355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Юлия Лавряшина » Массаж лезвием меча » Текст книги (страница 3)
Массаж лезвием меча
  • Текст добавлен: 7 мая 2020, 02:30

Текст книги "Массаж лезвием меча"


Автор книги: Юлия Лавряшина


Жанр:

   

Ужасы


сообщить о нарушении

Текущая страница: 3 (всего у книги 4 страниц)

Глава 4

Это был самый длинный день. И самый странный. Он был соткан из струн, тянувшихся от дверной ручки к моему сердцу. Стоило кому-нибудь толкнуть дверь в магазин, как холодный метал вонзался в меня, высекая тревожное стаккато.

– Да что с тобой сегодня? – Не выдержала Мария Геннадьевна и сочувственно сморщила вылепленное из сырого теста лицо.

Заведующая любила меня, потому что я была некрасива и не глупа. Меня можно было безбоязненно пригласить домой на вечернюю чашку чая, не пряча пышноволосого мужа, архитектора и гуляку. Мое присутствие поднимало ее авторитет в его подслеповатых глазах с хронически красными веками, ведь я была способна поддержать разговор о стиле ампир и знала, кто такой Монферран. Но при это все же оставалась только продавщицей, ее подчиненной.

Марии Геннадьевне было под пятьдесят. Судя по ее рассказам, она с рождения была крайне неуверенным в себе человеком, и даже ходить начала чуть ли не на год позднее других детей. В школе ей хорошо удавались письменные работы, устные же ответы она до сих пор вспоминала, как изощренные пытки учительской инквизиции. Не осмелившись поступить в институт, Маша отправилась в торговый техникум, ведь он находился в соседнем квартале и завучем там была ее тетка.

Но карьера продавца началась для нее с трагедии: ее угораздило устроиться на работу в маленький магазинчик с большой растратой, которая неминуемо должна была раскрыться. Там обслуживались инвалиды и ветераны войны, поэтому провороваться было на чем. Молоденькая Маша с ее испуганными, бегающими глазками и вечными ошибками в подсчетах, как нельзя лучше подходила на заклание. Через три месяца она оказалась в тюрьме, при этом никого даже не удивила оперативность, с какой эта девочка успела ограбить государство на столь крупную сумму.

Отсидев три года, Маша не вернулась в торговлю, а с помощью той же тетки устроилась секретаршей в строительный трест. Писала она всегда грамотно и любила читать, правда, как сама признавалась, лет до восемнадцати предпочитала сказки.

Однажды на робкую секретаршу обратил внимание начинающий архитектор Егоров. Природное чутье помогло ему безошибочно угадать в Марии надежный, несмотря на кажущуюся зыбкость, фундамент для собственного неудержимого роста. В те годы нашим магазинчиком заведовала мать Егорова, которую старики Тополиного переулка до сих пор вспоминали с прерывистым вздохом. Умудренную торговым опытом женщину не смутила Машина судимость, ей было известно, как обстряпываются такие дела. Без малейших колебаний она забрала невестку к себе и, через несколько лет уйдя на покой, оставила магазин на нее. Тополиный переулок провожал Людмилу Петровну чуть ли не со слезами. Я запомнила ее удивительно живой и приветливой женщиной, тогда в торговле такие были наперечет. Один из наших покупателей и сейчас не забывал справляться о ее здоровье.

Этот старичок заходил к нам почти каждый день, но я знала, что приходит он не за книгами. Ностальгия по молодости протекала у него в острой форме. Его зачаровывала сама атмосфера нашего магазина, где пахло пыльными страницами букинистического отдела, и полки хранили отметины его собственных пожелтевших ногтей, когда, увлекшись мыслями о зеленоглазой заведующей, он принимался ковырять лакированную поверхность. Это было трогательно, и вместе с тем вызывало досаду: никто из сегодняшних покупателей не придет через тридцать лет, чтобы вспомнить, как я грациозно перетаскивала пачки книг и ловко отсчитывала сдачу.

Сегодня старичок пожаловал с самого утра и с порога проворчал, что его чуть не сшиб мусоровоз.

