Текст книги "Семнадцать мгновений весны (сборник)"
Автор книги: Юлиан Семенов
Жанр:
Военная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 19 (всего у книги 61 страниц) [доступный отрывок для чтения: 22 страниц]
Вихрь. Аня, хочешь спросить полковника обо мне?
Аня. Не надо. Я получила все от Бородина. Это важнее.
Вихрь. Спроси.
Берг. Девочка, я иначе не мог.
Вихрь. Почему?
Берг. Потому, что тогда я играл всерьез.
Коля. Ложная вербовка?
Берг. Да.
Вихрь. Когда вы от нее отказались?
Берг. Когда понял неизбежность конца. Врать про мою оппозиционность режиму с самого начала не буду, это недостойно. Я был за режим до тех пор, пока не понял его обреченности.
Аня. Вы знаете, что такое ненавидеть?
Берг. Я никогда не знал ненависти. Я всегда выполнял свой долг.
Вихрь. Аня, полковник помогает нам честно. Это проверено.
Берг. Что ж… Я могу ее понять.
Коля. Только понять?
Берг. Понять – значит оправдать.
Вихрь. Время! Берг, вы уходите со своими. Вас найдет человек, который даст вам половинку вот этой вашей фотографии. Возвращаю вам половинку вашего семейства. Дети остаются у вас, а сами вы – у меня.
Берг. Вы сохраняете юмор. Это великолепно.
Вихрь. До свидания, Берг.
Берг. Господа, как разведчик, я должен сказать, что восхищен вашей работой. Вам помогал Бог. До свидания. – Он обернулся к Коле: – Отто, мне подождать вас здесь или выйти?
Коля. Подождите здесь.
Вихрь. Коля, ну-ка, отойдем…
Коля. Иду.
Вихрь. Коленька, он тебе уже выдал документы?
Коля. Да. Я откомандирован командованием группы армий «А» в штаб РОА, к Власову, в Прагу.
Вихрь. Коленька, держись, братишка. Слова банальные, но иначе не скажешь.
Коля. Спасибо тебе, Вихрь.
Вихрь. Это за что?
Коля. Просто так.
Вихрь. И тебе спасибо. Все помнишь?
Коля. Каждую субботу с девяти до десяти возле входа в отель «Адлон» меня будет ждать связь.
Вихрь. Человек с двумя кульками хрустящей картошки. Пароль…
Коля. Я все помню.
Вихрь. Если что – уходи через фронт…
Коля. Если что – скажи маме про… отца…
Вихрь. Все будет как надо. Ты сам скажешь ей.
Коля. Ну, давай.
Вихрь. Счастливо, Коленька. До встречи…
Коля. Счастливо, Ветерок… До встречи…
– Аня…
– Да?
– Девочка, ты уйдешь на конспиративную квартиру Палека.
– Нет.
– Что?
– Никуда я от вас не уйду.
– Родная, давай не будем устраивать кино с приказами. Я не стану вращать глазами и шептать: «Я тебе приказываю». Анечка, я просто тебя прошу.
– А я вас прошу.
– Ты почему меня называешь на «вы»?
– Потому, что я вас люблю.
– Неловко, они нас ждут…
– Ну и пусть…
– Анечка, курносый мой человечек… Ты уйдешь…
– Знаете, я вот часто думаю: мы такие красивые слова научились говорить, а все равно обижаем друг друга. Обидеть очень легко. В мыслях, усмешкой, взглядом. А особенно легко мужчине обидеть женщину.
– О чем ты?
– О том, что мне просто не для кого жить, если я останусь одна.
– Я вернусь. Мы все вернемся, о чем ты? Мы встретим наши танки и вернемся.
– Война – это ж не расписание поездов.
– Ну вот что…
– Я никуда от вас не уйду. Я, как собака, пойду за вами. Хотите – можете пристрелить.
– Как мне доказать тебе, что это нелепо?
– Очень просто.
– Ну?
– Взять меня с собой.
Вихрь отошел к Седому и сказал:
– Товарищи, прошу всех сверить часы. Завтра мы увидим наших. В два часа ночи… Нам поставлена задача нарушить кабель взрыва Кракова.
