Текст книги "Легенда Эмёке"
Автор книги: Йозеф Шкворецкий
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 3 (всего у книги 4 страниц)
Но когда я возвратился в зал (я выходил на минутку, и в передней туалета, где я пел блюз без слов – так, как все молодые люди выражают извечную человеческую радость от танца и музыки – напевая бессмысленные и не очень интеллектуально звучащие пассажи, – и завел дружеский разговор с капельмейстером джаза, который зашел туда тоже и приветствовал во мне члена интернационально-ритмического братства антирасистской, антифашистской синкопированной музыки), я увидел Эмёке в объятиях учителя, который ей что-то очень настойчиво говорил, а когда заметил меня (я стоял, опершись о колонну, и смотрел на них), на его лице появилось невольно выражение человека, уличенного в предосудительном поступке, и когда такт доиграли, он поклонился Эмёке и отошел с необычной поспешностью к своему столу, к своей водке и оттуда снова устремил на меня свои черные ненавидящие глаза человека, мстящего за поражение в этой вековечной борьбе. Я подошел к Эмёке, и мы продолжили танец, но она неожиданно стала уже совершенно иной, зрачки ее снова затянуло пленкой монастырской сдержанности. «Что случилось, Эмёке? Что с вами?» – спросил я. «Ничего», – ответила она, но танцевала мертво, безжизненно, пассивно подчиняясь моим движениям, как равнодушная партнерша в равнодушном приглашении во время предвечернего чая в кафе, куда забрел одинокий молодой человек, угнетенный своим одиночеством и желающий немного развлечься, заполнить пустоту одинокого городского дня равнодушным танцем с партнершей, которую он не знает и которая не знает его; оттанцуют они вместе триаду слоу-фокса, молча или перебросившись парой условных фраз, потом раскланяются, он доведет ее до столика с лимонадом и скажет: «Благодарю», – она кивнет, и они разойдутся, не думая друг о друге, а он потом сидит и смотрит на полупустой паркет полупустого кафе и уже больше не танцует, потом идет один в свою пустую квартиру и ложится спать, измученный и исковерканный равнодушным одиночеством больших городов. «Что с вами произошло? – настаивал я. – Что-то ведь было. Вы о чем-то думали. Скажите мне, Эмёке». И тут она посмотрела на меня: в глазах, вокруг глаз, в очертаниях тонких морщинок, мгновенно составляющих определенное выражение лица, видно было болезненное изумление, грустный иронический упрек самой себе, как у женщин, когда они внезапно осознают, что снова допустили то, чего поклялись себе никогда больше не допускать, – и сказала: «Не сердитесь, пожалуйста, но не могли бы вы показать мне свой паспорт?» – На какую-то тысячную долю секунды меня поразила – не болезненно и горько, но просто поразила, без определения – эта почти официальная просьба, и сразу же после этого я почувствовал симпатию к этой простоте, прямоте, безыскусности и честности, которые принимают мое предложение супружества так конкретно, и это как раз – то единственно верное – без фальшивой мистики хрупких чувств; и в то же мгновение я понял, что это учитель, что это он в своей бессильной ярости наговорил ей, что я обманшик, женатый мужчина, выехавший в дом отдыха отдохнуть от супружества, что в этот отвратительный, но все же логически допустимый случай превратил его грязный мозг мою вымышленную информацию о предстоящем браке со вдовой и эту легенду Эмёке; и вместе с этим я почувствовал нежную жалость к Эмёке, которая познала эту разновидность мужчин в собственном браке, и сейчас ее ужаснула возможность, что я – один из них. Я воскликнул: «Эмёке! Кто вам это наговорил?! Разумеется, я могу показать вам свой паспорт», – и я сунул руку в боковой карман пиджака, чтобы достать этот документ, подтверждающий правдивость моих действий, моего лица, но она сказав с необыкновенной печалью в голосе: «Зачем вы мне лжете? Не нужно ничего показывать. Я все знаю». – «Но что? Что, Эмёке? Что вы можете знать?!» – «Зачем вы запираетесь? Я думала, что вы не такой. Но нет. Нет. Вы такой же, как все мужчины». – «Но, Эмёке…» – «Нет, не говорите ничего, я все знаю. Но почему вы не уважаете хотя бы свою жену, если не меня? Я, в конце концов, чужой человек, вы знаете меня только