Текст книги "Массаж лезвием меча"
Автор книги: Юлия Лавряшина
Жанр:
Ужасы
сообщить о нарушении
Текущая страница: 1 (всего у книги 4 страниц)
Часть первая
Глава 1
Полдень настойчиво прорастал в полночи. Холодная тьма сибирской ночи стремительно таяла и ускользала обманчивыми тенями. Сквозь всхлип одинокой собаки пробивались ленивые голоса готовых к дневному отдыху птиц. Торопливо пробегавшая по водной поверхности рябь наливалась прозрачным серебром…
Очертания стоявшего у переезда автобуса проступали все яснее, и вот он уже стал виден весь – запыленный, тяжеловесный, давно разучившийся радоваться коротким передышкам. Лес, подступавший к насыпи, со свойственным июню легкомыслием манил темным холодком и проблесками березового света, нашептывал секреты зреющей земляники и отжившей прелой листвы, которой предстояло все лето напоминать здешним обитателям о бренности существования. Никто никогда не внимал этим предостережениям, занятый делом более важным и радостным – вырасти, набрать силу, раскраснеться под неутомимыми лучами. Всему прошлогоднему оставалось тихо сливаться с небытием.
Кто-то прятался за плотным хороводом деревьев, чье-то лицо угадывалось в листве, дрожащей от нетерпения юности. И было необходимо увидеть этого человека. Хотя человека ли? Но неотвратимость встречи уже набирала голос, и голос этот звучал настойчиво и властно. Сопротивляться ему было невозможно…
Я проснулась, оглушенная сердцебиением.
– О Господи…
Скосила глаза на зашторенное окно. Сестра настояла, чтобы в нашей комнате повесили сетчатые занавески, радушно впускающие рассвет. Татьяна воображает, что по вечерам грустные поклонники бродят под нашим окном и ждут появления ее пленительного силуэта. Прозрачные занавески упрощают им задачу. Сестра всегда была щедрой девочкой и охотно переодевалась возле окна. Я пыталась намекнуть, что тем самым она подрезает крылья их фантазии, на что Таня убежденно отвечала: ее тело – лучше любых фантазий. В прошлом месяце ей исполнилось семнадцать. Не мне, тридцатилетней, с ней спорить.
Некоторое время я смотрела, как она спит, младенчески раскрыв рот, и поглаживала взглядом раскрасневшуюся ото сна щеку. Похоже, она лежала на этой щеке и перевернулась перед моим пробуждением. Сейчас Татьяна походила на ангела. Но стоило этой девочке открыть глаза, как дремлющий в ней вулкан принимается бурлить и плеваться во все стороны. В такие минуты поладить с ней могу только я, и родители охотно поручают мне передавать сестре как плохие, так и хорошие известия, ведь невозможно предугадать реакцию этого клубка эмоций.
Но самой отвратительной новостью, которую меня обрекли сообщать Тане каждое утро, была вот эта:
– Пора вставать!
В мгновенно раскалившихся недрах моего любимого существа родился нарастающий рык. Оскалив ровные зубки, она взбрыкнула так, что одеяло слетело на окончательно вытершийся коврик. Вращающиеся как пропеллеры ступни были узкими и маленькими, хотя сестра уже переросла меня на полголовы.
– Вечно ты на самом интересном, – прорычала Таня и приподняла веки, обнажив черную бездну, которой я ничуть не боялась.
– Что тебе снилось?
Ее гнев опять оказался не прочнее паутинки, на пухлых губах тут же заиграла блудливая улыбка.
– Так я тебе и сказала!
– А мне приснился междугородний автобус. Такой огромный, красный, знаешь? К чему бы это?
– К путешествию на Гаваи.
– На автобусе?
– Ну это же только символ. Или ты хочешь, чтобы тебе во сне показали путевку с проставленной датой вылета?
– Да уж, на Гаваи я точно поеду…
– Я тоже.
Мы одновременно протяжно вздохнули и расхохотались. Охочей до ласки кошкой сестра перепрыгнула ко мне на кровать. Ей всегда удавалось сделать это так, что моя развалюшка не успевала даже крякнуть. Улегшись поверх одеяла, Татьяна удивленно произнесла, наматывая на палец светлую прядь:
– Почему я никогда не могу на тебя разозлиться? Все вокруг меня раздражают, некоторые прямо до бешенства доводят! А ты – нет. Почему, а?