В одиннадцать часов вечера, когда по шоссе от Кракова отступали войска немцев, в трехстах метрах от них на снежном поле, в маскировочных халатах, работали Вихрь, Аня, Тромпчинский, Седой и его люди. Они долбили мерзлую землю и оттаскивали ее в белых мешках в лес. Они продирались сквозь окровавленную, ледяную, коричневую, острую землю к тому кабелю, в котором была смерть Кракова. Шурф становился с каждым часом все шире и глубже, и вот руки Вихря тронули бронированный кабель. Вихрь лег на спину и увидел небо, а в небе, среди звезд, совсем рядом с собой бледное лицо Ани.– Все в порядке, девочка, – сказал он, – здесь. Давайте шашку, братцы, будем рвать. Вот он – кабель.
...
«ЛИЧНО И СТРОГО СЕКРЕТНО
ОТ ПРЕМЬЕРА И.В. СТАЛИНА
ПРЕЗИДЕНТУ Г-НУ Ф. РУЗВЕЛЬТУ
…После четырех дней наступательных операций на советско-германском фронте я имею теперь возможность сообщить Вам, что, несмотря на неблагоприятную погоду, наступление советских войск развертывается удовлетворительно. Весь Центральный фронт, от Карпат до Балтийского моря, находится в движении на запад. Хотя немцы сопротивляются отчаянно, они все же вынуждены отступать. Не сомневаюсь, что немцам придется разбросать свои резервы между двумя фронтами, в результате чего они будут вынуждены отказаться от наступления на Западном фронте. Я рад, что это обстоятельство облегчит положение союзных войск и ускорит подготовку намеченного генералом Эйзенхауэром наступления.
Что касается советских войск, то можете не сомневаться, что они, несмотря на имеющиеся трудности, сделают все возможное для того, чтобы предпринятый ими удар по немцам оказался максимально эффективным».
В форте Пастерник раздался телефонный звонок из полевого штаба, покинувшего Краков еще вчера.
– Либенштейн, – прокричал Крюгер, – рвите, к черту, тот вшивый город, войска уже прошли!
Либенштейн приказал эсэсовцам из охраны:
– Заводите машины, уезжаем!
Он подошел к большим черно-красным кнопкам и, глубоко вздохнув, нажал их. Чуть присел, ожидая взрыва. Взрыва не было. Либенштейн открыл глаза и медленно выдохнул воздух. Он снова нажал на кнопки, и снова взрыва не последовало.
Зазвонил телефон.
– Ну?! – орал шеф гестапо. – Что вы там тянете?!
– Я нажимал на кнопки. Взрыва нет…
– Что?! Вы с ума сошли!
– Бригаденфюрер…
– Берите охрану, у вас там сто человек СС, и пройдите по всему кабелю! По всему! Ясно вам?!
...
«ЛИЧНО И СТРОГО СЕКРЕТНО
ДЛЯ МАРШАЛА СТАЛИНА ОТ ПРЕЗИДЕНТА РУЗВЕЛЬТА
…Подвиги, совершенные Вашими героическими воинами раньше, и эффективность, которую они уже продемонстрировали в этом наступлении, дают все основания надеяться на скорые успехи наших войск на обоих фронтах. Время, необходимое для того, чтобы заставить капитулировать наших варварских противников, будет резко сокращено умелой координацией наших совместных усилий».
«ЛИЧНОЕ И СТРОГО СЕКРЕТНОЕ ПОСЛАНИЕ
ОТ Г-НА ЧЕРЧИЛЛЯ МАРШАЛУ СТАЛИНУ …От имени Правительства Его Величества и от всей души я хочу выразить Вам нашу благодарность и принести поздравления по случаю того гигантского наступления, которое Вы начали на Восточном фронте».
Реакция Гитлера на сообщение о стремительном прорыве русских войск маршалов Жукова и Конева была неожиданной. Это сообщение фюреру передали во время обеда: если дела этого требовали, Гитлер прерывал обед.
По прежним временам Гитлер наверняка выскочил бы из-за стола и отправился в соседнюю комнату – к военным. Но – и это было главное, что поразило Бормана, – Гитлер только чуть согнулся над тарелкой, мгновение сидел, как бы замерев, а потом отодвинул вареную свеклу с луком и попросил:
– Очень хочется кофе… Занятная деталь – мой пес Блонди тоже вегетарианец, я наблюдаю за ним довольно долго. Видимо, это разумно, раз животные своим инстинктом дошли до этого.