несколько дней. Но почему ее…» – «Эмёке! Это бессмыслица! – закричал я. – Это вам наговорил тот идиот, учитель. Но ведь он лжет. Ведь это старый хам и наглец, неужели вы не видите?» – «Не оскорбляйте его, – ответила она. – Он поступил, как порядочный человек, предупредив меня!» – «Но ведь это неправда, Эмёке!» – «Не лгите, прошу вас. Вы показывали ему ее фотографию». – «Но…» (Я действительно показывал учителю фото Маргитки, сам не знаю, зачем, наверно, из какого-то глупого мужского тщеславия.) – «Покажите мне свой паспорт, если говорите, что это неправда», – сказала Эмёке, и тут я вспомнил, что эта фотография лежит в паспорте, оттуда я ее и доставал, когда показывал учителю, и именно о ней он говорил Эмёке: Маргитка с кокетливой челочкой, с полуобнаженной грудью в глубоком вырезе летнего платья и с этим сладким двухлетним блондинчиком среди одуванчиков в траве. «Не могу, – сказал я, слабея. – Я не лгу, Эмёке. Но паспорт вам показать не могу». – «Почему?» – «Не могу. Потому что…» – «Почему?» – переспросила она, настойчиво заглядывая мне в глаза, и снова на меня смотрел тот звереныш, но на этот раз так, словно кто-то у него что-то отнимал, какую-то иллюзию лесной свободы, безопасности зеленой чащи; как будто смотрел в лицо дикому хищнику, о существовании которого в своем зеленом и солнечном мире он до сих пор не знал, не подозревал. «Почему не можете?» – спрашивала она настойчиво, с таким волнением, какое я слышал в первый раз, и глаза звереныша расширились, как при окончательном и неизбежном познании истины в сверкании желтых клыков хищника; монашеский алебастр ее щек покрылся неестественным румянцем, и Эмёке нервно, болезненно, почти с плачем выкрикнула: «Пустите меня. Мне уже пора идти. Я уезжаю ночным поездом, в час. Прощайте», – и она вырвалась из моих рук и быстро вышла из зала, ушла, исчезла; я остался стоять, а она исчезла.
Потом я обернулся и посмотрел на учителя, торчавшего за столом с выражением оскорбленной справедливости на лице, дышавшем злобой.
В полпервого я ждал ее перед гостиницей, но она пришла со своей напарницей по комнате, тоже венгеркой, вместе с пятью словаками, уезжавшими тем же поездом. Было ясно, что вторую девушку попросила прийти она, чтобы та не оставляла ее со мною наедине, поэтому она и шла всю дорогу с нами, и я не мог Эмёке ничего сказать, только спросил ее, могу ли я ей написать. «Пожалуйста, – ответила она. – Почему бы нет?» – «А вы мне ответите?» – «Зачем?» – пожала она плечами. Приглушенно, чтобы не слышала та, другая, я сказал ей: «Потому что я люблю вас, Эмёке. Верьте мне». – «Я вам не верю», – ответила она. Та, вторая, немного отошла, однако могла слышать наш разговор, так что я продолжал по-прежнему тихо: «Поверьте мне, – повторял я. – Я приеду к вам в Кошице. Можно?» – «Почему бы нет? Пожалуйста». – «А вы будете со мной разговаривать? Могу я к вам прийти?» – «Приходите». – «А вы будете мне верить?» Она не ответила. «Будете мне верить, Эмёке?» Еще минуту она молчала. «Не знаю. Может быть», – ответила она потом; в это время мы уже были на станции, у пригородного вокзальчика, где стоял готовый к отправлению поезд, а возле него – дежурный в форме. Отдыхающие вошли в вагон, один из словаков помог Эмёке втащить чемодан, и ее темный силуэт показался потом в окне. «Эмёке», – крикнул я наверх, будто заклинал ее, будто хотел услышать от нее ответ на вечный и монотонный вопрос того времени, в котором живу, столь неопределенного во всех вариациях любовного ритуала, столь банального, без достоинства, без чести, без любви, и все же так стреноженного удобным навыком иллюзорной свободы, что я не мог ни на что решиться. «Эмёке!» – крикнул я наверх, во тьму, тому силуэту, той легенде, которая закончилась, и от нее донеслось до меня еле слышно, как из глубокой дали: «Да». – «Верьте мне, прошу вас, – произнес я тише. – Эмёке!» – «Да, – ответила она. – Прощайте…» Но это уже не звучало зовом одинокого звереныша в лесной чаще – то был голос разочарованной и скептической мудрости женщины, становящейся образом утраченного времени; дизель загудел, поезд тронулся, из окна помахала белая тонкая рука той девушки, того сна, того безумия, той правды, Эмёке.
