конюшня, за жилье и пристойную оплату нанят сторож из инвалидов войны, женатый и почти не пьющий, у него была охотничья ижевка и две черные немецкие овчарки. Медленно, исподволь, по вечерам в подвалы по одному перекочевали все полотна из коллекции. Никто не догадывался...
Два года Михаил гонял на огромном трофейном мотоцикле, вызывая зависть сверстников. Мать каждый раз, когда поздно вечером во дворе раздавался рев звероподобного мотоцикла, – сигнал, что Мишка возвратился в целости и сохранности домой, – шептала тайком от Аркадия благодарственные молитвы Богу... После долгих размышлений Аркадий решил, что машина все же не столь опасна, как этот двухколесный зверь, развивающий безумную по тем временам скорость – двести километров в час. Так у Мишки появился трофейный «опель-капитан», старший брат завоевавшей вскоре сердца россиян «Победы». Став владельцем авто, Мишка, и без того не обделенный вниманием девушек, быстро превратился в эдакого московского плейбоя начала пятидесятых годов. Они были наперечет тогда – сыновья частнопрактикующих гинекологов, урологов, зубных врачей и психиатров. Сыновья высших генералов и министров. Но то сыновья. Мишка же был самостоятельным мужиком, приличным адвокатом и отличным искусствоведом, позволяющим себе время от времени отдохнуть в среде оболтусов. Незаметно подкрались шестидесятые, началась хрущевская оттепель, старшему поколению с трудом верилось, что Сталин умер. Не физически, как человек, в том никто не сомневался, – слишком памятны были его похороны и особенно прощание с телом, – а как историческое явление. Зато молодежь восприняла многое, что появилось в оттепель, как данность. И кафе, возникшие по всей стране вслед за прославленной «Аэлитой», и чтение стихов у памятника Маяковскому, и вечера поэзии на стадионах с многотысячной аудиторией, и погоня за заграничными шмотками, а если их купить было не по карману, то за приличным самострочем. «Золотая» молодежь прорывалась в круизы вокруг Европы, и уже модным стало обронить так небрежно: в прошлом году, помню, в Марселе я видел Ива Монтана с Симоной, они остановились проездом в Каннах, так Симона была, поверите ли, совершенно трезва.
А Михаил приближался к своему сорокалетию. Он стал искомым адвокатом и много работал – коллекционеру всегда нужны деньги. Но все свободное время отдавал картинам. Исподволь, не привлекая внимания, перевозил обратно из Хотьково, превратившийся, к сожалению, в небольшой город с местной промышленностью, наиболее интересные полотна в дом на Селезневке, где была восстановлена картинная галерея в коридоре второго этажа.
Когда мать пыталась выведать у Михаила, скоро ли она может надеяться на свадьбу – уж больно ей, пожилой, немного болезненной, вечно в хлопотах женщине хотелось увидеть внуков, – он отшучивался:
–?Еще не родилась...
Если же говорить серьезно, то окружавшие Михаила девушки и женщины его просто удручали. То ли потому, что это были те, кто своей жизненной целью поставил проникновение в избранный круг «золотой» молодежи и на пути к ее достижению растерял даже те немногие качества, какими наделила их природа: красоту, остроумие, свежесть. То ли девицы, принадлежавшие к этому кругу по праву рождения в генеральской, министерской семье или, не дай бог, в среде теневых дельцов-миллионщиков, что на глазах Михаила множились в стране победившего пролетариата, были еще хуже...
С Инной его свел случай.
Обычно, имея хорошие связи в мире театра, Михаил получал приглашения на любые премьеры. Он захотел побывать в смело и ярко заявившем о себе в те годы Театре на Таганке и позвонил знакомому администратору, заказал билеты. Тот посоветовал выкупить их заранее, так как в день спектакля у касс творилось обычно черт знает что с участием милиции, дружинников и студенческой самодеятельности. Михаил так и сделал. С очередной пассией договорился о встрече за двадцать минут до начала, собрался, но перед самым выходом его остановил звонок телефона: пассия сообщила, что ей страшно жаль, что она страшно мечтала пойти на Таганку, но что у нее какой-то страшный форс-мажор, поэтому она не сможет приехать и страшно извиняется.