Когда подали кофе, Гитлер отпил маленький глоток и чуть улыбнулся:
– Помню, как-то я поехал в лагерь молодежи «Арбайтсдинст». Меня окружили бронзоволицые, развитые, прекрасно сложенные молодые люди. И я подумал: какая же глупость происходит в нашем кино! Продюсеры подбирают себе на главные роли кретинов – сморщенных, горбатых, некрасивых мужчин. Неужели Германия бедна героями? Разве молодые люди из этого лагеря не могут стать звездами экрана? Специфика работы с актером? Я не знаю большего абсурда, чем эта отговорка! Конечно, это будет смелый эксперимент, если в кино пойдут сами герои из жизни: с фронта, из трудовых лагерей, от машин. Бояться критики?! Дайте десяти критикам написать в десяти газетах об одной и той же вещи, и вы решите, что каждый из них писал о чем-то другом. Критика – самовыражение неудачников. Как они травили Вебера! Или «Кармен» великого Бизе! Критики сдохли и забыты, а Бизе жив! Именно всяческие критики и толкователи придумали бредовую идею о том, что Иисус – еврей. Иисус – сын римского легионера! Мать его могла еще, да и то с большой натяжкой, быть еврейкой. Какой же Иисус еврей, когда он всю жизнь боролся против материализма?! А материализм – это евреи, и только евреи. Они все сотканы из эгоизма! И этот эгоизм, въевшийся в их плоть и кровь, не позволяет им рисковать в борьбе за жизнь, они дают убивать себя, как кролики. Конец этой войны будет финалом всей еврейской нации. Между прочим, я заметил: ни в одной стране так плохо не играют Шекспира, как в Англии. Вам нравится кофе?
– Кофе прекрасен, – ответил Борман.
– Да, кстати, я совершенно не могу читать «Фолькишер беобахтер». Розенберг калечит язык. Скоро придется писать «Фолькишер беобахтер балтийского издания». Нельзя так засорять язык грязными словами весьма сомнительного происхождения. Розенберг воспитывался в Латвии, а латыши – это свинская нация, которую использовали большевики как хотели и когда хотели.
– Я передам Розенбергу, мой фюрер…
– Не надо. Он очень обидчив. Зачем обижать его? Надо найти какой-то иной способ тактично помочь ему. Но помочь надо, хотя Бог помогает только тем, кто сам помогает себе.
Гитлер долго смотрел в коричневую гущу, оставшуюся на дне чашки, вздохнул, плечи его опустились, кожу возле виска свело тиком. Он притронулся к виску указательным пальцем, испуганно отдернул руку, быстро посмотрел на Бормана – понял ли тот его испуг, снова вздохнул, потом вымученно улыбнулся и сказал:
– Пусть подберут какой-нибудь хороший фильм. Очень хочется посмотреть хороший веселый фильм.
Он поднялся, и у Бормана сжалось сердце. Гитлер был сгорбленный, нога волочилась, правая рука тряслась, а на лице замерла виноватая, добрая улыбка.
– Между прочим, – сказал Гитлер, – Заукель как-то рассказывал мне, что большинство русских девиц, которых привозили в Германию на работу, при медицинском осмотре оказывались невинными. Одна из форм варварства – хранить невинность… Ну, хорошо… Хорошо… Итак, фильм…
Вихрь держал оборону два часа. Он бы не удержался – он был ранен в грудь, в живот и в обе ноги. Аня лежала рядом с ним без сознания, лицо белое-белое, спокойное, без единой морщинки, очень спокойное и красивое. Седой катался по снегу, и вокруг него было красно: осколком мины ему оторвало руку у самого плеча.
Тромпчинскому пуля выбила глаз. Остальные были убиты, а эсэсовцы наседали со всех сторон. Вихрь не удержался бы, потому что снег уже казался ему розовым, нет, не розовым, а черным, нет, не черным, он казался ему песчаной отмелью на Днепре; нет, он казался ему снегом, белым, колючим снегом, и он снова стрелял и стрелял короткими, точными очередями. А потом толчок в шею – он перестал видеть и чувствовать. И перестал стрелять.Но в это время эсэсовцы побежали – по шоссе неслись русские танки.