За ночь улетучились из меня и вино, и мудрость, и познание – либо курортная околдованность, чем бы оно там ни было, – и я проснулся в трезвой и холодной действительности воскресного утра и отъезда в Прагу, в свою редакцию, к своим сослуживцам, к больному роману с Маргиткой и ко всему прочему. На соседней кровати храпел учитель; его белье, рубаха, брюки – все снова было тщательно развешано для проветривания. Я не сказал ничего. Он был противен мне со всей его гигиеной чисто выстиранного белья, ибо грязь его души не могла выветриться ни из этого белья, ни из брюк, ни из рубахи – не человек, а просто живая грязь, спесивый дурак, развратник. Враг.
Я не сказал ему ничего. Может, он все отрицал бы. И я не мог ему ничего доказать, ничего бы не доказал в раздраженном разговоре. Я молчал, но скоро настала моя минута, минута мести, единственно возможной мести, которая задела его самое чувствительное место: его интеллектуальное самолюбие профессионального инструктора истины; мести, которую он себе словно яму выкопал сам и сам же безнадежно в нее свалился.
Скорее всего, это была Судьба, Рок, мельник, мститель, властелин, друг и господин – надеюсь, справедливый, совершивший эту месть в том поезде, который мчался в конце бабьего лета в сторону клонящегося к закату вечного солнца, вечного в границах человеческой вечности; оно своим глянцево багровеющим великолепием зажигало лица людей в купе, словно керосиновые лампы, и превращало их в позолоченные портреты: пара бездетных супругов лет тридцати (он технический служащий проектного бюро, она служила в государственном статистическом управлении), молчаливый фабричный мастер, стиляга, директор магазина готового платья, его жена, я и учитель. И игралась игра. Предложили ее техник и его жена: они играли в эту игру довольно часто, детей у них не было, и они убивали время хождением в гости к другим бездетным семьям служащих, по четвергам супруга ходила играть в бридж, а он – в «марьяж», были они членами туристического клуба и летние выходные проводили в туристском домике в Скоховицах, где сходились с соседями из других домиков и играли в волейбол, а когда темнело – в светские игры; самой распространенной была та игра, названия которой никто не знает, но в которую каждый в своей жизни когда-то играл, так же, как испытывал себя в шахматах, но эта игра гораздо человечнее, чем мертвая, уродливая, никчемная феодальная логика шахмат, высасывающая из человеческого мозга столько энергии ради ничтожного движения дурацких фигурок: один выходит за дверь, а оставшиеся загадывают какой-нибудь предмет, человека, животное, Папу Римского, планету Марс, консервную банку в чемодане или его самого (того, который за дверью), а потом его приглашают, и он должен постепенно, непрямыми вопросами исключить все остальное в целом мире, пока логическим путем не придет к тому, что загадано. Вышел техник, и директор магазина – по старой привычке тех, кто всегда спотыкается о нечто исключительное, что-то такое, из чего светит дух в их примитивный мир ежедневной рутины и профессионально вежливых фраз и что потом они всю жизнь при каждой оказии используют, – предложил загадать самого вышедшего, техника, но стиляга, не отличавшийся особой чуткостью к внутреннему миру человека, заявил, что это старый трюк и каждый дурак сразу отгадает. Сам же он настаивал, чтоб предметом поиска была левая туфля Папы Римского. Но супруга техника рассудила, что слишком мало признаков этого предмета известно присутствующим – материал, форма, цвет и прочее.
– Нет, – сказала она, – мы должны загадать что-нибудь полегче, чтобы те из нас, кто играет в эту игру впервые, поняли, в чем ее суть. – (Учитель и жена директора магазина еще раньше заявили, что этой игры не знают. Это было вполне вероятным для жены директора, но не для учителя. Я посмотрел на него: он выглядел, как толстяк, внезапно вовлеченный в детские догонялки и знающий, что отдан на милость и немилость худым из компании и осужден тяжело и хрипло пыхтеть в кругу человеческих тел, пока кто-нибудь не сжалится над его беспомощностью и не даст себя схватить. Но учитель лгал. Совершенно явно и очевидно. Он знал эту игру, но не любил. Я же знал, почему некоторые не любят ее. Не толстяки, а люди медлительные в иной сфере. Учитель нервничал. Потом заметил, что все на него смотрят, и предложил загадать свой чемодан – чтобы только что-то сказать.)