– Потому что я – самая лучшая.
– Нет, серьезно! Как тебе это удается? Ты ведь ни с кем не ссоришься. Что ты хихикаешь? Мне правда интересно!
– Просто я очень жадная. Мне жаль растрачивать свою энергию на ссоры. Я же не знаю, сколько ее у меня в запасе.
– Целое море, – уверенно заявила сестра. – Куда ты ее бережешь?
– Кто знает, вдруг пригодится…
– А вдруг нет?
– Тогда на смертном одре я переругаюсь со всеми, включая священника и гробовщика, обещаю тебе!
Она повернула ко мне хитрое личико и жалобно затянула:
– Я – злая, да?
– Ты – замечательная!
– Нет, я отвратительная. Я никого не люблю.
– Ты так любишь себя, что этого уже достаточно.
– Нет, я еще тебя люблю.
Я легонько отпихнула ее:
– Это ты врешь. Я вот тебя люблю, а ты и понятия не имеешь, как это – любить другого.
– Ты всех любишь. Ты и Аркашку любишь.
– А как же, он ведь наш брат.
– Пьянь подзаборная! Ненавижу!
– Только необязательно постоянно напоминать ему об этом.
– Ой-ой-ой! – Она обиженно скуксилась и вскочила. – Ты вставать-то вообще собираешься? Разлеглась тут…
– Я бы давно уже встала, если б не ты.
Татьяна озабоченно взглянула на часы:
– Почему так поздно? У меня же экзамен!
– И не надейся.
– На что?
– Я не собираюсь убирать твою постель.
– А я и не просила.
– Когда ты заводишь разговор о том, что опаздываешь, это всегда заканчивается одним.
– Хорошо, что ты такая умная! Сама все поняла.
Она с визгом выскочила из комнаты, грохнув дверью по приютившемуся в уголке старому трюмо. Среди нашей безыскусной, дешевой мебели оно напоминало разорившуюся аристократку, вынужденную доживать бесконечный век в семье бывшего управляющего. Изготовил трюмо уже лет сорок назад один ссыльный немец, поселившийся в нашем Тополином переулке после отбытия срока. Я еще застала этого высокого, сухого старика, произносившего каждое слово с несвойственной местным жителям тщательностью. Трюмо он сделал, как и полагается, по своему образу и подобию – узкое и длинное, покрытое темным лаком, весьма сдержанно украшенное. Только в самой маковке, венчавшей раму треуголки, выразился страстный порыв старика к высотам, ему недоступным. Я любила это зеркало. Мне казалось, что если и Зазеркалье существует, то ворота, за которыми оно начинается, спрятаны у нас в углу. Тане я этого не говорила. Она подняла бы меня на смех.
Правее трюмо я повесила картинку – вышитый шелком европейский дворик: уютный домик с мансардой под черепичной крышей, сложенный из камня колодец, чистенькие дорожки, нетронутые цветы. Такие картинки продавались в книжном магазинчике, где я работала, и пользовались спросом у домохозяек. Я специально поместила эту рядом с зеркалом. Мне верилось, что старому немцу было бы приятно обнаружить такое соседство, если б ему удалось выглянуть из своего Зазеркалья.
Другую шелковую картинку – весенний букет с бирюзовыми листьями и сиреневыми цветами – я повесила в комнате родителей, одновременно служившей нам гостиной. Планировка нашей квартиры развивала общительность: коридорчик, кухня, три комнатки перетекали друг в друга, как молекулы в стакане воды, образуя то убогое и презираемое народом, что зовется «хрущевкой».
Спавшие в проходной комнате родители тем не менее трижды улучили момент и ухитрились зачать нас в условиях, притупляющих всякое влечение на корню. Но у них хватало ума не спрашивать, почему я не выхожу замуж.
Мимоходом я потыкала пальцем колючую землю в горшке с алоэ. Сколько помню себя, это растение находилось в одном состоянии: оно не росло и не становилось сочнее. Да и с чего бы? Неделями никто не вспоминал о нем, потом я или мама спохватывались и вбухивали в горшок добрый стакан воды. На алоэ это никак не отражалось, он давно разучился радоваться жизни. По-моему, еще ни разу его не использовали по назначению: когда кому-то из нас случалось пораниться, о лечебном растении вспоминали в последнюю очередь, после того, как был наложен бинт. Но в Тополином переулке было принято держать в доме алоэ, и если бы кому-нибудь из нас пришла мысль избавиться от этого мученика, мама сражалась бы до последней капли крови.