– Такой здоровенный, – пояснил он брезгливо, – с железной лапищей, чтобы цеплять баки. Такая гадость! Он всегда просыпает половину мусора на землю. Раньше как было? Приезжала машина, давала гудок, и все жители выносили свои ведра. Мусор аккуратненько ссыпали прямо в кузов, а шофер стоял рядом и следил, чтобы никто не просыпал мимо. А в случае необходимости подталкивал кучу большой лопатой. Вот как было.

– Прогресс неумолим, – сказала я и поспешила улыбнуться, чтобы Василий Матвеевич не принял это замечание, как личное оскорбление.

– Какой это прогресс, если от него одна грязь и неудобства?!

– Но есть и преимущества. Теперь необязательно всем одновременно выстраиваться с мусорными ведрами, каждый выбрасывает отходы, когда это удобно ему.

– Вот—вот, – ухватился он, – нас лишили еще одного повода для общения. Главный итог цивилизации – одиночество.

– Одиночество?

– Только не говорите, что не чувствуете этого! Вот вы разве не одиноки?

Я раздосадовано возразила:

– У меня большая семья. При всем желании я и пяти минут не могу побыть наедине с собой.

Сердито засопев, он постучал об пол коричневой палкой с резиновым набалдашником. Стук вышел мягким, старик прислушался и ударил еще раз. От узенького металлического колечка у рукоятки палки стремглав разлетелись солнечные искры и затерялись среди книг.

– Вот что я скажу вам, милая девушка, – торжественно провозгласил Василий Матвеевич, – только глупцы полагают, что одиночество ощутимо лишь в уединении.

– Я знаю.

Он немного смягчился.

– У вас глаза полны одиночества… В чем дело? Вы несчастны, Лида?

До сих пор я и не подозревала, что ему известно мое имя. Насколько помню, он никогда им не интересовался. Только сейчас я догадалась, насколько же ему самому одиноко среди химер многолетней давности; отражений, которых никто не видит, кроме него; звуков, давно затихших и оттесненных новыми, живыми и чересчур шумными. Так одиноко, что даже призрак списанной на слом мусорной машины волнует душу коротким всплеском радости.

Все мы состоим из надежд и воспоминаний, и одна из чаш обязательно перевешивает. Момент их равновесия неуловим, как всякое настоящее. Мы производим свои воспоминания с неутомимостью пчел.

– Василий Матвеевич, вы что-нибудь знаете о пчелах?

Под насупленными бровями сверкнуло удивление. Старик задумчиво переспросил:

– О пчелах? Неожиданный вопрос… Ну то, что они делают мед, вам, полагаю, известно? Что еще? Насколько я помню, египтяне верили, что, покидая тело человека, душа часто облекается в форму пчелы… Илья Муромец, помнится, исцелился, испив чарочку питьеца медового… А что вас конкретно интересует?

– Все, – сказала я уверенно. – Почему люди разводят пчел? Ведь ради этого они от многого отказываются. От общества других людей, например. А пчелы – это ведь не собаки, компания неважнецкая.

Он через силу оторвал взгляд от неприкрытого оконного проема:

– А вы знаете… Я вот представил сейчас, как они копошатся, такие толстенькие, деловитые. И это непрерывное жужжание, и запах меда… Все это должно завораживать. Вам никогда не доводилось испытывать чисто физическое наслаждение оттого, что рядом кто-то возится, бормочет что-нибудь? О, это ни с чем несравнимо, уверяю вас! Когда ко мне приводят внука, я получаю это удовольствие сполна.

– Да, – удивленно призналась я, – мне это тоже известно. Когда я работаю одна, и неразговорчивый покупатель шебуршится у книжных полок… Я никому не говорила об этом.

Довольно кивнув, старик предположил:

– Может, и тот человек получает подобную радость от своих пчел. Вы ведь подразумевали какого-то конкретного пчеловода? И потом, не забывайте, пасека приносит неплохой доход.

– Он не похож на богатого человека.

– А как должен выглядеть богатый человек? Есть ли какой-то стандарт? Малиновый пиджак и золотая цепь на шее – это признак не достатка, а неразвитого интеллекта.

– Интеллект с богатством редко пересекаются…

– Не надо утрировать, – добродушно протянул Василий Матвеевич. – И среди состоятельных людей попадаются умные. Мне, правда, не приходилось встречать…

– Откуда же такая уверенность?

– В любом правиле должны быть исключения.

