Текст книги "Дело о пропавшем боге"
Автор книги: Юлия Латынина
Жанр:
Классическое фэнтези
сообщить о нарушении
Текущая страница: 6 (всего у книги 16 страниц) [доступный отрывок для чтения: 6 страниц]
– А двести тысяч? Он их вернул? Он не пытался просить у вас этих денег?
Нарай даже оскорбился.
– Господин Нан! Откуда я могу взять двести тысяч? Ни один честный чиновник за жизнь не накопит и половины этой суммы!
– А какие-нибудь практические шаги для обвинения наместника судья предпринял?
– Да. За два часа до смерти он сказал мне, что заполучил ужасные для наместника документы.
– Какие?
– Он не сказал. Вошел какой-то монах, и судья отошел в сторонку. Он не хотел, чтобы нас считали друзьями.
Нан вынул из рукава отделанный слоновой костью самострел.
Араван не изумился при виде оружия, – видимо, новости из судебной управы достигли его еще днем, вероятно, с платой за доставку.
– Судья был убит вот из этого самострела. Вам не случалось видеть его раньше?
– Я не имею права посещать управу наместника и не имею желания посещать дома его клевретов. Но не думаю, что сам наместник решится на такое дело. Скорее всего, кто-то подслушал наш с судьей разговор, и наместник приказал одному из своих людей убрать предателя.
– Преступление, – сказал Нан, – совершил тот же человек, который ночью бросил самострел в колодец. Это мог быть только сам наместник.
Нан помолчал и объяснил:
– Выйдя из комнаты в сад, наместник оставил следы на мокрой земле, а потом, возвращаясь, наследил по всей деревянной террасе.
– На земле отпечатались следы наместника?
– Не только.
– Чьи же еще?
– Ваши.
Араван долго глядел на свои сапоги, крытые синим сукном с вышитым у носка серебряным пламенем.
– Я не покидал ночью отведенного мне покоя, – возразил араван. – Что же касается сапог, то рисунок на каблуках сапог аравана утвержден самим государем Иршахчаном. Такой рисунок подделать легче, чем крест вместо подписи неграмотного крестьянина!
Нан помолчал. Действительно, насчет сапог – это был неплохой довод. Сильный. Очень сильный довод, если бы настоящей уликой были следы, а не показания датчиков…
– Господин араван, каково ваше мнение о мятежнике Кархтаре?
Араван поднял брови.
– Мне странно слышать от вас такой вопрос, господин Нан. Как может чиновник относиться к мятежнику? Воды наших источников замутнены грязью, но разве мы очистим их, добавив в грязь – крови? Однако искоренять надо не ересь, а ее причины. Варвары и мятежники приходят в империю вслед за богачами. Чтобы не было бунтов, не должно быть богатых.
– Каковы в таком случае ваши отношения с Кархтаром, господин араван?
– Никаких.
Тогда Нан раскрыл бывшую при нем корзинку для документов, вынул оттуда два бледно-зеленых листа, скрепленных подписью покойного судьи, и протянул их Нараю:
– Это показания одного из арестантов о том, что он неоднократно сопровождал бунтовщика к вашему дому.
Араван некоторое время молчал. Потом произнес:
– Этих показаний не может быть.
Точнее, господин араван сказал не совсем «не может быть». Он употребил прошедшее сослагательное, – книжное время, используемое для описания событий, которые произошли, но не имели права происходить.
Нан молча сгреб листы и сунул их в бронзовый, на витой ножке светильник, пылавший перед статуей Белого Бужвы. Пламя обрадовалось и принялось за листы.
– Вы правы, господин араван, – сказал молодой чиновник, – этих показаний нет.
Господину Шавашу, секретарю столичного инспектора, было двадцать три года; он занимал великолепное для своего возраста место секретаря старшего следователя столичной судебной управы, носил шесть хвостов на чиновничьей шапке и мог служить живой иллюстрацией того положения, что в империи самые высокие посты открыты для даровитого выходца из народных низов.