Когда я вошла на кухню, мама размашисто резала хлеб, щедро осыпая стол крошками.
«Сколько от тебя мусора, – всегда беззастенчиво морщилась Таня и привычно добавляла: – Ненавижу!»
Но сейчас она что-то невинно напевала в ванной, мирно уживавшейся с туалетом. Боязливо оглянувшись на окошко под потолком, будто сестра могла подслушать, мама прошептала:
– Опять. В три часа пришел.
– Кажется, я что-то слышала.
– Зайди к нему, а? Жив хоть?
– Отец уже ушел?
– Ему к восьми. Студентов фотографирует.
– Сейчас зайду, я еще не умывалась. Татьяна опаздывает, сделай ей кофе.
Мать нехотя отложила нож.
– Ну зайди! Подумаешь, не умывалась! Он и не заметит.
– Он-то, конечно, не заметит. Мне самой неприятно.
– Ох, какая ты щепетильная! Вся в отца… Брат помирает, а ей умыться приспичило.
– Что ж ты сама не зайдешь, если помирает?
В ее потемневшем взгляде промелькнуло мрачное Танино бешенство.
– Он выгонит меня, если еще не протрезвел, ты же знаешь, – мама свирепо грохнула чайником о плиту. – Все с характером, ни к кому не подступись… Как он тебя-то терпит в такие минуты?
– Я ему приплачиваю за хорошее отношение.
– Было бы с чего… Зайдешь?
– Уже иду.
Мой брат – пьяница. Это сладкая тайна всего переулка. Делая вид, что ни о чем таком и не подозревают, наши соседи относятся к Аркадию особенно любовно и бережно, хотя на каждый восьмиквартирный подъезд приходится парочка, а то и тройка его собутыльников.
– Это генетическое, – часто повторяет мама и при этом мстительно поглядывает на отца.
Если этот разговор случается за столом, где я всегда сижу с ним рядом, то мне видно, как беспомощно сжимаются его длинные пальцы, все еще тоскующие по легкому, озорному перу.
Когда родители встретились в шестидесятых, отец едва закончил журфак и слыл одним из самых талантливых и перспективных в областной молодежной газете. Его статьи, часть которых до сих пор хранилась в коричневой папке в платяном шкафу, были остроумны и слегка отдавали университетским снобизмом. Но как раз это читателям и нравилось, тогда многим хотелось выглядеть интеллектуалами.
Отец рассказывал мне, как по вечерам они с приятелями оккупировали столик в ресторанчике с мечтательным названием «Волна», пили вино и поглядывали вслед девушкам. Их разговоры были пропитаны Хемингуэем, даже если темы были далеки от моря, войны и любви. Хемингуэй был стилем их жизни, хотя любой из друзей считал себя состоявшейся независимой личностью. Они говорили языком его героев и пьянели от воображаемого ощущения свободы, которое однажды развеялось, как похмелье.
К концу десятилетия трое из той компании спились, в том числе и наш отец. Один уехал в Израиль, самый удачливый добрался до Америки. Он прислал оттуда единственное восторженное письмо и пропал. Хемингуэй сослужил им всем плохую службу: он привил отвращение к приспособленчеству, и никто из приятелей отца так и не достиг тех сияющих вершин, о которых они пели, возвращаясь из ресторанчика ночными, зовущими вдаль улицами. Может, они и хотели бы смолчать, когда следует, да у них ничего не получалось. Отец ушел из редакции за день до того, как с ним собрались расстаться потому, что его прозападнические статьи шли вразрез с новой линией газеты.
Целый год он мрачно пьянствовал на мамину зарплату и звал ее в Америку, на что она всегда укоризненно отвечала: «Здесь могилы моих предков».
Однажды, мне было тогда лет семь, отец не выдержал и заорал: «Так ты хочешь, чтобы здесь была и моя могила?»
«С чего бы? – Удивилась мама. – Твой папаша пьянствует уже лет двадцать и жив-здоров, как видишь…»
«Я… я не могу здесь жить, – жалобно произнес он, и я бросилась утешать его, решив, что папа вот-вот заплачет, но отец отвел мои руки. – Я не могу здесь ни писать, ни думать… Почему мне этого нельзя?»