Председатель имперского суда Фрейслер вошел в зал со свитой: все были в черных мантиях, черных четырехугольных шапочках, на груди имперская эмблема. Все поднялись. Трауб встать не мог: его подняли под руки двое полицейских.
– Хайль Гитлер! – крикнул Фрейслер.
Голос его был гулок, изо рта вылетело облачко белого пара: в народном суде Третьего рейха перестали топить.
– За измену родине, за передачу врагу секретных планов командования Трауб приговаривается к смертной казни.16 марта 1945 года Трауб был гильотинирован.
Не эпилог
В Праге моросил дождь. Влтава возле Карлова моста пенилась, зло кричали чайки, метались над водой, присаживались на мгновение и снова взмывали в низкое, серое, взлохмаченное небо.
Коля сидел в номере у Берга и слушал радио. Говорила Москва. Коля то и дело отбегал к двери, слушал – не идет ли кто по коридору. Берг жил в гостинице вместе с офицерами СД и гестапо – здесь Москву никто не слушал, считая это непатриотичным.
Возвращаясь от двери к приемнику, Коля замер, потому что явственно услышал Левитана:
– За выполнение заданий командования в борьбе с немецко-фашистскими захватчиками майор Бурлаков Андрей Федорович и младший лейтенант Лебедева Евгения Сергеевна награждены орденом Ленина посмертно…
Коля шел по вечерней Праге. В лицо ему бил ветер с дождем. Дождь был теплый, весенний и казался Коле соленым, как морские брызги. По городу ползли танки. Через большие тарелки репродукторов, укрепленных на фонарных столбах, передавали нацистские марши. Бравурная музыка грохотала в пустом городе: наступил комендантский час, на улицы выходить запрещалось.
Возле гостиницы «Адлон» Коля остановился и начал сосредоточенно рассматривать объявления командования, наклеенные на шершавую серую стену. Он сейчас не видел ни стены, ни приказов, он сейчас вообще ничего не видел и не слышал, кроме последнего левитановского слова «посмертно». Он еще как-то не мог до конца понять это слово, он не смел представить Вихря и Анюту убитыми; он был весь зажат и поэтому не сразу увидел офицера СД, который прохаживался возле входа в офицерский отель, зажав в руке два кулечка с жареной, хрустящей картошкой. Офицер СД остановился возле Коли и спросил:
– У вас нет с собой зажигалки? В моей бензин кончился…
Коля обернулся, козырнул офицеру и протянул ему зажигалку. Тот прикурил, глубоко затянулся и сказал:
– В Праге все дождь, дождь… Когда же солнце?
Коля медленно ответил словами своего отзыва:
– Рано или поздно погода улучшится… Я верю, что скоро будет солнце…
Офицер СД чуть улыбнулся и протянул Коле зажигалку:
– Спасибо, – сказал он, – вы меня выручили… Я только-только прилетел сюда, совсем не знаю города. Может быть, вы согласитесь стать моим гидом на сегодняшний вечер?
– Почту за честь, унтершарфюрер, – ответил Коля, и они медленно пошли по ночной Праге.
По-прежнему лил дождь. Танковая колонна прошла. Было тихо. Шаги гулко ударялись в напряженные и настороженные спины домов.– Завтра в это же время, – тихо сказал офицер в форме СД, – возле Карлова моста вас будут ждать три человека из подполья. Пароль наш. Отзыв тот же…
Прага – Берлин – Краков
Семнадцать мгновений весны
Памяти отца посвящаю
«Кто есть кто?»
Сначала Штирлиц не поверил себе: в саду пел соловей. Воздух был студеным, голубоватым, и, хотя тона кругом были весенние, февральские, осторожные, снег еще лежал плотный и без той внутренней, робкой синевы, которая всегда предшествует ночному таянию.
Соловей пел в орешнике, который спускался к реке, возле дубовой рощи. Могучие стволы старых деревьев были черные; пахло в парке свежезамороженной рыбой. Сопутствующего весне сильного запаха прошлогодней березовой и дубовой прели еще не было, а соловей заливался вовсю – щелкал, рассыпался трелью, ломкой и беззащитной в этом черном, тихом парке.
Штирлиц вспомнил деда: старик умел разговаривать с птицами. Он садился под деревом, подманивал синицу и подолгу смотрел на пичугу, и глаза у него делались тоже птичьими – быстрыми, черными бусинками, и птицы совсем не боялись его.