Прервав наш разговор, вошли две девочки из пятиэтажки через дорогу. Они часто забегали поменять наклейки для альбомов. Сердце одной из них было отдано диснеевской Русалочке, а та, что помладше, предпочитала Барби.

– А черепашки-ниндзя у вас есть? – Спросила старшая и торопливо пояснила: – Это для брата.

– Боже мой, ниндзя-черепашки! – Протяжно вздохнул Василий Матвеевич, когда девочки ушли. – Куда мы катимся? Страшно поверить, что наши дети мечтают приобрести американское ожирение мозга.

– Вы не любите Америку?

Признаться, это не удивило меня.

– А за что ее любить? За тупое самодовольство? За умение шулерски передергивать вечные ценности? Из вспомогательного средства существования деньги превратились в мечту целой нации. Подумать только – в мечту! Можно подумать, Господь старался ради того, чтобы его создания мечтали продать душу бумажному дьяволу.

– Вы говорите, как мой брат. Он слышать не может об Америке.

– В самом деле? А сколько лет вашему брату?

– Двадцать восемь.

Он с наслаждением повторил:

– Двадцать восемь. Значит, еще не все потеряно для России!

Когда старик ушел, бодро постукивая палкой, Мария Геннадьевна осмелилась выглянуть из подсобки. «Заумных» покупателей она всегда предоставляла мне.

– Не пойму, чего он разбухтелся, – настороженно поглядывая в окно, шепнула она. – Вчера ведь сам купил такой альбом с наклейками для внука. Ишь, Америка ему не угодила.

День все тянулся и тянулся. В застекленной верхней части двери то и дело возникали головы новых покупателей, но ни у кого из них не было светлых, как облака волос. Я дергалась на каждый скрип и злилась на себя.

«По меньшей мере, это глупо, – рассуждала я, оформляя в букинистический отдел шеститомник Паустовского, который уже решила припрятать до отцовского дня рождения. – Этот пасечник не сказал ничего особо умного и, тем более, ничем не выразил своего расположения. Скорее всего, он вышел отсюда и забыл, как я выгляжу. Если вообще заметил… Так в чем же дело? Почему я не позволила убить пчелу, что третий час ползает по окну? Глупо, глупо… Такие, как я не поражают воображение заезжих пчеловодов».

– У вас есть Мериме? – Девушка сделала ударение на второй слог.

Сдавший Паустовского взглянул на нее с возмущением и безжалостно поправил. Лицо девушки пошло пятнами, и пока она не убежала, я бросила бумаги и повела ее к отделу зарубежной литературы.

– Я никогда не слышала, как произносится его имя, – прошептали дергающиеся губы. – Только читала. На обложке ведь нет ударения!

Я попыталась отвлечь ее:

– Вам нравятся его новеллы?

Она и впрямь ожила, точно великий француз неслышно дохнул ароматом бессмертия.

– Очень! – Она загадочно улыбнулась, и ресницы ее задрожали.

Мне была понятна затуманившая эти глаза романтическая отрешенность. Было одно лето, когда я также погрузилась в Мериме и ни почем не желала выбираться. Мне тогда исполнилось тринадцать, и я впервые познала радость безделья и свободы. Маму за два месяца до третьих родов положили в больницу – ее возраст внушал врачам опасения. Брата на три сезона отправили в лагерь, отец пропадал на работе… Можно было кружиться у немецкого трюмо, переглядываясь с Хемингуэем, и валяться на ковре, еще не вытертом множеством ног. Можно было часами читать, не опасаясь, что кто-нибудь прервет на самом интересном, и жевать в сухомятку. В то лето я, бесстрашная Кармен, впервые поцеловалась с мальчиком, и даже нашла в себе силы не вскрикнуть от ужаса перед жадным, влажным, затягивающим… Что это было? От гордости за себя и от щекочущего сознания собственной порочности, я не могла уснуть и с состраданием слушала тяжелое, громкое дыхание отца, спавшего в соседней комнате. Ему не из-за чего было мучиться бессонницей. Губы у меня распухли и посинели, но отец не обратил на это внимания. И все же, на всякий случай, я намазала их маминой вишневой помадой.

Вечером мы опять должны были встретиться с тем мальчиком, и его невидимое присутствие отвлекало от чтения, заставало врасплох короткими, тревожными спазмами. Все лето мы целовались с ним, а осенью все скукожилось и высохло само собой, и ни один из нас не доискивался причины. Но я до сих пор помнила, каковы на ощупь его кудрявые волосы.