Она фыркнула: «Да что ты уж такого-то писал? Все высмеивал, подумаешь большое дело! Ты бы и надо мной посмеялся, будь у меня фигурка похуже… Знаешь, как твоя мать про меня говорила? «Из простых». А вы из золотых, да?»
Посадив на колени, отец крепко прижал меня и повторил с тоской: «Поедем в Америку… Подумай хоть о них!»
«Ни-ког-да!» – отчеканила мама.
На другой день отец устроился в маленькую фотографию неподалеку, где и работал до сих пор. Аркадий подрабатывал у него по ночам – печатал чужие снимки.
Глава 2
Дверь в свою комнату брат запрещал смазывать, чтобы никому не удалось застать его врасплох. Когда я вошла, Аркадий даже головы не повернул. Вернувшись ночью, он не догадался задернуть шторы, и теперь солнце вовсю издевалось над ним. Я преградила путь свету, и в который раз пожалела о том, что так и не смогла уговорить брата поменяться комнатами. В нашей с сестрой неотлучно царил полумрак, мне казалось, что Аркадию будет там куда вольготнее. Он не приводил никаких возражений против, просто отказывался, рассеянно скользя по мне взглядом, и я чувствовала, что в который раз упускаю его. И меня охватывала тоска, словно прочь уплывала волшебная рыба – спокойно, безо всяких судорожных телодвижений, а мои пальцы не слушались и разжимались, разжимались.
– Что тебе принести? – Спросила я, присев на кровать брата, и осторожно положила руку на обтянутое простыней плечо.
Аркадий дернулся, показав, что в моем прикосновении не нуждается, и просипел наполовину в подушку:
– Цианистого калия…
Он всегда отвечал именно так, но я каждый раз спрашивала, и это уже стало ритуалом, значившим, что все идет как обычно.
– Кваса хочешь?
– Угу. Отец дома?
– Ушел снимать студентов.
– Бедные студенты… Это Крыска там орет?
– Не называй ее так. Когда-нибудь она перережет тебе за это горло.
– Ой, позови скорее, я скажу ей это миллион раз!
– Достаточно будет и двух, – я потянула простыню.
Аркадий сморщился от света, точно котенок, и закрылся руками. Это было жестоко, но мне нравилось, как он гримасничает, и я всегда подставляла его лицо прямым лучам.
– Что-нибудь помнишь?
Он с трудом приоткрыл темный глаз и поспешно зажмурился:
– Слава Богу, ничего.
– В какой-нибудь точке две реальности пересекутся, – пообещала я.
– Это не точка, – простонал он, отбирая у меня простыню. – Это крест. Мой могильный крест. Как ты думаешь, меня похоронят на русском кладбище под Парижем?
– Лет через пятьдесят – обязательно.
– Типун тебе на язык! Еще пятьдесят лет таких мучений? Ты – добрая душа. Иди отсюда.
– Мы скоро все уйдем, отоспишься в тишине… Ты опять заходил к ней?
Простыня медленно сползла. Брат смотрел на меня трезвыми печальными глазами. За этот трагический взгляд первая учительница прозвала его Безутешным Арлекином. Высокообразованная была женщина.
Но я, конечно же, не ее имела в виду, задавая вопрос. И брат прекрасно понимал, что я спрашиваю о Наталье Николаевне. Ее бессмертное имя сыграло роковую роль: Аркадий изумился и посмотрел на нее повнимательнее, а после уже не смог отвести взгляда.
В их знакомстве не было ни грана поэзии. На свою беду Аркадий вышел из подъезда в тот момент, когда немолодая женщина со старомодным чемоданом пыталась преодолеть «разлив Нила», как мы называли потоки канализационных вод, которые то и дело обрушивались на Тополиный переулок. Он подал ей руку и предложил донести чемодан.
Первое прикосновение не поразило обоих молнией. Идти оказалось недалеко: Наталья Николаевна приехала к одинокой старшей сестре, живущей в соседнем доме, и собиралась остаться у нее навсегда. Позднее мы узнали, что до этого она жила в Ялте с мужем, после смерти которого не смогла остаться в Крыму. Он был лучшим нейрохирургом, и умер на пороге операционной, едва закончив свою работу.