«Пинь-пинь-тарарах!» – высвистывал дед.
И синицы отвечали ему – доверительно и весело.
Солнце ушло, и черные стволы деревьев опрокинулись на белый снег фиолетовыми ровными тенями.
«Замерзнет, бедный, – подумал Штирлиц и, запахнув шинель, вернулся в дом. – И помочь никак нельзя: только одна птица не верит людям – соловей».
Штирлиц посмотрел на часы.
«Клаус сейчас придет, – подумал Штирлиц. – Он всегда точен. Я сам просил его идти от станции через лес, чтобы ни с кем не встречаться. Ничего. Я подожду. Здесь такая красота…»
Этого агента Штирлиц всегда принимал здесь, в маленьком особнячке на берегу озера – своей самой удобной конспиративной квартире. Он три месяца уговаривал обергруппенфюрера СС Поля выделить ему деньги для приобретения виллы у детей погибших при бомбежке танцоров «Оперы». Детки просили много, и Поль, отвечавший за хозяйственную политику СС и СД, категорически отказывал Штирлицу. «Вы сошли с ума, – говорил он, – снимите что-нибудь поскромнее. Откуда эта тяга к роскоши? Мы не можем швырять деньги направо и налево! Это бесчестно по отношению к нации, несущей бремя войны».
Штирлицу пришлось привезти сюда своего шефа – начальника политической разведки службы безопасности. Тридцатичетырехлетний бригаденфюрер СС Вальтер Шелленберг сразу понял, что лучшего места для бесед с серьезными агентами найти невозможно. Через подставных лиц была произведена купчая, и некий Бользен, главный инженер «химического народного предприятия имени Роберта Лея», получил право пользования виллой. Он же нанял сторожа за высокую плату и хороший паек. Бользеном был штандартенфюрер СС фон Штирлиц.
…Кончив сервировать стол, Штирлиц включил приемник. Лондон передавал веселую музыку. Оркестр американца Глена Миллера играл композицию из «Серенады Солнечной долины». Этот фильм понравился Гиммлеру, и в Швеции была закуплена одна копия. С тех пор ленту довольно часто смотрели в подвале на Принц-Альбрехтштрассе, особенно во время ночных бомбежек, когда нельзя было допрашивать арестованных.
Штирлиц позвонил сторожу и, когда тот пришел, сказал:
– Дружище, сегодня можете поехать в город, к детям. Завтра возвращайтесь к шести утра и, если я еще не уеду, заварите мне крепкий кофе, самый крепкий, какой только сможете…
12.2.1945 (18 часов 38 минут)
«– Как вы думаете, пастор, чего больше в человеке: человека или животного?
– Я думаю, что того и другого в человеке поровну.
– Так не может быть.
– Может быть только так.
– Нет.
– В противном случае что-нибудь одно давно бы уже победило.
– Вы упрекаете нас в том, что мы апеллируем к низменному, считая духовное вторичным. Духовное действительно вторично. Духовное вырастает как грибок на основной закваске.
– И эта закваска?
– Честолюбие. Это то, что вы называете похотью, а я называю здоровым желанием спать с женщиной и любить ее. Это здоровое стремление быть первым в своем деле. Без этих устремлений все развитие человечества прекратилось бы. Церковь немало приложила сил к тому, чтобы затормозить развитие человечества. Вы понимаете, о каком периоде истории церкви я говорю?
– Да-да, конечно, я знаю этот период. Я прекрасно знаю этот период, но я знаю и другое. Я перестаю видеть разницу между вашим отношением к человеку и тем, которое проповедует фюрер.
– Да?
– Да. Он видит в человеке честолюбивую бестию. Здоровую, сильную, желающую отвоевать себе жизненное пространство.
– Вы не представляете себе, как вы не правы, ибо фюрер видит в каждом немце не просто бестию, но белокурую бестию.
– А вы видите в каждом человеке бестию вообще.
– А я вижу в каждом человеке то, из чего он вышел. А человек вышел из обезьяны. А обезьяна суть животное.
– Тут мы с вами расходимся. Вы верите в то, что человек произошел от обезьяны; вы не видели той обезьяны, от которой он произошел, и эта обезьяна ничего вам не сказала на ухо на эту тему. Вы этого не пощупали, вы этого не можете пощупать. И верите в это, потому что эта вера соответствует вашей духовной организации.