Я смотрела на покупательницу с невольным сочувствием, и ей, видно, стало неуютно под моим взглядом.

– Спасибо, – произнесла она с нажимом и отвернулась к стеллажу. Ее крепкие плечики вызывающе топорщились.

– Если вам понадобиться что-нибудь еще, – пробормотала я, отступая.

Громко потоптавшись на пороге, хотя на дворе было сухо, в магазин ввалился большой и шумный Иван Брусов – человек, имя которого когда-нибудь украсит Тополиный переулок мемориальной доской. Никто и не думал торопить это время, но в тайне каждому хотелось полюбоваться солидным блеском мрамора и негасимой позолотой сдержанно ликующей фразы: «В этом доме родился и жил русский поэт, член Союза писателей России Иван Брусов».

Он полностью соответствовал обывательскому представлению о поэте: нищий, странноватый, несуразный и талантливый. Аркадий упорно не хотел с ним сближаться, высокомерно заявляя, что прозаики – нормальные люди, а поэты сплошь сумасшедшие. По-моему, он просто побаивался Брусова.

– Любенькая моя! – с порога пропел Иван. – А я, понимаешь, иду мимо, солнышко этак пригревает, птички аж захлебываются! Дай, думаю, погляжу, как там наша Лидоченька. Сидит все среди своих книжек… А в поле-то, любенькая, такой дух стоит! Я на автобус сел, выехал из города, а там… Кузнечики так и подзуживают: пробегись, мол, да в травке поваляйся. Пчелки гудят себе…

– Пчелки? – Встрепенулась я.

– Они, миленькая моя. Трудятся себе, трудятся… Поглядел я на них да стишок сложил. Сейчас читать не буду, – строго предупредил он. – Всякая работа доделки требует. Вот заглянешь к нам с Любонькой вечерком, я и почитаю. Любонька у меня – ух, строгая! Когда сырое-то читаю, она, знаешь, как сердится.

Я осторожно спросила:

– Иван, а вы не знаете, где поблизости есть пасеки?

Он закинул седой клок, свалившийся на нос, и задумался.

– Под Ивановкой есть. Ох, и места там какие! Возле Гусева лога была. Потом вдоль реки если ехать, тоже какая-то имеется… Тебе медку, что ли, надо?

– Вроде того, – уклончиво ответила я, а сама подумала: «Чего же тебе на самом деле надо?»

Иван со вздохом признался:

– А мне, родненькая, и меду купить не на что. Одному тут баньку сложил, так он никак не расплатится. А я ведь этим и живу. Книжки мои дешево продаются, сама знаешь. Нынче стихи-то не читают.

– Сегодня у меня был один покупатель. Он хотел купить сборник стихов.

Брусов разволновался:

– Что ж ты ему мой-то не предложила? Все ж на буханку хлеба!

– Не успела. Он как-то внезапно ушел.

Раздосадованным взмахом Брусов сказал все лучше слов.

– Любонька моя совсем пообносилась, – сообщил он печально и покорно опустил плечи.

Свою жену Иван называл «благостной». Жили Брусовы в дальнем, граничившим со «сталинским» доме, и я часто видела из окна магазина, как Люба возвращается из церкви, где служила. Ее острый, неприветливый профиль торжественно проплывал мимо, как спущенная на воду ладья. Люба слыла в переулке «букой». Узкие светлые глаза ее излучали неприязнь ко всему на свете, но ни разу на моей памяти Брусова не позволила ей вырваться наружу.

«Любонька Бога любит», – благоговейно повторял наш поэт, а мне чудилось, что из его груди просится тяжкий вздох. Воинствующие атеисты нашего переулка упорно звали его жену «Любкой—монашкой» даже теперь, когда религия вошла в моду. Вера же обоих Брусовых была вне времени и моды. Мне так и виделся маленький носатый Ванятка, вздыхающий на коленях перед Николаем—угодником об украденном с лотка бублике. Он был крещен при рождении, а не как мы с братом – после двадцати лет безверия. Татьяна креститься отказалась.

«Плевать я хотела, что все так делают, – безапелляционно заявила она матери. – Если поверю, тогда сама в церковь пойду».