Аркадий донес чемодан до самой квартиры, потому что спешить ему, как обычно, было некуда, и сказал на прощание:
– Выходит, мы теперь соседи. Что ж, будем знакомиться?
Он назвал ей свое имя, а она в ответ свое. Учитывая разницу в возрасте, – с отчеством.
– Натали? – Удивился он. – Надо же…
Тогда-то Аркадий и увидел ее глаза, и без того огромные, магнетические, да еще и увеличенные стеклами очков. В отличие от своей знаменитой тезки, Наталья Николаевна не косила, но этой особенности уже и не требовалось. Поэтическое очарование имени, бездонность взгляда и так сделали свое дело. «Участь моя решена…»
Она с радостью позволила ему зайти на чашку чая. Как-нибудь вечерком… Вечерок тянулся уже третий год, а милый талантливый мальчик никак не хотел замечать, что Наталье Николаевне уже за сорок, и даже не едва, что она выше его чуть не на голову, и ей все еще снится ночами похороненный в Ялте муж. Все попытки Аркадия объясниться, она пресекала беспощадно. Но позволяла ему приходить, охотно рассказывала о домике Чехова, где работала много лет, об известных литераторах, с которыми была знакома. Мальчику с окраины провинциального городка открывался мир удивительных слов, аромата магнолий, разбухших от времени фолиантов. А пришелица оттуда, большеглазая, печальная богиня только и позволяла поцеловать на прощание руку, и зыбкий мир ускользал из-под его губ. Ему же хотелось влиться в него, стать его частью, обладать им.
Когда на брата находила тоска, он запирался в комнате, включал старенькую «Вегу», и чистый голос Хулио Иглесиаса начинал протяжно выводить одно имя: «Натали…» У меня разрывалось сердце, стоило представить, как Аркадий с плачущими глазами сидит на кровати, обхватив колени, и шепчет вслед за не знающим поражений испанцем: «Знать увидел вас я в недобрый час…»
Мамино лицо покрывалось пятнами, и в глазах сверкали черные молнии. Наталья Николаевна была единственным человеком в переулке, с кем она никогда не здоровалась. Ей вообще не нравились крупные женщины, потому что у отца была к ним слабость. Даже думая о новой соседке, мама начинала задыхаться от бессилия, и в такие минуты ее мысли были яснее ясного.
Когда Аркадий закончил свой роман и отнес рукопись Наталье Николаевне, в нашем доме наступила неделя тягостного ожидания, какое бывает при тяжелобольном, которому обещан скорый кризис. Прочитав роман, она впервые пришла к нам сама, и они долго шептались с братом в его комнате. Мама в сотый раз кипятила чайник и резко дергала за шнур, норовя оторвать болтавшуюся розетку. А Татьяна была близка к обмороку из-за неутоленного любопытства.
Наконец, Наталья Николаевна вышла из комнаты, но, сославшись на родительское собрание, торопливо удалилась, распрощавшись с нами на ходу. Кроме меня никто не решился войти к Аркадию, ведь побег первой читательницы мог означать лишь полный и окончательный провал его писательского дебюта.
Я прокралась к нему, стремясь слиться с сумерками, но Аркадий тут же поднял голову. Глаза его так и сияли, а в руках он держал какой-то странный предмет, я никак не могла разобрать, что именно.
– Смотри, – он поднял это на ладони, – она подарила мне чеховскую спиртовку. Настоящую.
– Откуда это у нее?
Он смущенно хмыкнул:
– Она стащила ее из домика Чехова. Чувствовала, что в праве взять хоть что-то на память, ведь она проработала там столько лет.
– А теперь подарила ее тебе?
– А теперь подарила ее мне.
Его голос вибрировал от ликования, но Аркадий сидел, не шевелясь и не спуская глаз с приземистой, покрытой ржавчиной спиртовки.
– Аркаша, это ведь много значит!
– Да.
– Как ты можешь быть так спокоен? Я бы на твоем месте рыдала от счастья.
– А я и рыдаю.
– Я так за тебя рада!
– Я тоже.
Наверное, брат, как и я, полагал, что теперь начнется не только бурная творческая жизнь, но и новая эра в их отношениях. Однако этого не произошло. Наталья Николаевна стала относиться к нему разве что чуть бережнее. В свою очередь, я тоже мечтала сойтись с ней поближе, но это казалось мне неслыханной дерзостью.