– А вам Бог сказал на ухо, что он создал человека?
– Разумеется, мне никто ничего не говорил, и я не могу доказать существование Божье, это недоказуемо, в это можно только верить. Вы верите в обезьяну, а я верю в Бога. Вы верите в обезьяну, потому что это соответствует вашей духовной организации; я верю в Бога, потому что это соответствует моей духовной организации.
– Здесь вы несколько подтасовываете. Я не верю в обезьяну. Я верю в человека.
– Который произошел от обезьяны. Вы верите в обезьяну в человеке. А я верю в Бога в человеке.
– А Бог, он что – в каждом человеке?
– Разумеется.
– Где же он в фюрере? В Геринге? Где он в Гиммлере?
– Вы задаете трудный вопрос. Мы же говорим с вами о природе человеческой. Разумеется, в каждом из этих негодяев можно найти следы падшего ангела. Но к сожалению, вся их природа настолько подчинилась законам жестокости, необходимости, лжи, подлости, насилия, что практически там уже ничего и не осталось человеческого. Но я в принципе не верю, что человек, рождающийся на свет, обязательно несет в себе проклятие обезьяньего происхождения.
– Почему проклятие обезьяньего происхождения?
– Я говорю на своем языке.
– Значит, надо принять божеский закон по уничтожению обезьян?
– Скорее всего, нет.
– Вы все время очень нравственно уходите от ответа на вопросы, которые меня мучают. Вы не даете ответа „да“ или „нет“, а каждый человек, ищущий веры, любит конкретность, и он любит одно „да“ и одно „нет“. У вас же есть „да нет“, „нет же“, „скорее всего нет“ и прочие фразеологические оттенки „да“. Вот именно это меня глубоко, если хотите, отталкивает не столько от вашего метода, сколько от вашей практики.
– Вы неприязненно относитесь к моей практике. Ясно… И тем не менее вы прибежали из концлагеря ко мне. Как это увязать?
– Это лишний раз свидетельствует о том, что в каждом человеке, как вы говорите, наличествует и божественное, и обезьянье. Если бы во мне наличествовало только божественное, я бы к вам не обратился. Не стал бы убегать, я принял бы смерть от эсэсовских палачей, подставил бы им вторую щеку, чтобы пробудить в них человека. Вот если бы вам пришлось попасть к ним, интересно, вы бы подставили свою вторую щеку или постарались избежать удара?
– Что значит – подставить вторую щеку? Вы опять проецируете символическую притчу на реальную машину нацистского государства. Одно дело – подставить щеку в притче. Как я вам уже говорил, эта притча совести человеческой. Другое дело – попасть в машину, которая не спрашивает у тебя, подставляешь ты вторую щеку или нет. Попасть в машину, которая в принципе, в идее своей лишена совести… Разумеется, с машиной, или с камнем на дороге, или со стеной, на которую ты натыкаешься, нечего общаться так, как ты общаешься с другим существом.
– Пастор, мне неловко, – может быть, я прикасаюсь к вашей тайне, но… Вы что, были в свое время в гестапо?
– Ну что же я могу вам сказать? Я был там…
– Понятно. Вы не хотите касаться этого вопроса, ибо для вас это очень болезненный вопрос. А не думаете ли вы, пастор, что после окончания войны паства не будет верить вам?
– Мало ли кто сидел в гестапо.
– А если пастве шепнут, что пастора в качестве провокатора подсаживали в камеры к другим заключенным, которые не вернулись? А таких-то – вернувшихся, как вы, – единицы из миллионов… Не очень-то паства поверит вам… Кому вы тогда будете проповедовать свою правду?
– Разумеется, если действовать на человека подобными методами, можно уничтожить кого угодно. В этом случае вряд ли я смогу что бы то ни было исправить в моем положении.
– И что тогда?
– Тогда? Опровергать это. Опровергать, сколько смогу, опровергать до тех пор, пока меня будут слушать. Когда не будут слушать – умереть внутренне.
– Внутренне. Значит, живым, плотским человеком вы останетесь?
– Господь судит. Останусь так останусь.
– Ваша религия против самоубийства?
– Потому-то я и не покончу с собой.
– Что вы будете делать, лишенный возможности проповедовать?
– Я буду верить не проповедуя.