– Нет, – сказала жена техника. – Это слишком легко. Давайте загадаем ему курортный стол для пинг-понга.
Позвали техника, и тот начал с вопроса о конкретной или абстрактной природе этого объекта.
– Это конкретное, – ответила его жена. При этом учитель сразу кивнул. Жена директора с вопросительной улыбкой посмотрела на жену техника. В глазах ее было столько же интеллекта, сколько в глазах учителя. Но без нервозности, только удивленное неведение.
– Это в Чехословакии? – спросил техник.
– Да, – хором ответили учитель, жена директора, стиляга и жена техника.
– В Праге? – спросил техник.
– Нет, – ответил хор, из которого в этот раз выпал учитель.
– Это находится в К.? (К. было местом, откуда мы выехали и где находился курорт.)
– Нет, – ответил быстро учитель.
– Но ведь да! – прикрикнула на него жена директора с удивленной улыбкой. – Ведь мы же договорились, что это…
– Ч-ш-ш, госпожа М.! – воскликнула жена техника. – Да, это в К., – сообщила она мужу.
– Так зачем же вы сказали «нет»? – спросила жена директора магазина готового платья рассерженным голосом наивного человека.
– Я только хотел его запутать, – сказал учитель.
– Этого нельзя делать, господин учитель, – сказала жена техника. – Ведь игра потеряет смысл.
– Но так было бы интереснее, – сказал учитель.
– Где уж! – сказала жена техника. – Суть этой игры именно в том, что мы должны отвечать правильно, однако нельзя задавать прямые вопросы. И все зависит от того, насколько умело человек задает вопросы.
– Но если его немного запутать, будет забавнее, – сказал учитель.
– Хитрый вы какой! Как же после этого отгадывать? – вмешался стиляга. – Посмотрим на вас, когда вы будете на его месте!
– Играем дальше, – сказала жена техника.
– Это находится в здании курортного центра? – продолжил техник и потом несколькими искусными вопросами уверенно назвал загаданное. Непосвященному это могло показаться чуть ли не ясновидением, хотя здесь были только отточенная долгой практикой логика и инстинкт опыта. И все же некоторые поражались.
– Какой вы умный, господин Н.! – воскликнула жена директора магазина.
– Особого ума здесь не нужно, – скромно ответил техник. – Надо лишь правильно ставить вопросы – от общего к частному, вот и все.
Потом за дверь отправили стилягу. Я предложил загадать для него трубу Луи Армстронга. Раздались голоса «против»: жена директора магазина не знала, кто такой Луи Армстронг, но учитель, который также его не знал, предложение поддержал. На большинство вопросов отвечать пришлось мне самому. Туманный мозг стиляги не нашел прямого и легкого логического пути к цели, но, когда он определил приблизительную величину предмета и задал осмысленный вопрос, можно ли с ним что-то делать, когда ему пришло в голову спросить, не в Чехословакии ли это находится, а потом – на нашей ли планете, и, наконец, третьим вопросом он определил эти категории, спросив, не в Америке ли (а кроме Чехословакии, где он вынужден был жить, и земного шара, где были вынуждены жить все мы, он знал, любил и интересовался лишь одним городом на свете) – его внезапно осенило, или, скорее, главный из его интересов внушил ему вопрос: он спросил, можно ли на этом играть. Когда он услышал «да», он все понял. Точной логикой, которая исходила из его иерархии жизненных ценностей и преданности им, он определил, что это медный инструмент, что музыкант – негр, и затем победно и почти набожно произнес это имя, словно провозгласил длинный, вызывающий священный трепет аристократический титул: Луи Сачмо Диппермаус Армстронг.
Я взглянул на учителя. Он посматривал на часы и молчал. Когда стиляга закончил, учитель хрипло предложил сыграть во что-нибудь другое.
– Ну уж нет! – заносчиво ответил стиляга. – Сначала все должны смениться.
– Конечно, – сказала жена директора магазина готового платья.
– А не пойти ли сейчас вам, госпожа М., а? – сказала жена техника.
– Мне? – отозвалась жена директора.
– Вам.
– Но я не умею! – воскликнула толстая дама.
– Так ведь в этом нет ничего сложного, – сказала жена техника. – Вы легко все поймете.
– Ой, я не смогу! – сказала толстая дама и поднесла руки ко рту. – Куда там! Я не сумею.
Она вертела головой в паническом страхе простых женщин, которые неколебимо убеждены в своей глупости и ничего не знают о мудрости жизни, которая в них же заключена. Все начали ее уговаривать. Толстая дама качала головой, потом начала таять.