На этот раз мое предположение оказалось неверным: брат напился вовсе не из-за Натальи Николаевны.
– Я был вчера в издательстве.
– Тогда понятно.
– Ничего тебе не понятно! Им понравился мой роман.
– Как он мог им не понравиться?! Так ты с радости?
Аркадий сердито пихнул меня коленом:
– Ты можешь дослушать или нет? Они готовы издать, но только за мой счет.
У меня сжалось сердце. Этот глупыш даже не понял, что ему отказали.
– Мне предложили поискать спонсора. Нужно миллионов семнадцать…
– Всего-то? Так я займу тебе с получки.
– Ха-ха. Очень смешно.
Отвернувшись к стене, он принялся выщипывать из ковра ворс. Этим ковром Аркадий занимался с детства, и, разделавшись с нижним правым углом, уговорил маму перешить петли и перевернул его. Брата ничуть не смущало, что этот китайский ковер прижился в нашей семье с незапамятных времен. Скорее всего, он был подарен родителями нашего отца. Только в их огромном доме такие вещи могли чувствовать себя на своем месте. У нас же этот темно-синий тяжеловесный толстяк выглядел таким же чужестранцем, как и немецкое трюмо. Может поэтому мама не особенно и возражала против странной привычки Аркадия.
– И что же ты собираешься делать? – Я миролюбиво похлопала его, и этого оказалось достаточно, чтобы обида разлетелась невидимой пылью.
Он живо подскочил на постели, забыв о своем похмелье, и принялся обволакивать меня умоляющим взглядом.
– Надо искать спонсоров.
– Зайди к соседям. Вдруг они тайные миллионеры?
– Я серьезно. Из твоих одноклассников никто не скатился до бизнеса?
– Насколько я знаю, все гордо нищенствуют.
– Как ты думаешь, семнадцать миллионов – это много для какого-нибудь банка?
– А ты решил ограбить банк?
– Для начала хочу поклянчить, а уж если не дадут…
Я почувствовала, что каменею, словно меня изнутри заливали цементом.
– Ты… пойдешь просить деньги?
– А что ты предлагаешь? – Рассердился он, и я поняла, что его самого так и корежит от омерзения. – Ждать, пока они сами придут и предложат? Так не придут ведь!
– Тихо, тихо, – я уверенно погладила его взъерошенные, жесткие волосы – брат позволял проделывать такое только мне. – Надо подумать.
– Пока ты думаешь, цены на бумагу растут!
– Что ты хочешь, – инфляция!
– Я хочу издать мою книгу, – он вдруг побледнел так, что я решила, будто его сейчас стошнит, и непроизвольно отстранилась.
Но Аркадий понял это движение по-своему и отрывисто спросил:
– Что? Считаешь это белой горячкой? Вы все думаете, что я безнадежен?
– Никто так не думает, ты же знаешь.
– Я знаю. Я действительно безнадежен. Но разве это может помешать мне издать книгу?
– Конечно, не может.
Он опять вспылил:
– Почему ты вечно со мной соглашаешься? Моей утешительницей подрядилась? Может, тебе стоило хоть разок на меня разозлиться?
– Сейчас разозлюсь, – пригрозила я, и Аркадий не выдержал, разулыбался. Он никогда не был красивым мальчиком, но радость делала его удивительно милым.
Запустив руки в густые волосы, он тихо пожаловался:
– Мне так плохо… Кажется, умереть легче.
– Никто из нас не знает, каково это – умирать.
– А вдруг и не суждено узнать? Умрешь, а там темнота. Никакого длинного коридора. Никакого света в конце.
– Приятная утренняя болтовня…
Аркадий вдруг встревожился:
– Крыска еще не ушла? Нехорошо отпускать ее без пары ласковых…
– У нее последний экзамен сегодня, – напомнила я.
– Ну, за Крыску можно не беспокоиться.
– Не такая уж она и железная.
– А кто сказал, что железная? Умная просто. Подвинься-ка.