– А почему вы не видите для себя другого выхода – трудиться вместе со всеми?
– Что вы называете „трудиться“?
– Таскать камни для того, чтобы строить храмы науки – хотя бы.
– Если человек, кончивший богословский факультет, нужен обществу только затем, чтобы таскать камни, то мне не о чем говорить с вами. Тогда действительно мне лучше сейчас вернуться в концлагерь и сгореть там в крематории…
– Я лишь ставлю вопрос – а если? Мне интересно послушать ваше предположительное мнение – так сказать, фокусировку вашей мысли вперед.
– Вы считаете, что человек, который обращается к пастве с духовной проповедью, – бездельник и шарлатан? Вы не считаете это работой? У вас работа – это таскание камней, а я считаю, что труд духовный есть, мало сказать, равноправный с любым другим труд – труд духовный есть особо важный.
– Я сам по профессии журналист, и мои корреспонденции подвергались остракизму как со стороны нацистов, так и со стороны ортодоксальной церкви.
– Они подвергались осуждению со стороны ортодоксальной церкви по той элементарной причине, что вы неправильно толковали самого человека.
– Я не толковал человека. Я показывал мир воров и проституток, которые жили в катакомбах Бремена и Гамбурга. Гитлеровское государство назвало это гнусной клеветой на высшую расу, а церковь назвала клеветой на человека.
– Мы не боимся правды жизни.
– Боитесь! Я показывал, как эти люди пытались приходить в церковь и как церковь их отталкивала; именно паства отталкивала их, и пастор не мог идти против паствы.
– Разумеется, не мог. Я не осуждаю вас за правду. Я осуждаю вас за то, что вы показывали правду. Я расхожусь с вами в прогнозах на будущего человека.
– Вам не кажется, что в своих ответах вы не пастырь, а политик?
– Просто вы видите во мне только то, что укладывается в вас. Вы видите во мне политический контур, который составляет лишь одну плоскость. Точно так же, как можно увидеть в логарифмической линейке предмет для забивания гвоздей. Логарифмической линейкой можно забить гвоздь, в ней есть протяженность и известная масса. Но это тот самый вариант, при котором видишь десятую, двадцатую функцию предмета, между тем как с помощью линейки можно считать, а не только забивать гвозди.
– Пастор, я ставлю вопрос, а вы, не отвечая, забиваете в меня гвозди. Вы как-то очень ловко превращаете меня из спрашивающего в ответчика. Вы как-то сразу превращаете меня из ищущего в еретика. Почему же вы говорите, что вы – над схваткой, когда вы тоже в схватке?
– Это верно: я в схватке, и я действительно в войне, но я воюю с самой войной.
– Вы очень материалистически спорите.
– Я спорю с материалистом.
– Значит, вы можете воевать со мной моим оружием?
– Я вынужден это делать.
– Послушайте… Во имя блага вашей паствы – мне нужно, чтобы вы связались с моими друзьями. Адрес я вам дам. Я доверю вам адрес моих товарищей… Пастор, вы не предадите невинных…»
Штирлиц кончил прослушивать эту магнитофонную запись, быстро поднялся и отошел к окну, чтобы не встречаться взглядом с тем, кто вчера просил пастора о помощи, а сейчас ухмылялся, слушая свой голос, пил коньяк и жадно курил.
– С куревом у пастора было плохо? – спросил Штирлиц не оборачиваясь.
Он стоял у окна – громадного, во всю стену – и смотрел, как вороны дрались на снегу из-за хлеба: здешний сторож получал двойной паек и очень любил птиц. Сторож не знал, что Штирлиц – из СД, и был твердо уверен, что коттедж принадлежит либо гомосексуалистам, либо торговым воротилам: сюда ни разу не приезжала ни одна женщина, а когда собирались мужчины, разговоры у них были тихие, еда – изысканная и первоклассное, чаще всего американское, питье.
– Да, я там замучился без курева… Старичок говорун, а мне хотелось повеситься без табака…
Агента звали Клаус. Его завербовали два года назад. Он сам шел на вербовку: бывшему корректору хотелось острых ощущений. Работал он артистично, обезоруживая собеседников искренностью и резкостью суждений. Ему позволяли говорить все: лишь бы работа была результативной и быстрой. Присматриваясь к Клаусу, Штирлиц с каждым днем их знакомства испытывал все возрастающее чувство страха.