Отец Шаваша, хворый и болезненный крестьянин, едва сводил концы с концами; после очередного передела земли личное его поле оказалось в само центре окруженного каналами квадрата. Такие поля были особенно капризны, на них часто застаивалась вода, и урожай пропадал, стоило недоглядеть за каналов или вовремя не обработать растения. Водный инспектор деревни, собирая приданое для дочери, намекнул, что мог бы уделить участку дополнительно внимание. Отец Шаваша не захотел понять намека или не имел на то денег. Осенью его личный урожай покрылся красными пятнышками рисовой проказы, заражая поля взбешенных соседей. В таких случаях по закону государство безвозмездно выделяло бедствующей семье семена и пропитание с государственного поля, но законы в последнее время соблюдались только за плату, и поэтому семена выделяли вовсе не тем, кто нуждался, а как раз наоборот, тем, кто хотя бы и не нуждался, но мог заплатить.
Сосед, дела которого шли лучше, предложил отцу Шаваша продать землю. То есть не продать, по законам земля не продавалась. Но древний законы позволял нуждающемуся крестьянину усыновить преемника, который при жизни родителя возьмет на себя заботу о земельном участке. Нынче о богачах говорили: «Тысячи отцов сын».
Усыновленный сосед не был ни особенно богат, ни особенно злобен. Но жалость жалостью, а пустую прореху своим лоскутом не зашивают, – у него было пятеро здоровых сыновей, и Шаваш был на этой земле – шестой лишний.
Смышленый девятилетний мальчишка и не стремился батрачить на чужом участке: его манила столица.
Шаваш был несколько раз с отцом на ярмарке, и его поразил по-другому устроенный мир, инакое пространство рынка, где на нескольких квадратных локтях горой навалено то, что производят, уныло и оплошно, мили и мили унылых полей и каналов, плещущих мутной водой, где каждый торговец – как волшебник из сказки, который умеет за одну ночь посеять, взрастить, сжать и обмолотить урожай. Шаваш заметил, что в городе люде ложатся и встают, повинуясь не солнцу, а своей собственной воле, и трудятся не по предписаниям деревенского сановника, издающего указ о начале сева, а сами по себе.
Шаваш видел, что лучшие сапожники, гончары и плотники уже уходят в город, и в день усыновления покинул отчий дом. В его котомке лежали три кукурузных лепешки да украденный в храме амулет. В ней, разумеется, не было разрешения на выход из общины – разрешения, стоившего либо денег, либо унижений.
К несчастью, не один Шаваш мечтал о столице.
Было время, когда за высокими стенами Верхнего Города, который тогда был еще просто «городом», стояли казенные дома чиновников и казенные цеха, где работали по справедливым, определяемым в управах ценам, потомственные ремесленники. Было и прошло.
Было время, когда вокруг Верхнего Города рос Нижний. Он рос из ремесленников, ушедших из деревни, мелких торговцев, держателей гостиниц и прочей почтенной, квалифицированной публики, имевшей свидетельства о выходе из общины и зарабатывавшей лучше, чем в деревне. Прошло и это время.
Нижний Город переполняли толпы нищих, не находящих, а то и не желающих искать работы. Документов у них не было, и юридически эти людей не существовали. Поэтому государство не кормило их, как кормило крестьян. Они пробавлялись случайными заработками, незаконными промыслами, или питаясь от щедрот многочисленных монастырей. Храмовыми землями еще кое-где правили законы даровой экономики, где кормление нищего приравнивалось к кормлению бога. Но чем ближе был храм к городу – тем больше соблазняли и его городские рынки, некоторые же храмы, наоборот, пользуясь большей, чем частные лица, безнаказанностью, норовили стать банками и финансовыми корпорациями.
Города из центров управления превращались в центры производства, а из центров производства – в центры недовольства. Шаваш очутился на самом дне. Веселые девицы посылали его с записочками к клиентам; они норовили заплатить за поручение жарким поцелуем, но мальчик неизменно добывал за услугу лепешку или монетку; толстые рыночные торговки давали его товар для постоянных клиентов и узнавали от него о приближающихся проверках; не одна воровская шайка положила глаз на шустрого мальчишку и прикармливала его поручениями. Но Шаваш выполнял лишь мелкие просьбы и умел стушеваться, когда речь шла о серьезном деле; связи Шаваша были весьма обширны, но ни одна связь не превращалась в зависимость, и жилось Шавашу голодно.