Беззастенчиво отбросив простыню, Аркадий бережно спустил с кровати ноги и замер в томительном ожидании. Я ни разу не изнывала от похмельного синдрома, и тем не менее отчетливо представляла, как разливается по суставам злая ломота, готовая вывернуть их и расплющить; желудок ворочается у горла отвратительным сгустком, а испускаемый им яд вливается в мозг, раскаляя беззащитную кору до температуры вулканической лавы. Брат живописал свои мучения столь смачно, что я не однажды разделила их с ним. Когда он впервые заговорил о похмелье, я поверила в его писательский талант.
– До ванной дойдешь? – Я уже готова была помчаться за тазом.
– Ты называешь ванной тот убогий метровый гибрид, что позволяет умываться, не вставая с унитаза, но лишает удовольствия побултыхаться в горячей воде?
– Не прибедняйся, зимой у нас есть горячая вода.
– Смешно сказать, из батарей воруем! Может, этим мы и довели страну до нищеты?
Я повернула к себе его осунувшееся лицо и сказала противным бодрым голосом:
– А ты, видно, неплохо себя чувствуешь. Может, и завтрак осилишь?
Его худое горло испуганно дернулось, и я отскочила. Но мой маленький братик становился мужчиной. Выпучив глаза, он переждал приступ, осторожно выдохнул и сам скривился от запаха. К обеду на него «нападет жор», и он примется жадно поедать наши скудные запасы, стоя у распахнутой дверцы холодильника и порыкивая от нетерпения.
– Не сейчас, – произнес Аркадий гордо и поднялся, бесцеремонно опершись о мое плечо.
Не успев приготовиться, я так и осела, сдавленно крякнув, хотя брата никак нельзя назвать гигантом. Татьяна презрительно кличет его «недомерком», но чувствует, что это прозвище, при всей его вульгарности, не дотягивает до ласковой «Крыски».
Я помогла брату надеть его единственный, доставшийся от деда, халат из темно-зеленого шелка, с ядовито-лиловыми цветами, стелющимися по подолу, и обшлагами им в тон. Аркадий утверждал, что дед подбирал расцветку под стиль своей жизни, и передал внуку, как родовое проклятье. Последние пятьдесят лет своей жизни наш дед практически не выходил из запоя и мирно скончался во сне, ни разу не пожаловавшись на какие бы то ни было боли. В моменты ясности рассудка он успел сварганить нашего отца, купить двухэтажный дом на берегу таинственного пруда с дикими утками и перевести особнячок на бабушкино имя. Каким образом ему удалось осуществить все это, никто из нашей семьи вслух не рассуждал.
Когда мы выбрались из комнаты брата, допивавшая свой кофе Татьяна метнула в нас взгляд, способный взорвать шаровую молнию. Глаза у нее очень темные, и почти лишены белков. Но стоит сестре опустить ресницы, как ее узкое лицо начинает излучать розовое свечение кротости. Уверена, что отвечая экзаменатору, Татьяна вообще не поднимает веки.
– Я уже ухожу, – заявила она обиженно.
Кофе ей почему-то нравилось пить стоя. От негодования она притоптывала и отхлебывала так громко, что Аркадий снова судорожно схватился за горло.
– Смерти моей хочешь? – Простонал он и едва заметно скосил глаза в сторону кухни.
Мама не могла не слышать его голоса: в нашей квартире трудно сообщить что-то по секрету даже шепотом. Просто утро плавно вступало в стадию наказания. Маме неизменно удавалось опутать Аркадия сетями самобичевания, в которых он корчился и плакал до тех пор, пока она не считала нужным ослабить узелок.
– Я пошла, – громко повторила Таня и, оставив чашку на подоконнике, прошла мимо с независимым видом.
– Дикая кошка дико замахала своим диким хвостом, – пробормотал Аркадий ей вслед.
– Что ты с ним вечно нянчишься? – Прошипела сестра, когда я вышла проводить ее. – Еще наплачешься…
Я молча поправила ей галстук. Татьяна предпочитала брючные костюмы и тонкие галстуки, считая, что выглядит стильно. Именно так это и выглядело, особенно в сочетании с рассыпанными по плечам светлыми волосами. У нас троих были очень жесткие волосы, отец полагал – в бабушку. Только женщина с сильным характером могла на протяжении десятков лет управляться со взбалмошным, вечно нетрезвым человеком, каким был наш дед. Похоронив его, она неожиданно устроила в его огромном, по нашим меркам, доме нечто вроде приюта для обиженных жен. Наверняка бывали дни, когда она сама мечтала поселиться в подобном приюте.