Четыре подряд «страшно» умилили Михаила, выдав страшную бедность словаря подруги. Он представил, как слушал бы ее восторги, высказываемые с помощью трех десятков слов – сколько было у Эллочки Людоедки? – поздравил себя и с облегчением поехал в театр. Припарковав машину, подошел к толпе, безнадежно выискивающей лишний билетик, и только сунул руку в карман пальто, как ее ухватила с неожиданной силой девичья рука, и он увидел молящие огромные черные глаза и услыхал задыхающийся, наполненный отчаянной надеждой голос: «У вас лишний?» И сразу же, завидя бросившуюся к нему стайку молодежи – тот же голос, но уже с другой интонацией, чуть требовательно: «Я первая к вам подошла, не так ли?» Настроение моментально поднялось, и он ответил, заговорщицки понизив голос: «Да, молчите, идем вместе, а то нас растерзают», взял девушку под руку и повел ко входу. «Но я не одна...» – пискнула девушка, «Но у меня не типография, где печатают лишние билетики», – ответил он, протискиваясь.
Девушка оказалась прехорошенькой.
Когда они разделись и гардеробщица унесла верхнюю одежду, девушка сделала робкую попытку расплатиться за билет. По ее неуверенному вопросу: «Сколько я вам должна?» Михаил сделал вывод, что она из интеллигентной семьи.
–?Нисколько. За моих спутниц я обычно плачу сам.
–?Но я не ваша спутница, – вздернула точеный носик девушка и откинула волну черных, слегка вьющихся волос. Теперь в ее глазах плавились холодность и гордость.
–?Посмотрите на путь, который мы с вами уже проделаи вместе. – Михаил указал на дверь с билетерами и толкучку у гардероба. – Мы уже спутники, просто мы еще только в начале пути. Потом у нас общий номерок. – Он потряс номерком на кольце у нее перед глазами.
–?Но я хочу подождать, может быть, Родику удалось достать билет. Скажите, какие у вас места, и я приду перед самым звонком.
Михаил отметил слова «какие у вас места» вместо вполне естественного «у нас».
–?У нас хорошие места, но я подожду вместе с вами, и если Родик достанет лишний, я с вами поменяюсь. Чтобы вы могли сидеть с ним рядом.
–?Огромное спасибо!
–?Но мы еще не поменялись.
–?И все равно, за предложение.
Михаил подумал про себя, какой же он мелкий гад – у Родика не было никаких шансов достать лишний, можно было смело предлагать все, что угодно. А девчушка вон как разволновалась и переполнена благодарностью.
Он подумал, не купить ли ей конфетку в утешение, как маленькому ребенку. Но идти в буфет, значит, оставить ее одну, а сориентируется ли она одна в толпе?
Прозвенел последний звонок, девушка со вздохом отвернулась от двери. Даже ей стало ясно, что Родик не придет.
–?Вы первый раз на спектакле Таганки? – неожиданно спросила она удивленного Михаила.
–?Почему вы так решили?
–?Вы в вечернем костюме, а в вечернем сюда не ходят. И вы спешите на свое место, а здесь никогда сразу после третьего звонка не начинают.
–?Вы поклонница Любимова? – спросил он, подумав, что немного поторопился, отнеся ее к числу неопытных на Таганке зрителей.
–?Да! – ответила она со страстью. – Я видела здесь почти все.
Михаил не стал говорить, что тоже смотрел все, но только на генеральных репетициях.
–?И вам всегда везет на лишние билетики?
–?Нет, я была в студенческом активе театра, просто заболела, а тут такие нравы – не зевай. В Москве сотни тысяч студентов, а в зале всего тысяча мест.
Свет стал медленно гаснуть, и начался истинно Любимовский театр со всеми прибамбасами, находками, излишествами великого мастера, всегда и во всех своих творениях говорящего одно: человек должен быть свободным в выборе своего пути, даже если высшие силы пытаются предопределить этот путь.
В антракте она сказала:
–?Можно, я никуда не пойду? Посижу тут.
Он согласно кивнул и прошел в фойе размять ноги, не хотелось навязывать свое общество вроде как бы облагодетельствованной им девчонке. Да и ей, судя по выражению лица, требовалось побыть одной, переварить увиденное.
Она смотрела ему вслед, вовсе не думая о спектакле. Какой странный, необычный, интересный человек. «Вот он двигается уверенно в молодежной толпе, выделяясь ростом и костюмом. Вот небрежно кивнул кому-то, вот улыбнулся и, не заботясь о продвигающихся к выходу из зала, остановился, чтобы обменяться парой фраз. Поцеловал спутнице знакомого руку... Черт, чего я на него смотрю?»