Я избегала жену Ивана после одного случая. Как-то проходя мимо церкви, я почувствовала, как просяще дрогнуло сердце и потянуло в сумеречный покой, что ждал внутри. Сердце так редко обращается ко мне с просьбами, что отказать ему я не смогла. Замирая от волнения и восторга, которого никогда не сумею объяснить, я шагнула через порог и встретила спокойный, понимающий взгляд сверху. Я подалась ему навстречу, воспрянув духом, но тут из-за какой-то дверцы выскочила Любонька Брусова и зашипела, выталкивая меня прочь:

– С непокрытой головой! Да как ты посмела?!

Я так и не поняла, узнала ли она меня, и вообще имела ли Брусова хоть малейшее представление о бедных грешницах, что жили с ней по соседству. Ивана я не спрашивала, а сам он ни разу не упомянул этот эпизод в разговоре…

– А я вчера, понимаешь, обложек себе на новую книжку набрал, – напоследок радостно сообщил Брусов. – Типография в центре сгорела. Наши поэты и пошли разгребать… Целые обложки пообрываешь, четверть – тебе. Хорошие такие, понимаешь, обложки! Бумвиниловые.

Он ушел счастливый и полный жизни, унося в себе напоенные полевым духом стихи, для которых уже были добыты подпаленные обложки. Глядя из окна ему вслед, я жалела, что лишена и этого счастья – сочинительства. И еще думала, что если вскоре дадут зарплату, надо будет купить еще пару сборников Брусова. Он не узнает…

А день все тянулся.

– Девушка, почему вам не украсить окна магазина портретами кандидатов? Надо же шагать в ногу со временем.

– Когда будет баллотироваться кандидат от Тополиного переулка, мы скинемся и закажем портрет во все окно.

– Нет, Лидочка, ты не представляешь, он прямо схватил меня и минут пять держал за балконными перилами. И все орал: «Сейчас брошу! Я тебе сказал: брошу!» Ладно, у нас второй этаж, поди, не убилась бы… А все равно неприятно как-то…

– Знаешь, что? Разбей под балконом клумбу.

– Девушка, какой идиот сдал вам Борхеса? Разве можно расставаться с такими книгами?

– Можно. Это сдал учитель. Бюджетник. У него трое детей.

– Лида, у вас есть справочник для поступающих в вузы?

– Господи, малыш, ты же только вчера пошел в первый класс! Как тебе удалось так быстро вырасти?

Голоса гудели неустанно, как пчелы.

К концу дня заглянул отец. Когда он очень уставал, мешки у него под глазами серели так, что становилось страшно. Стащив с плеча сумку с аппаратурой, он водрузил ее прямо на прилавок, протяжно, с облегчением вздохнул и только тогда сказал:

– Привет. Ну как тут дела?

– Можешь себе представить, Андрюшка Мамонов уже в институт поступает! Собирается на журналистику.

– Болван, – вяло откликнулся отец. – Передай ему, что он – болван. Вообразил, будто сегодня ему позволят писать правду? Кто это сказал? Свобода определяется длиной цепи… Вот он и будет таскать за собой эту цепь. А попробует вырваться… Знаешь, сколько журналистов перестреляли в этом году?

– Пап, волков бояться – в лес не ходить.

– И правильно. И нечего делать в этом лесу. Это тебе не Америка. Заблудишься, никто тебя искать не кинется. Никакая служба спасения. Ладно, черт с ними со всеми! У тебя-то как дела?

– Писа Перуанец приехал.

Отец рассердился:

– Слушай, дочь, я тебя не про перуанцев всяких спрашиваю! Почему ты вечно и думаешь, и говоришь о каких-то посторонних людях? Ты про каждого какую-нибудь историю знаешь, только про себя умалчиваешь.

– А со мной ничего интересного не происходит…

– И не произойдет, пока ты не прекратишь играть роль приходского священника, – пригрозил он. – Ты идешь домой? Мать нам обоим голову оторвет, если мы к ужину опоздаем. Для нее еда – это священнодействие.

Глава 5

– Ты слышала? Приехал Писа Перуанец…

Сестра промычала что-то, не отрывая взгляда от экрана. Когда показывали голливудский боевик, дозваться ее было невозможно. Пощелкивание выстрелов и ежесекундная брань будоражили Татьяну словно бетховенские сонаты. Щеки ее начинали пылать, губы подергивались, а в черных глазах разгорался сатанинский огонь.