Я вспомнила о ней, провожая сестру, потому что вечером прочла письмо, в котором одна из бабушкиных компаньонок просила меня приехать. Бабушка была больна и даже не могла написать самостоятельно.
– Постой, – я придержала Таню за галстук. – Ты подумала? Ты поедешь со мной?
Она недовольно скривилась:
– Слушай, у меня сейчас экзамен, а ты…
– Не очень-то тебя вчера волновал этот экзамен.
– А у тебя есть деньги на дорогу?
– Отец сказал, что немного подлевачил.
– Порнографию состряпал?
– Так ты поедешь?
– Возьми своего любимого братца, – ехидно предложила Татьяна. – Бабушка очень рада будет такому внучку. Безработный алкоголик!
– Он не алкоголик.
– Все алкоголики так говорят!
– Это я тебе говорю.
– Подумаешь!
Я чуть натянула галстук, и петля услужливо сдавила ее шею. Татьяна отшатнулась, но я крепко держала узкую полоску, в то же время стараясь не помять ее. В глубине черных глаз бледно вспыхнул испуг. Сестра не позволяла ему разрастись и отклонялась, пытаясь вырваться. Мы боролись, не произнося ни слова. Наконец, Татьяна не выдержала.
– Сдурела? – Взвизгнула она и ударила меня по руке. – Что за тупые шутки?!
Это не было шуткой, и Таня это прекрасно поняла. Она была умненькой девочкой.
– Конечно, он не алкоголик, – небрежно бросила она, поправляя костюм. – Еще не хватало!
– Ты поедешь со мной к бабушке?
– Ну ладно, если тебе так приспичило… Что, прямо сегодня? Я Витьке обещала…
– Обойдется твой Витька.
– А если я экзамен завалю?
– А ты постарайся не завалить.
Затворяя дверь, Таня пробурчала вполголоса, но так, чтобы я расслышала: «Ненавижу!»
Из коридора отлично просматривалась кухня, но, разговаривая с сестрой, я ни разу не взглянула на маму, и даже не улавливала ее движений боковым зрением. Кажется, она вообще не шевелилась все это время.
Но, зайдя на кухню, я обнаружила ее укрывшейся между холодильником и раковиной. Мама сидела на краешке грубого облезлого стула, на котором громоздился эмалированный бак с мукой, и беззвучно растирала по щекам слезы. Когда я присела перед ней, все скрытые мышцы ее лица разом задрожали, точно внутри неумолимо нарастал взрыв, а мама сдерживала его из последних сил.
– Что ж, он даже не извинится? – Проговорила она укоризненно, и губы ее тоже затряслись. – Ночью обозвал меня, как хотел… Ты опохмелиться ему дала?
– Зачем? Не надо приучать его к этому.
– Все опохмеляются. Так положено.
– Что вы там шепчетесь? – Раздался звонкий от злости голос брата. – Неужто вы знаете обо мне что-то такое, чего я не знаю?
– Мы с Таней сегодня едем к бабушке, – сказала я уже громко и поднялась. – Вчера пришло письмо, ей очень плохо.
– Разве может быть хорошо в восемьдесят лет?
– Ей еще семьдесят девять, – поправила мама и произнесла с чувством: – Надеюсь, я не доживу до таких лет.
Аркадий немедленно откликнулся:
– Я тоже надеюсь.
Мама в замешательстве заморгала и спросила шепотом:
– Это он обо мне или о себе?
– Конечно, о себе.
– Разве в его возрасте можно говорить такие вещи?
Уловить ее логику мне порой было не под силу.
– Ты бы вышла к нему, – шепнула я ей на ухо.
Она дернула головой и быстро потерла мочку, как будто я укусила ее. Серег мама никогда не носила, и ее мочки сохранили младенческую пухлость. Ее ненависть к «украшательству» обескураживала. Но при всей приверженности к естеству, слово «секс» мама ухитрялась окрасить голосом в столь мрачные тона, что спрашивать об ее отношении к этой стороне жизни было уже ни к чему. Аркадий считал, что когда спишь на раскладном скрипучем диванчике в проходной комнате, других красок разглядеть невозможно. Даже у телевизора мама отворачивалась, если героям приходила в голову нелепая мысль поцеловаться у всех на виду. Всего несколько лет назад она заставляла отворачиваться и меня.