– Не знаю, – сказала она, – я, наверное, не справлюсь…
– Идите, идите! – понукал ее стиляга. – Разве все мы здесь дураки? – обратился он ко мне.
Я засмеялся и посмотрел на учителя. Он молчал.
– Ну идите же, госпожа М.! – сказал я. – Ничего с вами не случится!
– Если вы так думаете, господин доктор… – сказала жена директора, тяжело встала, тяжело протиснулась меж колен сидящих в купе и вышла. За стеклянной дверью было видно ее широкое, доброе и очаровательно глупое лицо – она сосредоточенно старалась услышать, что говорят внутри.
Компания в купе договорилась о пачке кофе, которая, по сообщению мужа, находилась у нее в чемодане. Жену директора впустили, она захихикала, тяжело села и открыла рот:
– Что… что это такое? – спросила она с очевидным усилием.
– Так нельзя спрашивать, госпожа М. Вы должны задавать вопросы, как мой муж или как господин П., – сказала жена техника, кивнув на стилягу.
– Но если я так не умею, – умоляюще произнесла толстая дама.
– Ну, ну. Попробуйте. Только не спешите, – успокаивала ее техникова жена.
Толстая дама снова задумалась. Капли пота катились по жирной коже ее пухлых щек, и после продолжительного сосредоточенного усилия она выпалила:
– Это находится здесь?
– Видите, как хорошо пошло, – сказала жена техника. – Да, это здесь, в купе.
Толстая дама начала осматриваться. Глазки, наполовину утопленные в этом глупом лице, настолько глупом, что глупость ее почти украшала, перебегали с предмета на предмет, с одного человека на другого, останавливаясь на элегантном черно-желтом чемодане стиляги, на портативном радиоприемнике техниковой жены, на молчаливом лице фабричного мастера, на моих силоновых носках и, наконец, на посиневшем лице учителя со злыми глазами, пылающими умноженной ненавистью.
– Это… это съедобное? – спросила она в конце концов.
– Да! – загудели все хором. Жена директора радостно улыбнулась:
– Значит, я отгадала!
– Да, – ответила жена техника. – Но надо продолжать.
– Как это? – удивилась толстая дама.
– Вы пока что отгадали природу этой вещи, но еще не знаете, что это такое.
– Как это – природу? – непонимающе спросила жена директора.
– Вы уже знаете, что это можно слопать, но не знаете, что, – объяснил ей стиляга.
– Ага, – произнесла дама и снова начала осматривать все вокруг. – Но здесь нет ничего съедобного.
– Его не обязательно нужно видеть, – сказал техник. – Оно может быть где-то спрятано.
– Но как я могу отгадать, если оно спрятано? – спросила толстая дама.
– А вы спрашивайте, – сказала жена техника.
– Спрашивать?
– Ну конечно. Вы должны точно определить, где это здесь, в купе, находится.
– Точно? – Глаза жены директора магазина готового платья просительно остановились на лице жены техника.
– Ну, на полу ли оно, на сиденье либо в ящике для багажа…
– Это в чемодане? – прервала жена директора.
– Да! – ответили все хором.
– Это пирожки! – радостно воскликнула толстая дама. Сразу после этого ее ошеломило известие, что она ошиблась. И она начала один за другим называть съедобные вещи из своего чемодана, не обращая внимания на возражения, что нельзя спрашивать прямо, и наконец пришла к цели и счастливо рассмеялась. – Так я все же угадала! – радостно сказала она, обводя бесхитростным, глуповатым взглядом всех присутствующих.
– Ну вот видите, – сказала жена техника.
Толстая дама взяла мужа под руку и провозгласила:
– Ах, какая забавная игра!
И вот пришла моя очередь. Я словно чувствовал, что где-то в другом месте, в другом купе – и все же где-то зде «ь – сидит Эмёке в страшном одиночестве, уже окруженная и затравленная духами меловых кругов, возвращаясь в мир своего прошлого, к ужасному одиночеству того высохшего венгерского острова, где она до конца жизни будет осуждена на суеверия туберкулезного садовника и ночные кошмары хозяина усадьбы и гостиницы. Потом я сказал:
– А теперь, пожалуй, очередь господина учителя.