В городе Шаваш выучился грамоте. Он слушал глашатаев, зачитывавших толпе указы, запоминал текст наизусть и, когда все расходились, оставался у указного листа, сверяя значки со запомненными словами.
Шаваш понял, что красть у частного лица – опасно, потому что частное лицо хорошо бережется; красть у государства – опасно, потому что за это строго наказывают; самое же лучшее – красть ворованное. Тем и жил.
Никто в столице не знал точно, каким образом малолетний воришка исхитрился продать себя в дом одного из самых высокопоставленных вельмож империи, государева наставника Андарза. Не прошло и года – Андарз и Нан устроили маленького раба в лицей Белого Бужвы. Теперь запоздало поговаривали, что все дело в том, что Андарз-де неравнодушен к хорошеньким мальчикам. Но при чем здесь Нан?
Через шесть лет Шаваш с отличием кончил лицей, и Нан взял его к себе в управу.
Нет, недаром сказано в «Наставлениях сына» императора Веспшанки: «В империи и сын пастуха может стать первым министром».
Шаваш отослал свою подарочную корзинку вдове Увинь вместе с письмоводителем Имией, вхожим, на правах доверенного служащего, в личный дом покойного судьи. Вскорости Имия, маленький, верткий человечек с красными слезящимися глазками, вернулся и доложил, что скорбящая вдова счастлива принять секретаря столичного инспектора.
– А барышня-то, – сказал письмоводитель, помаргивая красным глазком, – в малом саду гуляет. – И откланялся.
Шаваш вспомнил, как почти нечаянно столкнулся с барышней утром в покоях вдовы. Барышне было восемнадцать лет, звали ее Ильва, что означало «белая лилия», и, несмотря на свой заплаканный и грустный вид, лилия была необычайно хороша. Ильва как можно натуральнее испугалась, увидев незнакомого молодого человека, и Шаваш понял, что нечаянная встреча была тщательно продумана вдовой, желавшей показать блестящему молодому чиновнику свое прелестное дитя.
Песчаная дорожка возле пруда была разлинована в косую клетку двумя лунами, траву вокруг устилали лепестки опавших цветов. Шаваш, большой охотник до искусства сажать свой корешок, улыбнулся, углубляясь в сад, – никак это вдова сама послала барышню погулять в весенних сумерках…
Но Ильва у нижней беседки была не одна.
Она сидела на легкой резной скамейке, и рядом с ней стояла корзинка с живыми орхидеями, что само по себе было скандально: во время траура полагается дарить лишь мертвые цветы. У корзинки стоял человек, которого Шаваш легко признал: это был давешний посыльный наместника, Ишмик. Это что значит: увел из под носа у Шаваша одну девку, а теперь отбирает вторую? Молодой чиновник невольно и страшно оскалился.
Ишмик наклонился и сорвал с клумбы большой розовощекий пион. Он присел на корточки перед Ильвой и протянул ей цветок. Но слова, последовавшие за подарком, мало напоминали слова влюбленного:
– Вот этот пион, – сказал Ишмик, – три дня, как вы не имеете права его сорвать; цветет слива – но вы уже не отведаете ее осенью; вы даже не дождетесь урожая мушмулы…
– Это наш сад, – капризно сказала девушка.
– Это сад господина городского судьи, – покачал головой Ишмик, – не человека, а должности. Как только будет назначен новый судья, вам с матерью и братцем придется покинуть этот дом. Вы отвергаете брак, а через год будете рады стать простой наложницей! Вам не нравится наместник, а через год вы согласитесь выйти замуж за городского писца!
– Я дочь городского судьи, я не могу быть пятой женой!
Ишмик засмеялся.