«У тебя воображение чересчур богатое, – не соглашался Аркадий. – Посмотри на это неподвижное тупое лицо: пустой взгляд, отвисшая челюсть. Пакетик попкорна в руки – и перед нами стопроцентная американка».

Америку брат ненавидел тем сильнее, чем трогательнее любил американскую литературу. Марк Твен, Стейнбейк, Апдайк – эти имена он произносил с благоговейным придыханием. Аркадий считал, что янки предали своих писателей.

Но его мучило и другое, например, то, что «Кентавр» уже создан. «Вот, как я хотел бы писать», – печально признался он однажды, словно ожидал, будто я подтолкну его к подражанию. Я утешила его, напомнив: все книги на свете, по словам Поля Валери, написаны одной рукой, и для истории Духа имена значения не имеют.

«Хочешь сказать, и плагиат – не преступление?» – раздраженно воскликнул Аркадий.

Я напомнила, что это мнение Валери. Подражающий ориентируется в лице полюбившегося автора на литературу, какой она должна быть.

«Демагог твой Валери, – отрезал брат и отгородился книгой. – Имена не исчезнут из истории. Наоборот это они и составляют литературу».

«Литературу составляет сама литература, – не согласилась я. – Никто не знает, кем на самом деле был Шекспир: вельможей, семейным дуэтом или действительно неудавшимся актером, но это не делает его сонеты ни грубее, ни тоньше».

…Этот достаточно давний разговор всплыл в моей памяти сейчас, когда я всматривалась в лицо сестры. «Ее глаза на звезды не похожи…»

– Ну что?! – Она заерзала и на миг перевела взгляд на меня. – Писа приехал, подумаешь событие! Твой Писа такой урод! Тупой урод, к тому же.

– Говорят, он стал миллионером, – невзначай обронила я.

– Что?

– Квартиру в Москве купил…

– Нет, правда?

Фильм ее больше не интересовал. Она примостилась на ковре, по-турецки скрестив стройные ноги, обтянутые белоснежными лосинами, но теперь в ее фигуре не чувствовалось расслабленности. Спина выпрямилась, плечи расправились, собранные в высокий хвост волосы взволнованно встопорщились.

– Писа Перуанец – миллионер, – повторила Татьяна недоверчиво и испытующе поглядела на меня. – А ты не врешь? От кого ты слышала?

– Он сам заходил ко мне сегодня.

– Ну еще бы, к тебе кто только не заходит. Просто паломничество какое-то!

– Он пригласил нас в гости.

– С чего бы?

– Писа справляет юбилей. Сегодня разминка перед забегом.

– Значит, бабушка отпадает?

– Слышала бы она… Писа вызвался отвезти нас утром на машине.

– Блеск! – взвизгнула Таня и выбила из ковра фонтанчик пыли. – А твой Писа не такой и мерзкий.

– А я говорила, что он мерзкий?

– Да ты разве скажешь… Только тебя ведь передергивает, когда ты о нем говоришь.

– Неправда! Я очень рада была его видеть.

– О, моя милая фрекен Лида! – жеманясь, пропела сестра и, легко вскочив, прошлась передо мной по-кошачьи. – Вы – сама воспитанность! Вы так умны и благонравны. А как добры! Не потому ли вы так бедны?

Наивно округлив бездонные глазищи, Татьяна умильно улыбнулась и чмокнула меня в щеку. Но тут же ее лицо исказилось отвращением. Прищурившись на что-то поверх моей головы, она свирепо прорычала:

– Ненавижу! Противный натюрморт! Слушай, унеси его к себе в магазин.

Висевший над столом коричневых тонов натюрморт в дорогой багетовой раме был подарен маме, когда ее провожали на пенсию. С тех пор прошел почти год, но все это время Татьяна вела непримиримую борьбу с несчастной картиной, уверяя, что от нее исходит отрицательная энергия. Если б сестра слышала об этих энергиях раньше, то седовласый Хемингуэй неминуемо был бы объявлен злостным вампиром. Танина неприязнь всегда принимала затяжные формы и, как правило, она без труда справлялась с теми, кто ей мешал.