Учитель вздрогнул и начал защищаться. Он никогда, мол, в эту игру не играл. И она ему вообще не интересна, заявил он, вызвав этим общее раздражение. В конце концов ему пришлось выйти, побурчать и выйти и ожидать за стеклом, стоя там с тупым лицом и отвисшей нижней губой, с тупыми, злыми глазами. Мы решили загадать его самого. Старый трюк, конечно, и совсем не сложный для отгадывания. На этот раз никто не возражал. Позвали учителя, и он вошел.
– Так что же это такое? – спросил он, словно желая превратить все в шутку.
– А вы задавайте вопросы, господин учитель, – сказала жена директора.
Учитель сел. Я почти чувствовал, как скрипят шестеренки его мозга, привыкшие к нескольким выученным истинам и к бесконечным бесплодным размышлениям над тем, как удовлетворить свою плоть. Он ни к чему не был способен. Даже к простейшей логике. Я это знал.
– Это… это дом? – выдавил он из себя. Компания, не знавшая его так хорошо, как я, пришла в отчаяние. Может, учитель продолжает шутить? Я же знал, что он болван.
– Не валяйте дурака, спрашивайте как положено, – сказал в конце концов стиляга.
Учитель начал потеть. В неприятных черных зрачках таилось усилие, не свойственное этому организму.
– Это… – медленно спросил он, – это поезд?
– Что вы мелете! – возмущенно воскликнул стиляга. – Задавайте вопросы правильно, ну?
Учитель покраснел от ярости.
– Разве я не задаю? – спросил он, и глаза его полыхнули страстным желанием установить свою учительскую власть над этим франтом в цветастых носках, который по возрасту не перешел еще границы той человеческой категории, над которой он привык неограниченно властвовать.
– Не задаете! – сказал стиляга. – Спрашиваете по-дурацки. Нельзя спрашивать прямо: «Это корова? Это бык?» Надо спрашивать, какое оно, где и так далее.
– Где это находится? – быстро спросил учитель.
– Черт… – начал стиляга, но жена техника его прервала:
– Послушайте, господин учитель, вы должны задавать вопросы таким образом, чтоб мы могли отвечать только «да» или «нет», понимаете?
– Ясное дело, – сказал учитель. Все замолчали, Молчание затягивалось. Учитель мучительно искал выход из западни.
– Ну, давайте же, господин учитель! – нетерпеливо воскликнула жена директора магазина готового платья, жаждущая продолжения игры, в которой она только что преуспела.
Учитель вытаращил глаза.
– Это… съедобное? – спросил он.
Все засмеялись, и учитель снова покраснел. На этот раз было видно, что его задело.
– Нет! – выкрикнули обе женщины.
– Да! – сказал стиляга.
– Как это «да»? – воскликнула толстая дама.
– Очень просто, – сказал стиляга. – Есть на свете люди, которые и это едят.
– Конечно, – сказала жена техника. – Только мы не должны принимать это во внимание, потому что у нас это не принято.
– Что вы сомневаетесь? – сказал стиляга. – Какое там «не принято»? Он спросил: «Это съедобное?» Я отвечаю «да». Если это едят зулусы, почему же оно не съедобное, а?
Я смотрел на учителя. Взгляд его блуждал по лицам в полном смятении, лицо же словно вспухло от злости. Спор стиляги с женой техника продолжался. Учитель поспешно сказал:
– В таком случае я сдаюсь.
– Так нельзя, господин учитель! – взвизгнула толстая дама.
– Почему нельзя? Если вы сами не знаете, съедобное оно или нет.
– Может, попробуем? – сказал стиляга. – Разве что оно окажется слишком жестким и неприятным и вывернет нам желудки. – Я заметил, что в голосе его, кроме природного певучего акцента, зазвучала и ненависть к учителю, унаследованная, очевидно, от тех лет, когда он был унижаем подобными представителями педагогической науки за вызывающее проявление веры в цветастую одежду и в наслаждения различного типа как в единственно возможное содержание жизни (в то время как учитель некое подобное наслаждение – с мягкими руками и скрытой непристойностью – относил, само собой разумеется, к труду).
– Так вот, – отозвался фабричный мастер (он до сих пор молчал; в молодости, по всей видимости, не много начерпал из того ничтожного запаса сведений, которые за приличную месячную плату продавал учитель, возможно, вообще не учился в школе и вынужден был всю жизнь вкалывать, чтобы прокормиться; но в какие-то свободные минуты он размышлял и, может быть, прочитал пару книжек Корженского, Вразы, а сейчас Ганзелки и Зикмунда; человек без особого чувства юмора, но способный к честному, медлительному, но все же логическому мышлению, которому не всегда хватало слов). – Так вот, – сказал он, – в наших краях это не едят, но есть на свете страны, где до сих пор некоторые люди это едят. Вот оно как…
С острой ненавистью учитель повернулся к новому неприятелю, хотя тот обращался к нему с почтением, привитым с детства родителями и старшими, которое он потом прививал собственным детям, – с почтением к учительскому сословию, учительской образованности, мудрости и справедливости. Но учитель его презирал.