– Что же прикажете господину наместнику – отравить остальных? Ваш отец не успел позаботиться о семье, вас ждет нищета. Вы ходили по улицам Нижнего Города, Ильва? Вы знаете, как выглядит нищета, как она пахнет? Не орхидеями, барышня, и даже не инчем…
Шаваш слушал внимательно, уцепившись за влажные и шероховатые ветви вишни.
– У нас есть друзья! – сказала девушка, кусая губы.
– Друзья вашего отца – друзья господина наместника. Они не станут помогать вам.
– Мы уедем к дяде в Ламассу.
– Но Ламасса – это тоже Харайн, и господин наместник лишь из чувства дружбы к вашему отцу утвердил дядю ее налоговым инспектором. Во что превратится ваша жизнь у человека, который благодаря вашему упрямству перестал соответствовать должности?
Ильва перегнулась пополам и начала тихонько всхлипывать.
– Послушайте, барышня, – сказал Ишмик. – Я тоже кого-то люблю, но есть обстоятельства, когда надо любовь запихать в рукав. Хотите, наместник даст вашему милому должность при зерне и сыре?
– Я никого не люблю, – всхлипнула Ильва, – никого!
– Так это же еще лучше, барышня – вскричал Ишмик, – давайте найдем молодого чиновника и попросим у него за должность три тысячи, а у наместника мы получим ее даром! Половину мне, половину вам, а?
И кто его знает, что бы барышня Ильва ответила на этакое деловое предложение, – если бы Шаваш не услышал за спиной своей, на дорожке, шаркающие шаги. Секретарь заметался, но деться было некуда: слева беседка, справа пруд. Шаваш стряхнул с себя опавшие лепестки и непринужденно вышел из-за угла.
– Ах, вот оно как, – растерянно произнес Шаваш, глядя на барышню с кавалером.
Ишмик поспешно распрямился. Шаваш хмыкнул. Но девушка вдруг взяла инициативу в свои руки.
– Господин секретарь, – закричала она, с недевичьей силой вцепившись в рукав Шаваша, – господин секретарь, да прогоните же вы его!
– Эй, Ишмик, – насмешливо сказал Шаваш, ухватив корзинку с орхидеями и пихнув ее в руки сводника, – ты слышишь, что сказала барышня?
Ишмик побледнел.
– Когда в следующий раз будешь грабить цветочную лавку, – продолжал Шаваш, – учти, что во время траура живых цветов не дарят.
Ишмик шваркнул корзинкой о берег. Та, спружинив, отлетела в пруд и гоголем поплыла по воде. Лепестки цветов опали и закачались среди кувшинок.
– Не зарься на чужой пирог, столичный щенок, – сказал насмешливо Ишмик, – к барышне Ильве сватаюсь не я, а наместник.
Два молодых человека глядели друг на друга, набычившись и сжав кулаки, готовые подраться из-за девицы, к которой ни один из них не питал никаких чувств. «Ладно, – подумал Шаваш, – Нан всегда сможет за меня почтительнейше извиниться».
– Как! Наместник забыл кодекс цветов и церемоний? – усмехнулся Шаваш.
Ишмик повернулся и бочком-бочком заспешил к изгороди.
– Смотри, секретарь, – бросил он на прощание, – за ложкой погонишься, так казанок упустишь.
– Наглец, – сказал Шаваш вдогонку и обернулся к барышне Ильве. Барышня, не выпуская его рукава, затрепетал. Ах, матушки-пряхи! Сплетите, сплетите сказку дальше: в самый безвыходный миг явился справедливый чиновник, прогнал сластолюбивых злодеев и увез жену в столицу!
Шаваш наклонился и нежно поцеловал руку барышни. Думал он о том, что сцена в саду, возможно, кем-то подстроена; и что теперь наместник не простит смелому секретарю сломанную корзинку, а столичному инспектору – смелого секретаря.
Маленькая и высохшая фигурка вдовы Увинь как-то не отвечала тяжелогруженому овалу стола и синей траурной скатерти, на которой церемонно толпились горшочки, мисочки, кувшинчики и плошки. Тут же стояла подарочная корзинка Шаваша, и из нее, ножками вверх, свидетельствовала почтение вдове маринованная курица и прочая снедь. Кроме животворной еды и искусственных мертвых цветов ничего не полагалось приносить в дом, где траур.
Запах кушаний смешивался с тяжелым, необычным каким-то траурным благовонием, от которого слегка кружилась голова.
Шаваш не заводил серьезного разговора до тех пор, пока блюда не были опростаны и унесены. Ни словом не намекал он и на происшествие в саду, но по оценивающему взгляду вдовы и по тому, как долго пришлось дожидаться в гостиной, Шаваш понимал, что та выспросила у дочери все, что могла, и примыслила все остальное.
Вдова Увинь не была ни особенно умна, ни особенно честолюбива. Она ничем не напоминала тех столичных кумушек, которые, несмотря на затворническую жизнь, держали в руках все нити политической борьбы, и на женских посиделках обговаривали сделки мужей, по видимости не встречавшихся друг с другом.
Она никогда не вмешивалась в дела мужа и сейчас мучительно сознавала, что те связи и привилегии, из которых и состоит капитал чиновника, утеряны ею, быть может, безвозвратно. Вдова давно простила мужу многое: и высокомерие, и ложь, и измены. Она понимала, что муж проводил время в веселых домах не по влечению сердца, а по долгу службы: он ведь принадлежал к окружению господина наместника, а в этом окружении отказ от подобных забав считался первым признаком нелояльности.
Одного она не могла простить ему сейчас: то, что муж разорвал по настоянию наместника помолвку дочери с сыном начальника городского кожевенного цеха, а своей смертью отдал дочь в лапы Вашхогу и поставил вдову перед надобностью выбирать меж бесчестьем и нищетой.
Утром милый друг Имия привел гадалку. Та долго трясла лукошко, запиналась, как школьник перед древней цифирью, и наконец велела во все довериться будущему зятю. Зятю? Наместнику-то? Вдова чуть не заплакала от досады, но потом сообразила спросить: какому зятю? И получила ответ: зять молод и из столицы. Гадалка не подвела: если молодой секретарь посмел ради дочери поссориться с посланцем самого наместника…
Конечно, вдова не до конца поверила кипарисовым палочкам в лукошке, боги лукавы и неверны, – когда ошибаются, а когда и намеренно врут. И, узнав о происшедшем в саду, бросила в курильницу дорогого приворотного снадобья. Снадобье пахло тяжело и непривычно, но вряд ли молодой чиновник поймет, чем пахнет – женщины куда больше мужчин знают о ворожбе.
На столе меж тем обосновался модный расписной чайник, затянутый, чтоб не остывал, в несколько слоев ткани, и поминальное печенье с глазком посередине. К абрикосовому варенью поставили чашки в форме абрикосовых же цветов, и ложечки, отлитые в форме абрикосовых листьев. Внесли жаровню с мигающими угольками – ночи были еще холодные.
– У кого из влиятельных лиц провинции были причины желать смерти вашего супруга? – спросил наконец Шаваш.
– Я мало что знаю о делах мужа, – вздохнула вдова.
– Но ведь он был близок к господину наместнику, не так ли?
– До последнего времени.
– Вам известна причина, по которой испортились их отношения?
Вдова вспыхнула. Шаваш понял, каков будет ответ.
– Мужу не нравились подарки, которые наместник начал посылать дочери, – смущенно пролепетала она.
И тут душа ее треснула и покатилась словами. Шаваш услышал все утренние сплетни, уснащенные подробностями, припоминаемыми на женских посиделках.
– Вы не представляете, как наместник переменился за последний год, – всхлипнула в конце концов вдова. У него теперь каждый день – как последний в жизни. Даже муж стал бояться закрывать дела так, как он требовал! Он никак не мог выдать дочь за Вашхога, он говорил, что наместника непременно казнят!
– Что же произошло за год? – спросил Шаваш.
– Этот ссыльный, Феррида, всему виной, – ответила вдова. – Он приворожил наместника, а всех прежних друзей Вашхога норовит извести. Это он расхвалил наместнику нашу дочь…
Женщина перегнулась через стол. Глазки ее так и засверкали.
– А правда, что Ферриду сослали за подстрекательство к мятежу?
Шаваш фыркнул. Сочинитель Феррида с одинаковым мастерством писал гимны к официальным годовщинам и похабные песенки. Феррида следил за формой стиха, а не за содержанием, и формы были очень и очень недурны. Песенка о коте и мангусте настолько пришлась государю по душе, что Феррида, перепрыгнув несколько чинов, был назначен при дворе конюшим. Он ушел с головой в дворцовые дрязги, но в плетении интриг оказался менее искусен, чем в плетении словес. Господин Ишнайя без труда уличил сочинителя в слишком беззаботных поборах и добился его высылки в Харайн. С тех пор Феррида совершенно перестал писать официальные гимны.
– А араван Нарай? Ваш муж попытался с ним сблизиться?
– Он терпеть его не мог! Омерзительный человек, – он делает то же, что и другие, а лжет втрое больше других!
– Говорят, он неподкупен, – с ноткой сомнения в голосе заметил Шаваш.
– Неподкупные дороже стоят. То-то друзья его берут за услуги тройную цену: неужто с ним не делятся?
– Что ж он, не может отыскать себе порядочных друзей?
Вдова всплеснула руками.
– Да где ж нынче взять порядочного? Разве из «длинных хлебов» или из желтых монахов. Вот они к аравану и ходили, – мятежник Кархтар до отец Сетакет…
– Муж не держал важных бумаг в личных покоях?
– Ах! – сказала вдова, – при жизни-то, можно сказать, он их и в управе-то не держал, а теперь вот, после смерти, подлец, повадился шастать!
– Как так? – изумился Шаваш.
И тут Шаваш услышал удивительную историю. В спальне супругов стоял секретный казенный шкаф. Где ключи от этого шкафа – вдова не знала, но лежать в нем мало что лежало, по причине служебной лености покойника. И вот, вчера, в полночь, вдова услышала: кап-кап. Отвернула полог и видит: покойник, весь в синем, ковыряется в шкафу, и со свечки в его руках на пол капает воск. Вдова закричала, а покойник растаял. Утром вдова велела шкаф вскрыть, и нашла в нем какие-то бумаги. Вдова положила эти бумаги в шкатулку и намеревалась отнести их к покойнику в склеп.
– Правду говорят, – вздохнула вдова, – что у покойников на том свете меняется характер! Чтоб ему при жизни так о бумагах переживать, как после смерти!
– Вы могли бы мне показать эти бумаги?
Вдова, поколебавшись, отправилась за шкатулкой.
«Привидение!» – подумал Шаваш, – «Небось воск утром с полу тряпкой оттирали, а не заговором». Шаваш много бы дал, чтоб очутиться в спальне вдовы и оценить профессионализм привидения. Но об этом и думать было нельзя – неприлично!
В шкатулке лежала жалоба.
Крестьяне деревни Прямого-Пути, семнадцатого Благонравного уезда провинции Харайн, обвиняли наместника в том, что по его приказу они были выгнаны из храмового убежища, а само убежище было разрушено.
Шаваш изумился. Давеча слова о разорении убежищ в записке бунтовщиков он почел народной напраслиной: сказывают, мол, про зайца в неводе да про груши на сосне. Да! Привидения не станут беспокоиться по пустякам. Ведь Прямые-Пути – в числе тех деревень, что, по уверению наместника, разорены горцами, а по уверению аравана – уничтожены самим наместником. И если это так, то наместник сначала сжег храмовое убежище, а потом, испугавшись содеянного, стер с лица земли и саму деревню. А головы крестьян обрил и послал в столицу, выдавая за головы варваров. И теперь эти головы в столице свидетельствуют о военных успехах наместника, и второй жалобы не напишут.
Ввиду позднего часа Шаваш церемонно откланялся, передав свое почтение прекрасной Ильве. Шкатулку он забрал с собой: если покойник опять затоскует по бумага, пусть обращается к столичному инспектору.
Проходя через сад, Шаваш заглянул в беседку, но там никого не было. Лишь большая белка-ратуфа, зажав в лапках орех, уставилась на него круглыми, засверкавшими в лунном свете глазками. Шаваш присел на скамейку и вздохнул поглубже: тяжелый и необычный аромат прилип к нему во вдовьих покоях и никак не выветривался, все время напоминая не о высохшей вдове Увинь, а о ее восемнадцатилетней дочери.
Шаваш украдкой наблюдал за Наном. Тот читал жалобу о разорении убежищ, слегка оттопырив нижнюю губу и нервно перебирая пальцами. Это выражение бывало у Нана тогда, когда принесенные бумаги разрушали уже готовую версию происшедшего; и Шаваш знал, что первым делом инспектор попытается эти бумаги как-нибудь объехать.
Нан был вынужден признать про себя, что араван не врали ни о неуместной похоти наместника, ни о компрометирующих того документах.
За такие документы можно не то что судью убить! Разорение убежищ – это куда как серьезно.
Храмовые убежища были просто местом, где крестьяне могли укрыться, отказавшись от работы на полях, и когда-то эти убежища были весьма действенной формой сельскохозяйственной забастовки. Крестьян не наказывали, выволочку получали доведшие их до отчаяния чиновники. Урожай пропадал, а государство было обязано кормить крестьян из своих запасов так же, как и в неурожайные годы. Но, укрывшись в убежище, крестьяне теряли право трудиться не только на государственных, но и на своих землях. В последнее время выгода, получаемая от работы на своем поле, превышала поборы с этой выгоды, и право убежища становилось нерентабельным. В нормальных условиях коррупция была лишь тем навозом, благодаря которому так быстро и споро росла новая хозяйственная организация, и доходы деревни обгоняли в своем росте доходы чиновников.
Плохо было то, что наместник нарушил право убежища, но еще хуже было то, что крестьяне вообще прибегли к этому праву. Когда оборванный до нитки хозяин согласен загубить урожай – это вам не бунт неимущих лодырей. Уничтожить убежища – это значит уничтожить законные формы выражения недовольства, оставить народу лишь один путь, путь восстания, плодить еретиков… Поэтому-то разорение убежищ оставалось одним из немногих должностных преступлений, караемых беспощадно. Наказывали не святотатца, наказывали человека, разрушившего последние дамбы перед половодьем сект и восстаний.
Шаваш заговорил, едва Нан дочитал бумагу:
– Дело ясное, – сказал Шаваш. – Старый судья поссорился с наместником из-за дочки, и не потому, что боялся отдавать дочь этому похотливому сурку, а потому, что боялся, что Вашхога скоро казнят топором и веревкой, и тогда от этой свадьбы жизнь его треснет! Желая выслужиться в глазах аравана, судья раздобыл бумаги об убежищах, о чем и сообщил аравану в желтом монастыре. Кто-то из клевретов наместника подслушал их разговор, и наместник убил судью, едва поняв, что тот ему изменил! А потом послал человека отыскать бумаги. Бьюсь об заклад, что этим человеком был некто Ишмик, он у наместника за тайного палача…
– То-то и оно, – возразил Нан, – у наместника целый выводок палачей, а судью он, получается, убил сам?
– Да он бы и Парчового Старца зарезал, если бы тот на него пролил суп! Это же сумасшедший человек! Три дня назад его люди ехали в Архадане мимо винной лавки в запретный день; лавочник отказался продать им вина. Так вышибли дверь, лавочника подвесили вверх ногами, сами напились и народу вино силком продавали! По хозяину и слуги!
Нан помолчал.
– Да, – сказал наконец инспектор, – наместник имел повод для убийства человека, – но не для похищения бога.
– Но убийство-то важнее кражи, – возмутился Шаваш. – Какая разница, кто стащил этот подсолнух? Что-то я не припомню вреда государству от подобных краж. Даже когда в столичном храме выдрали все восемь сапфировых глаз старца Бужвы, наше правосудие ненамного ослепло. Ах, господин Нан, если кто-то спер этого Ира для пророческих целей, то он полный дурак, потому что ему лучше было бы ограбить казну уннушикова храма и раздать деньги своим последователям. А если правда, что Ир обидчив, как девица на выданье, так он сам исчез после убийства, и теперь объявится неизвестно когда.
Нан усмехнулся про себя. Шаваш не видел причины отличать Ира от любого другого идола или природного явления, – так подсказывал ему обыкновенный здравый смысл. Только куда-то делся в Харайне здравый смысл: наместник провинции разоряет убежища, дядя его кормит с собственного стола городскую чернь, араван якшается с сектантами… Плохо! Ой, плохо! Вряд ли удастся изобличить сына Ира до Большого Ирова дня. Стало быть, придется убивать человека по одному подозрению; и в монастыре будет трудно объяснить, как это можно убить человека по одному подозрению.
– Нету богов! – заявил Шаваш, – а этот Ир – проделка здешних монахов. Мало ли какие фокусы они придумывают! Бывает, что кипят сами собой чаши и статуи плачут, а на поверку все это обман народа и ловкость рук! Что же касается пророков, то они случаются не от гласа божьего, а от усилий приверженцев. Так что даже если через человека говорит бог, а поклонников у него нет, все сочтут его идиотом. А в другом никакого бога нет, зато есть тысяча поклонников, – и вот этот-то и станет пророком.
– Полюбуйся, – вдруг сказал инспектор, – протягивая со стола бумагу. Это был очередной донос. В доносе было сказано, что араван Нарай построил в Архадане школу для сирот, а на деле в этой школе люди Кархтара обучают сирот дурным книжкам и колдовству.
– У господина аравана достаточно поклонников, – заговорил Нан, – да вот и новое поколение он воспитывает, как в столице, помнишь?
Шаваш очень хорошо помнил.
– Можно ли найти лучшего главу для бунтовщиков, грезящих новой отменой «твоего» и «моего», нежели араван Нарай, чьи мероприятия в столице свидетельствуют о его верности взглядам, изложенным в его книгах. О чем он говорил с бунтовщиком Кархтаром за день до начала арестов, что Кархтар вышел от него, цветя лицом, как крокус в апрельский день? Почему в списках, составленных араваном, стоят люди, мешавшие сторонникам Кархтара? А тех крупных сектантов, которых и так весь Харайн по имени знает, успели предупредить, и они разбежались! Почему так быстро оказались у столицы разбойники: по времени выходит, что их просили помочь освободить арестованных еще до начала арестов!
Инспектор резко встал.
– Бунт в Малый Иров день был организован совместно Кархтаром и араваном. Кархтар привел народ к монастырю, чтобы расправиться со всей неугодной верхушкой провинции, но толпа оказалась не так охоча до убийства, как думали заговорщики. Вероятно, потому, что главных заводил оставили представлять «Драму о козлоножке» с эпилогом… Тогда араван понял две вещи. Первое – народ не умеет бунтовать одной силой горя, без бога. Второе – судью все равно необходимо убить, потому что толпу возмутили под предлогом ареста невинных людей. Все полагали, что судья действовал по приказу наместника, и было бы очень нехорошо, если бы открылось, что судья в этом деле действовал по приказу народного заступника аравана Нарая. Глупый судья изменил наместнику, желая спасти свою шкуру, а вышло так, что Нарай использовал его и тут же убил!
И если господин араван через шесть дней объявит себя сыном Ира и обновителем империи, то резня будет куда больше, чем при восстании Аттаха. Потому что Аттах был просто неграмотным крестьянином, который повторял вопли собственного войска, а Нарай – фанатик, из тех, кто готов без колебания пожертвовать собственной жизнью, но почему-то без колебаний жертвует жизнью других. Мне нужен Кархтар, и нужен только живым. Уж из него-то я выбью всю правду о его сношениях с араваном!
Нана словно подменили. Шаваша слушал его, слегка закусив губу. По приезде в Харайн инспектор вел себя, будто намеревался не раскрывать преступление, а предотвращать катастрофу по всей ойкумене.