«А может быть, он болен? – подумал однажды Штирлиц. – Жажда предательства тоже своеобразная болезнь. Занятно: Клаус полностью бьет Ломброзо [2] – он страшнее всех преступников, которых я видел, а как благообразен и мил…»
Штирлиц вернулся к столику, сел напротив Клауса, улыбнулся ему.
– Ну? – спросил он. – Значит, вы убеждены, что старик наладит вам связь?
– Да, это вопрос решенный. Я больше всего люблю работать с интеллигентами и священниками. Знаете, это поразительно – наблюдать, как человек идет на гибель. Иногда мне даже хотелось сказать иному: «Стой! Глупец! Куда?!»
– Ну, это уж не стоит, – сказал Штирлиц, – это было бы неразумно.
– У вас нет рыбных консервов? Я схожу с ума без рыбы. Фосфор, знаете ли. Требуют нервные клетки…
– Я приготовлю вам хороших рыбных консервов. Какие вы хотите?
– Я люблю в масле…
– Это я понимаю… Какого производства? Нашего или…
– «Или», – засмеялся Клаус. – Пусть это не патриотично, но я очень люблю и продукты, и питье, сделанные в Америке или во Франции…
– Я приготовлю для вас ящик настоящих французских сардин. Они в оливковом масле, очень пряные… Масса фосфора… Знаете, я вчера посмотрел ваше досье…
– Дорого бы я дал за то, чтобы взглянуть на него хоть одним глазом…
– Это не так интересно, как кажется… Когда вы говорите, смеетесь, жалуетесь на боль в печени – это впечатляет, если учесть, что перед этим вы провели головоломную операцию… А в вашем досье – скучно: рапорты, донесения. Все смешалось: ваши доносы, доносы на вас… Нет, это неинтересно… Занятно другое: я подсчитал, что по вашим рапортам, благодаря вашей инициативе было арестовано девяносто семь человек… Причем все они молчали о вас. Все без исключения. А их в гестапо довольно лихо обрабатывали…
– Зачем вы говорите мне об этом?
– Не знаю… Пытаюсь анализировать, что ли… Вам бывало больно, когда людей, дававших вам приют, потом забирали?
– А как вы думаете?
– Я не знаю.
– Черт его поймет… Я, видимо, чувствовал себя сильным, когда вступал с ними в единоборство. Меня интересовала схватка… То, что будет с ними потом, – не знаю… Что будет потом с нами? Со всеми?
– Тоже верно, – согласился Штирлиц.
– После нас – хоть потоп. И потом, наши люди: трусость, низость, жадность, доносы. В каждом, просто-напросто в каждом. Среди рабов нельзя быть свободным… Это верно. Так не лучше ли быть самым свободным среди рабов? Я-то все эти годы пользовался полной духовной свободой…
Штирлиц спросил:
– Слушайте, а кто приходил позавчера вечером к пастору?
– Никто.
– Около девяти…
– Вы ошибаетесь, – ответил Клаус, – во всяком случае, от вас никто не приходил, я был там совсем один.
– Может быть, это был прихожанин? Мои люди не разглядели лица.
– Вы наблюдали за его домом?
– Конечно. Все время… Значит, вы убеждены, что старик будет работать на вас?
– Будет. Вообще я чувствую в себе призвание оппозиционера, трибуна, вождя. Люди покоряются моему напору, логике мышления…
– Ладно. Молодчина, Клаус. Только не хвастайтесь сверх меры. Теперь о деле… Несколько дней вы проживете на одной нашей квартире… Потому что после вам предстоит серьезная работа, и причем не по моей части…
Штирлиц говорил правду. Коллеги из гестапо сегодня попросили дать им на недельку Клауса: в Кельне были схвачены два русских «пианиста». Их взяли за работой, прямо у радиоаппарата. Они молчали, к ним нужно было подсадить хорошего человека. Лучше, чем Клаус, не сыщешь. Штирлиц обещал найти Клауса.
– Возьмите в серой папке лист бумаги, – сказал Штирлиц, – и пишите следующее: «Штандартенфюрер! Я смертельно устал. Мои силы на исходе. Я честно работал, но больше я не могу. Я хочу отдыха…»
– Зачем это? – спросил Клаус, подписывая письмо.