– Я сдаюсь, – снова сказал он с отвращением.
– Но подождите, господин учитель. Ведь это совсем просто, – сказала жена техника.
– Нет, я сдаюсь. Не вижу никакого смысла играть, когда вы загадываете вещи, о которых сами не знаете, съедобные они или нет, – сказал учитель. Его снова начали уговаривать. Толстая дама почти плакала от ускользающей радости игры. Учитель, сердитый, почти черный от ярости, наконец уступил и снова погрузился в бесплодное размышление. Внешне оно даже имело форму алехинского, но на самом деле было унылым перекатыванием разболтанного молота по пустой наковальне.
– Это – автомобиль? – решился он наконец.
Стиляга грубо расхохотался.
– Вы что – идиот? – бросил он в лицо учителю все, что к нему чувствовал, – свою прямую, без уверток, оценку, и это было главным и, пожалуй, единственным достоинством этих стиляг, кроме верности ошибочному и отчаянному идеалу, который они заимствуют у людей иной породы, живущих в другом мире, в своей пустыне, – заимствуют, не имея в себе искры для того огня, для той загадочной, отчаянной пустыни. – Вы когда-нибудь слышали, чтоб где-то жрали машину?
– Это что за выражения, молодой человек? – огрызнулся учитель.
– Ну-ну. Не стройте из себя недотрогу. Что я вам такого сказал?
– Я не играю, – сказал учитель с подчеркнутым чувством оскорбленного достоинства. – Я не позволю себя оскорблять.
Я вмешался и поддержал новую волну протестов:
– Послушайте, речь идет о том, чтобы вы задавали логически осмысленные вопросы, понимаете?
Учитель пронзил меня взглядом:
– Я сказал, что не буду играть.
– Но, господин учитель, – заголосила директорова жена, – вы ведь не хотите, чтоб вам было стыдно. – Она определила ситуацию довольно метко и точно, по-прежнему оставаясь ребенком, который не видит нового платья короля.
– Пусть тогда вам все объяснит господин доктор, – сказала жена техника. – Не станете же вы ломать компанию.
Учитель забурчал.
– Вы должны начинать с общих понятий, – сказал я, – и постепенно уточнять их вопросами. Понимаете?
Учитель ничего не ответил.
– Вы поняли? – продолжал я сладким тоном. – Сначала нечто абсолютно общее, потом вы локализуете – с каждым вопросом все определеннее, пока не найдете, так сказать, точные координаты. – Я вопросительно посмотрел на него. Он ничего не соображал. – Конечно, – сказал я, – лучше всего сначала определить, относится ли вещь к сфере конкретного или абстрактного.
Учитель молчал.
– Ну, пробуйте. Задайте наводящий вопрос, – молол я дальше, – а потом пытайтесь объект локализовать.
Гримаса ненависти искривила губы учителя.
– Это – черное? – спросил он.
Стиляга фыркнул и в пароксизме смеха высоко задрал свои паучьи ноги, чуть ли не к носу учителя.
– Это уже довольно конкретизированная посылка, – приветливо продолжал я свою болтовню. – Но она ничего не дает вам для локализации. Локализовать, локализовать, господин учитель!
– Это… вагон? – совершенно по-дурацки спросил учитель.
– Ох, нет, – приподнял я брови. – Вы снова ничего не локализовали.
Стиляга захохотал.
– Черт побери, так спросите же, где это!
Учитель смерил его взглядом.
– Я уже спрашивал.
– Да, спрашивали, но по-дурацки, – сказал стиляга. – Нельзя спрашивать: «Где это?» – Он довольно успешно спародировал глуповатую мелодику вопросов учителя. – Надо задавать вопрос: «это здесь?» или: «это находится…» – Он с трудом подыскивал что-нибудь остроумное, но в голову ему не пришло ничего лучшего, чем выражение, в котором для людей его типа, да и не только его, сконцентрирован весь юмор мира: «Это находится – в заднице, может быть, а?»
– Господин П.! – захихикала жена директора магазина готового платья.