– Это мамин натюрморт, – напомнила я, хотя знала, что для сестры не существует чужой собственности. Свою она оберегала с остервенением сторожевой собаки.

– Плевать! – отозвалась Таня и задумчиво протянула: – Значит, Писа теперь богатый человек?

– Кто бы мог подумать, да?

Она тихонько хмыкнула:

– Ну почему же? У него для этого были все задатки.

– О боже! Какие?

– Ты еще спрашиваешь? Интеллект – близок к нулю, нравственные ограничители – в зачаточном состоянии, пробивная сила выше всяких похвал.

– По-твоему, именно это и нужно, чтобы разбогатеть?

– Сто процентов! Вот вы с Аркашкой на всю жизнь останетесь нищими.

– А ты?

Ухоженные брови ее лукаво заиграли. Ленивым движением стащив с волос резинку, Татьяна осыпала себя золотистым дождем. Так и не ответив, она удалилась в нашу комнату, и оттуда донесся старческий скрип шкафа. Я взглянула на часы: была половина седьмого.

Аркадий не поверил своим ушам. Целый день он не вылезал из постели, но ничуть не посвежел ото сна. Даже его всегда готовые к улыбке губы сейчас выглядели вялыми и холодными.

– Я? В гости к этому кретину?! – Он задыхался. – Может, ты еще и пообещала, что я приду? Да я убью тебя своими же руками!

– Я ничего ему не обещала, успокойся. Почему ты его так не любишь? Писа чуть не прыгал, увидев меня.

– Попробовал бы он не прыгать, – пробурчал брат. – Ты – единственный порядочный человек, способный с ним общаться. Как тебе это удается?

– А знаешь, он ведь разбогател…

Эта новость произвела на Аркадия обратное впечатление. Злорадно ухмыльнувшись, он мстительно произнес:

– Так ему и надо. Пусть теперь трясется над сундуками и сохнет от алчности.

– Писа не выглядит особенно усохшим…

– Это начальная стадия, – заверил брат.

– Ты понял, о чем я говорю? У Писы есть деньги.

– И что?

– Ты же утром собирался искать спонсора.

Не успела я договорить, как лицо его побагровело. Даже в остановившихся глазах растеклась кровавая сеточка. Казалось, горло его залито жаром – он не мог произнести ни слова.

– Тихо, тихо!

Я схватила его за плечи и опрокинула на подушку.

– Если все равно придется у кого-то просить денег, то почему бы не у Перуанца? Чем он хуже других?

Прошло не меньше минуты прежде, чем брат обрел способность говорить.

– Ты разболтала ему о романе? – Спросил он ровным голосом, и я почувствовала себя детоубийцей.

У меня не хватило смелости даже кивнуть, но Аркадию и не требовалось подтверждение.

– Писа не провел здесь и дня и уже все обо мне знает. Отлично. Я очень тронут твоей заботой. Что ты молчишь? – Вдруг заорал он и спихнул меня с кровати. – Пошла вон! Видеть тебя не хочу! И передай этому вшивому миллионеру, что я скорее сяду на паперти, чем возьму у него хоть копейку!

– Копеек давно нет, – напомнила я, уже держась за ручку двери. – Ты безнадежно отстал от жизни.

Мама слушала его вопли, застыв на пороге кухни. Отчего-то она показалась мне меньше ростом и старше. Мы встретились с ней глазами, но я не увидела в них ничего, что могло бы меня ободрить. Молча покачав головой, она скрылась в своем кухонном мирке.

Закрывшись в ванной, я включила воду, но кран только удушливо зашипел и сплюнул последнюю каплю. На меня вдруг накатила волна отвращения ко всему, что было вокруг: к облепившимся ржавыми пятнами трубам, покрасить которые не хватало денег; к вечно мокнущим углам; к прикрытой клеенкой стиральной машине, не умеющей ни полоскать, ни отжимать. Выстиранное белье мне приходилось перетаскивать в ванну и ворочать в желтоватой воде огромные, разбухшие пододеяльники. Мама не позволяла Аркадию помочь мне: всякая работа в ее понимании была строго поделена на женскую и мужскую. После каждой стирки ободранная на руках кожа долго не заживала, а дешевый крем уже не помогал.