– Я не играю больше, – сказал учитель. – Если люди не умеют себя вести, я не играю, – добавил он с учительской целомудренностью. Но все же игра продолжилась. Его вынудили, и тянулось это с ним до самых Пардубиц, где он и директор магазина с супругой выходили. Это была самая лучшая забава, которую когда-либо эта светская игра давала и мне, и стиляге, и жене техника, ибо здесь она была не забавой даже, а Божьей мельницей, которая растерла учителя жерновами. Медленно, длинным рядом нелепых вопросов, потерявших в конце концов даже тень какой-либо системы, учитель привел себя в умственное состояние, которое боксеры называют «грогги». Вопросами типа «это воняет?» он открыл обильные источники сарказма в душе стиляги, чьи цветастые носки каждый раз взлетали фейерверком к потолку. Вопрос же «является ли это вообще чем-то?» заставил меня задуматься, ибо, когда он прозвучал, я действительно не знал, чем он являлся, этот учитель, всю жизнь провозглашавший какую-то мораль, но сам не опирающийся ни на какие законы, ни на Христовы, ни на Марксовы, и живущий без морали, даже без морали человеческого животного, существующего по извечному закону стада: чего не хочешь, чтоб иные делали тебе, не делай им; живущий без смысла, без содержания, ходячая система кишок и рефлексов, еще более убогий, чем маленький шелковистый суслик, запертый в клетке, который своими розовыми коготками тщетно пытается прорыть в жестяном полу дорогу наружу, к сладкой, единственно ценной свободе. Это же существо не требует свободы, которая является, без сомнения, величайшим смыслом нашей жизни, но которой нельзя достичь ни в чем другом, кроме как в мудрости, лишь познав нашу нужность, – хотя он часто орудовал словом «свобода» на собраниях избирателей; свободы, необходимой для того, чтобы мы не сошли с ума, если мы люди, – он же человеком не был. Конечно, не был он и сверхчеловеком, мне всегда казалось, что он – «недочеловек». Они среди нас всегда, во все дни мира, как Христовы убогие, только эти не бывают убогими, не бывают бедными. Недочеловеки. Эти низкие или высокие, коренастые или худые млекопитающие, не знающие любви, верности, порядочности, «альтер эго», всех этих добродетелей и необходимых качеств человека, которыми единственно поддерживается существование рода животных и людей (сознательно – людей, бессознательно – животных: кроликов, белых мышей, барсуков, – они ведь никогда в своей короткой жизни, в естественном состоянии духа, не душат друг друга); которые с абсолютной несомненностью, без внутренних противоречий утверждают в жизни абсолютный приоритет своего брюха, своего воображаемого (но для них несомненного) права; провозглашая собственную непогрешимость, они трубят о своей глупости, всегда готовые судить других, ни на мгновение не забывая о собственном несомненном совершенстве, ни на мгновение не задумываясь над смыслом своего существования, высмеивая христианство и мораль как пережиток, но в глубине души ненавидя коммунизм, который отнимает у них свободу быть паразитом; однако и в коммунизме некоторые приживутся, ибо и при нем удастся быть паразитами; и никогда не придет им в голову, что они – ограниченная собственной шкурой и костями смердящая пустота; после себя они оставляют следы мелких и крупных обид, уничтоженных и разрушенных жизней, испорченной работы, невыполненных задач, отвратительных разводов, преступлений, тупого и грязного цинизма. Те, ради кого должен существовать ад и вечная кара, по крайней мере – кара человеческой памяти, если все на свете не является лишь гигантской несправедливостью, ибо, наверное, даже все будущее рая на земле не сможет возместить океаны страданий, которые в мире за те восемь или девять тысяч лет его существования вызвал, совсем незаметно, этот недочеловек, всегда умея приспособиться и никогда не страдая, пока страдали другие, потому что он всегда готовно провозглашал Истину – а истина ему всегда была безразлична; вызвал в сердцах обманутых друзей, жестоко избитых женщин, оставленных любовниц, затираненных детей, уничтоженных соперников, стоявщих на его пути, в жертвах своей злой ненависти, которая, по-видимому, даже не требовала оснований, а только крови, только мести, жестокой и прямой или же облеченной в легальный вердикт легального общества. Ох, он с нами до сих пор, несомненнее, чем Христовы убогие, – как злой упрек нашим красивым словам и насмешка над красивыми словами, как предостережение нашей самонадеянности, как предупреждение нашему спокойному самодовольству, – недочеловек, наш враг, разрушитель, вредитель, недочеловек, убийца.