Я взглянула на свои руки. Июньское солнце подлечило их от цыпок, но они все равно напоминали ссохшиеся куриные лапки. Маникюр я последний раз делала еще в университете, в те сказочные времена, когда вся стипендия оставалась мне на личные расходы. Тогда я всерьез собиралась сеять разумное, доброе, вечное. Но получив диплом, внезапно осознала, что при моем дремучем невежестве надо обладать по истине сатанинской самоуверенностью, чтобы осмелиться учить других. И у меня не было таланта, чтобы подобно брату, высокомерно отгородиться от родительских забот о хлебе насущном. Да они и не поверили бы в меня так, как в него. Мужчина талантливее женщины. Это аксиома. Даже самый пустой мужчина. Даже Писа Перуанец.

– Эй! – сестра забарабанила в дверь ванной. – Ты там уснула? Ты в курсе, что у нас совмещенный санузел? Я, между прочим, на горшок хочу!

Я сдвинула шпингалет, и Татьяна так рванула дверь на себя, словно боялась чего-то.

– Что ты тут делала? – Она быстро обшарила взглядом ванную.

– Ничего особенного, что ты так всполошилась?

Она вымученно усмехнулась:

– Думала, ты себе вены вскрываешь.

– С чего бы?

– Это мое выражение, не обезьянничай. Уже семь. Мы идем?

– Если хочешь…

– А этот? – Она мотнула головой в сторону Аркашиной комнаты.

– Вряд ли.

Таня презрительно хмыкнула:

– Ну-ну… Гордыня обуяла?

– Он еще после вчерашнего…

– Мне-то не ври! – сурово осекла Таня.

Она любила брать на себя роль старшей сестры.

– Сейчас я оденусь.

Таня великодушно предложила:

– Дать мою джинсовую юбку?

– Она же совсем короткая!

– Подумаешь, старуха! Тебе, пигалица, она будет как раз до колен.

Но я отказалась и облачилась в свою шелковую четырехклинку. Она ласково поглаживала мои колени и чуть слышно вздыхала при ходьбе. Светлая рубашечка без рукавов смотрелась с ней очень даже неплохо. Оглядев меня, Таня вздохнула:

– Голь перекатная…

Я не стала возражать. На мой взгляд, сестра пострадала от нашей неустроенности куда больше меня. Много лет назад, когда ей было года четыре, мы нарядили к празднику елку, повесили электрическую гирлянду, и Таня срывающимся от волнения голоском воскликнула: «Елочка, зажгись!» Видимо, этого пожелала не только она, потому что в ту же секунду во всем Тополином переулке погас свет. «Зажгись! – тоненько умоляла сестра. – Ну, зажгись… Она никогда не зажжется!» В тот вечер елочка так и не зажглась, а через год Таня уже и не просила об этом. Она больше не верила в чудеса.

Возле подъезда Перуанца толпились соседи, было похоже, что истосковавшиеся фанаты ждут появления поп-звезды. Визит Писы обеспечил весь переулок пищей для разговоров не меньше, чем на полгода.

Сейчас же каждый считал своим священным долгом вспомнить умилительные подробности из детства столичного воротилы бизнеса, коим Писа, конечно же, не являлся. Но я не посмела бы и намекнуть на это. Я оглядывала оживленные, раскрасневшиеся лица и понимала, что эти люди счастливы оттого, что на их глазах сбылась хоть у кого-то пусть не русская, пусть американская, но все же мечта. Есть ли в природе такое явление, как русская мечта, не смог бы ответить даже мой брат. Он считал, что русские не так безлики и бедны воображением, чтобы иметь одну мечту на всех. И, уж конечно, на ней не могут стоять водяные знаки.

– Ну что ж, молодец, – не вынимая изо рта папиросы, изрек дядя Миша Терентьев и с сомнением добавил: – Наверное, так и надо.

Сам дядя Миша служил когда-то в милиции, но по пьяному делу разбил служебный мотоцикл, и его потихоньку выперли. Потом, правда, ему не раз приходилось туда заглядывать, но уже в ином качестве, что, кстати, ничуть не портило его отношений с младшим составом. Я дружила с его дочерью Валей, которая, выйдя замуж, заполучила сказочную фамилию – Оболенская. Перед крошечной Анной Оболенской меня так и тянуло сделать книксен, хотя обе они обладали внешностью далеко не аристократической. Работала Валя дворником, чтобы пользоваться служебной квартирой.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю