412 000 произведений, 108 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Йозеф Рот » Вниз по Волге (сборник) » Текст книги (страница 3)
Вниз по Волге (сборник)
  • Текст добавлен: 19 августа 2025, 15:30

Текст книги "Вниз по Волге (сборник)"


Автор книги: Йозеф Рот


Соавторы: Брюс Чатвин

Жанр:

   

Публицистика


сообщить о нарушении

Текущая страница: 3 (всего у книги 4 страниц)

– Сколько драгоценного материала пропадает! Какой был бы пляж для отдыхающих и больных! Какой песок! Если бы всё это вместе с Волгой находилось в цивилизованном мире!

– Если бы всё это находилось в цивилизованном мире, здесь бы дымили фабрики, трещали моторные лодки, поворачивались черные краны, люди бы начали болеть, а потом, двумя милями дальше, отдыхать на песке, и это уж точно была бы не пустыня. На определенном, с гигиенической точки зрения безукоризненном отдалении от кранов были бы разбросаны рестораны и кафе с хорошо озонированными террасами. Музыканты исполняли бы «Песню о Волге» и бойкий чарльстон «Волжские волны» на слова Артура Ребнера и Фрица Грюнбаума…

– О, чарльстон! – обрадовался американец.

Франкфуртер цайтунг, 05.10.1926











Хеннинг Кейлер «Красный сад» (1919)

Текст впервые был опубликован в книге «Красный сад. Приключения в Советской России» издательством Государственного историко-архитектурного и художественного музея-заповедника «Остров-град Свияжск» в 2011 году.



Перевод Е. Шевченко


Хеннинг Кейлер (1891–1979) – атташе датской дипломатической миссии, путешествовавший в 1917–1919 годах по России с целью оказания помощи австро-венгерским военнопленным. Легенда об установке Львом Троцким памятника Иуде Искариоту в Свияжске опирается на беллетризованные воспоминания Кейлера, однако многие казанские краеведы опровергают существование такого монумента в Татарии. В Дании Кейлера помнят как драматурга, литературного критика и переводчика Честертона и Уайлда.

Это было весной 1918-го. С трех часов утра я расхаживал взад-вперед по вокзалу Алатыря и ждал. Но поезда на Казань всё не было. В зале ожидания, где храпели крестьяне и солдаты, нечем было дышать. Я бы мог остаться в гостинице и выспаться, но она располагалась в центре города, а город, как водится, находился не ближе пяти верст от вокзала, так что поезд успел бы раз десять прийти и уйти, прежде чем мне дали бы знать. Нет, мне не оставалось ничего, как только ждать, слегка подремывая на своем чемодане, прислонившись к вокзальной стене или подперев голову руками, есть суп или пить чай в буфете, когда предоставлялась возможность, и курить одну сигарету за другой.

Позже, в первой половине дня, с севера пришел бронепоезд. Это было маленькое развлечение, в котором я не мог себе отказать. Его команда представляла собой редкую коллекцию человеческих отбросов: сбежавших каторжников с плоскими дегенеративными черепами и видавших виды мальчишек школьного возраста, чьи бледные черты свидетельствовали о душевном одичании и ранней психической патологии. В остальном это был внушительный поезд – первосортный товар Антанты. Впереди броневая башня со скорострельной пушкой во вращающемся куполе и черными щелями в боковых стенках, из глубины которых блестела желтая медь пулеметных стволов. За башней – гигантский паровоз такого же серого цвета, бронированный до самых рельсов, который органично соединялся с длинным коридором, предназначенным для пулеметчиков, достаточно большим, чтобы во время боя вместить весь экипаж бронепоезда. Оставшаяся часть состава представляла собой три узких, элегантных пульмановских вагона, четыре теплушки с амуницией и багажом, и в конце находилась плоская багажная платформа, на которой стояли автомобиль и самолет.

После обеда, часа в три-четыре, вокруг поезда началась суета: состав готовился к отправлению. Поезд шел в нужном мне направлении, и я поинтересовался у служащего вокзала, нельзя ли мне воспользоваться этой оказией. «Зачем Вам связываться с красным сбродом?» – сказал он, увидев и услышав, что я иностранец. «Разве что Вы желаете отправиться прямо в преисподнюю. Кажется, мы наконец-то избавимся от этой чумы. Чехи подходят. Меньше чем в ста верстах отсюда идут бои. А с этими типами всё ясно! Они доставили сюда в лазарет семнадцать раненых, и знаете, с какими ранами? Свиньи, скажу я Вам, пусть тысячу раз будут прокляты эти свиньи! Впрочем, вон там стоит командир, если Вам что-то от него нужно».

Командиром поезда оказался матрос балтийского флота. Он стоял на лестнице, спущенной с паровоза, и разговаривал с машинистом. Я отважился прервать разговор, предъявив свой билет и сказав, что-де официальному дипломатическому лицу тяжко терять свое драгоценное время на чертовски скучном вокзале. Матрос вошел в мое положение. Он был поразительно красивым малым с обезоруживающей улыбкой. В нем не было ничего отталкивающего. С голубыми глазами на загорелом бесстрашном лице, благородным носом и мягкими кудрявыми волосами он в точности соответствовал описанию героев в детских книжках. Его улыбка обнажила ряд великолепных зубов, когда он предложил мне занять место в первом вагоне и сослаться на него, если у караульных возникнут возражения. Он обещал прийти следом и сообщил, что отправление поезда через десять минут.

Таким образом я очутился в первом вагоне. Караула не было, и дверь в коридор оказалась открытой. Первое помещение представляло собой кухню. На столе стояли самовар и керосинка. На полу лежала гора белого хлеба, стояла наполовину пустая бочка с маслом и множество коробок из-под печенья, заполненных сахаром. Сахар в то время раздобыть было почти невозможно. У меня оставался маленький запас на дне походной фляжки, который я теперь не замедлил пополнить.

В соседнем купе, видимо, жило несколько членов команды, но пока их на месте не было. На полу и мягких полках валялись игральные карты, сброшенная одежда, жестяные банки, патроны и семечки. Сетки для багажа были забиты винтовками, саблями, револьверами, ручными гранатами и военной амуницией из кожи, от ремней и патронташей до сапог и седел. В дальнем купе полки на одной стороне были опущены и стена сверху донизу покрыта генштабовской картой Поволжья. Видимо, это было купе командира. Там я и устроился, разместил свою сумку, в которой было несколько сотен тысяч рублей, под спальной полкой, расчистил место и уселся на своем плаще в ожидании того, что должно было произойти.

На откидном столике у окна стояла пишущая машинка, видно, замершая посреди диктовки. Там также лежали бумаги, телеграммы и прочее, но не шпион же я. Правда, я не удержался и изучил карту, дабы по возможности получить представление о размахе чехословацкого восстания. Но, к сожалению, она не содержала стратегических комментариев. Потом я обследовал браунинг и пистолет и обнаружил, что они заряжены до отказа. Наконец, я добрался до библиотеки, состоявшей из тома избранных романов Жюля Верна (в русском переводе) и скверного качества книжки, повествующей о самом знаменитом в истории убийстве. Титульный лист изображал репродукцию казни Людовика XVI. Кровь алым потоком текла по черной типографской краске.

Прошло десять, а потом двадцать минут, а я все еще оставался в купе один. Постепенно меня начал одолевать сон. Но тут меня разбудил звук женского голоса, раздававшийся из соседнего купе, последнего в этом ряду и единственного, которое я не обследовал. Вскоре я закурил сигарету и вышел в коридор.

Дверь была приоткрыта, и картина, представшая перед моим взором, крайне меня озадачила: купе было снизу доверху обшито шелком, в свою очередь, завешенным портретами военных и другими фотографическими изображениями, выполненными в интернациональном жанре nu artistique. На диване лежало смятое стеганое одеяло небесно-голубого цвета, а на полу был расстелен натуральный ковер, здорово нуждавшийся в мощном пылесосе. У окна перед туалетным зеркалом, повернувшись спиной к двери, сидело существо женского пола в прозрачной шелковой пижаме некогда розового цвета и отороченных лебяжьим пухом тапочках. Оно собиралось с помощью кисточки и карандаша заняться интимным искусством, к которому прибегают женщины во всём мире в надежде подновить свои естественные прелести и сделать их более рафинированными. Но что больше всего поразило мой взор в этом необычном будуаре на рельсах, так это богатая коллекция пузырьков, флаконов и колб, баночек, коробок и кувшинов, рассредоточенных по всему помещению, повсюду, где только находился свободный уголок. Даже по приблизительным подсчетам, здесь имелись и самые дорогие парижские эссенции, и самые отвратительные московские духи, рисовая пудра и помада, квасцы и золотистые кремы, помады, грим, вазелин, сублиматы и другие, еще более таинственные чудодейственные антисептические средства.

Хозяйка купе перестала напевать и подвергла результат своей работы критической оценке. Вероятно, она заметила мою тень, потому что внезапно обернулась, но, увидев, что я полностью поглощен происходящим на перроне, на цыпочках подошла к двери и задвинула ее, не преминув, однако, предварительно изучить мою иноземную внешность. На секунду я поймал взгляд ее черных глаз, вызвав в них улыбку; я увидел, что она была коротко пострижена под пажа и что ей было не больше семнадцати.

Я снова сел в купе командира, и вскоре она заглянула ко мне. Теперь она была изрядно напудрена и одета в короткое белое платье, белые чулки и белые туфли. Я поднялся, поклонился и назвал свое имя. Она совершенно не удивилась моему пребыванию на борту большевицкого бронепоезда, а только любезно спросила, комфортно ли я себя чувствую. Потом она предложила вместе выпить чаю. Я с удовольствием согласился и последовал за ней в первое помещение, чтобы помочь нарезать хлеб и поставить самовар.

После того как мы принесли всё это в купе и освободили откидной столик от пишущей машинки и бумаг, вошел матрос и порадовался тому, как быстро я освоился в поезде и, несмотря на свой неважный русский, нашел общий язык с Долли Михайловной, бесценным членом команды, сестрой милосердия, а, когда надо, врачом и экономкой, в случае же опасности – солдатом, умеющим обращаться с пулеметом так же ловко, как с револьвером.

Несколько часов спустя мы на хорошей скорости уже ехали в южном направлении. Матрос поведал мне, что его поезд получил вызов из Сызрани. Чехи покинули Пензу, зато заняли Самару и, наверное, много других городов. Связь между Сибирью и Туркестаном прервана. Он не мог мне сказать, пал ли Симбирск, в котором находилась моя делегация, но подозревал, что да. Положение было не из лучших. «Да и что можно сделать с такими людьми». – сказал он и показал рукой на команду, которая от скуки развлекалась потасовками в коридоре и купе. «Дисциплины в армии пока нет». – добавил он, – «вообще-то я жалею, что оставил флот. В старые времена мы стояли под Ревелем. Долли была певицей, большой звездой. Все офицеры за ней увивались. Ну, теперь они далеко, и жалеть нечего. В полку нравы те еще. Только бы уже прекратилась вражда. Мне не доставляет удовольствия разъезжать на этом поезде в компании олухов, готовых сбежать при первом же выстреле. К тому же это их вечное свинство… Ни себя, ни других не уважают».

Вечером наш поезд остановился на маленькой лесной станции. Уже начинало темнеть. Я лег в мягкую траву рядом с рельсами и смотрел, как солдаты по-детски задирались и мутузили друг друга, правда, походили они при этом скорее не на детей, а на идиотов. Долли Михайловна тоже вышла, чтобы насладиться вечерним воздухом. В подоле юбки она вынесла двух кроликов: одного белого как снег, с красными глазами, другого – черного с голубыми. Она легла рядом со мной в траву и выпустила животных из рук. Они тут же стали щипать и жевать траву, прыгая туда-сюда на свой забавный манер, откидывая назад уши и сохраняя серьезное выражение мордочек. Солдаты, увидев их, подбежали, наперебой стараясь погладить и взять на руки. Но вскоре им это надоело, и они повытаскивали свои револьверы, стали целиться в кроликов и, осклабясь, спрашивать Долли Михайловну, верит ли она в то, что они попадут в цель. Та разозлилась, пообещав, что отнимет жизнь за жизнь. Тогда они оставили животных в покое и вместо этого стали целиться в нас и друг в друга, дико вопя и жестикулируя, и время от времени паля в воздух. Когда стемнело, по приказу Долли Михайловны они натаскали хвороста. Долли унесла кроликов и вернулась со сковородой, маслом и мукой. Она опустилась на колени рядом с костром, дым от которого сквозь тишину вечера поднимался ввысь, а трескучее пламя живописно освещало нашу маленькую группу. Контуры пышного юного тела Долли в отсветах огня проступали сквозь ее тонкое платье. Несмотря на едкий дым и неудобное положение, она мужественно пекла блины до тех пор, пока все не насытились. После этого мы еще некоторое время лежали у затухающего костра, курили сигареты и болтали под нестройные звуки балалайки.

Ночью мы поехали дальше и около шести утра прибыли в Свиягород. Я спал на полке матроса под русской офицерской шинелью. Себе он поставил раскладушку под картой. Впрочем, часть ночи его в купе не было. Хотя я проснулся в момент остановки поезда, заставить себя встать не смог. Когда же около девяти вышел на перрон, чтобы помыться, то застал там большинство солдат, брызгавшихся под краном с разнузданными криками. Подержав голову под холодной струей, я взял на вокзале горячей воды, чтобы побриться. Мой хозяин тоже прихорашивался. Он собирался отправиться в Свиягород и нанести визит местному начальству.

Только около полудня, когда автомобиль спустили с платформы, мы смогли выехать. Долли Михайловна сегодня появилась в облачении сестры милосердия, из-под которого, впрочем, виднелись совсем не сестринские одежки. Было страшно жарко. Она повязала голову платком. При резком солнечном свете ее лицо, несмотря на юность, показалось смертельно опустошенным, точно лунный ландшафт. Белая как мел пудра не могла полностью замаскировать выступавшую то здесь, то там сыпь. Но она была весела точно сорока, ее смех был глубоким, как кашель, и резким, как звук точильного камня, а тело ее напоминало столбик ртути или животное, притаившееся под тонкой одеждой. Когда мы сели в машину – матрос за руль, Долли и я на заднее сиденье, – та и не думала заводиться. Из-под капота вырвалось вонючее облачко, а мотор стрелял, точно автомат. Потребовалось еще полчаса, чтобы машина тронулась с места. Мы быстро запрыгнули внутрь, чтобы не остаться за бортом, и наконец помчались по дороге на пределе всех лошадиных сил, а матросы при этом стояли на подножках.

Свиягород не мог предложить никаких достопримечательностей. Он расстилался под палящим солнцем, как щупальца, распуская во все стороны сонные улицы. Деревянные особняки с закрытыми зелеными ставнями покоились посреди запущенных садов. Время от времени мы проносились мимо домов с широко распахнутыми дверями и окнами, сквозь которые можно было видеть пыльные останки домашнего очага; горькая атмосфера покинутости вызывала в сердце короткие приступы грусти. Мы проехали мимо белой церкви, а затем пересекли базарную площадь. Была суббота, базарный день, но на площади стояло только несколько крестьянских повозок. Зато здесь бродило множество австро-венгерских военнопленных, пожиравших глазами товары из-за долгого вынужденного воздержания. Несмотря на лохмотья, на выклянченную русскую одежду, их легко было узнать по остаткам синих мундиров, а порой только по головному убору, пережившему войну, плен и годы скитаний. Большинство же из них можно было опознать лишь по чертам лица, которые не спутаешь ни с русскими, ни с татарскими.

Совет Свиягорода располагался в здании городской думы на базарной площади. Когда наш автомобиль въехал под арку, караул немедленно схватился за оружие и стал в состоянии боевой готовности у пулемета в фойе здания. В те времена можно было ожидать чего угодно! Кстати, это были венгры, элита красной армии. Президент местного Совета и комендант города – он объединял в одном лице эти две должности – оказался красным евреем, у которого был какой то псевдоним, теперь не вспомню. Возраста он был неопределенного. Иногда он казался молодым человеком с преждевременно осунувшимися чертами, а иногда походил на старика, которому какая-то болезнь придавала налет фальшивой юности. Его редкие, коротко остриженные волосы обнажали залысины по всей голове. Особенно странными были его глаза. У него не было взгляда в обычном понимании, зато глаза его по временам вспыхивали и, казалось, излучали красный свет. Он производил впечатление незаурядного, одаренного человека, правда, не совсем нормального.

Увидев меня, он осекся, но ситуация еще ухудшилась, когда он просмотрел мои бумаги и узнал, чего я хотел. Всё его тело содрогнулось от плохо сдерживаемого гнева и, скрипя зубами, как разозленный деспот, он сообщил мне, что не признает европейские буржуазные правительства. Они для него пустое место. И вообще, военнопленных, которыми я интересовался, больше нет. Он не тюремщик капитализма. В России каждый, кто хочет, может стать свободным гражданином и не нуждается в том, чтобы его кормили иллюзией буржуазной филантропии!

На этом он повернулся ко мне спиной и любезно обратился к Долли Михайловне. Позже он сменил гнев на милость, подчеркнув, что друзья Долли Михайловны – это и его друзья. Он пригласил меня на обед и, кроме того, настоял на моем участии в большом коммунистическом празднике, который должен был состояться в воскресенье. Большой народный парк «Красный сад» будет при этом передан благодарному населению. С сатанинской улыбкой он добавил, что почтет за честь отбить у капиталистической дипломатии такого перспективного юношу, как я. «Вы – наш, в Вашем взгляде я читаю, что Вы лишены предрассудков. Вы просто никогда не ощущали в себе истины. Вас никогда не захватывала идея человеческого братства. Но она должна расцвести в Вашем юном сердце». Он посмотрел на меня странным взглядом, схватил за руку и, приблизив рот к моему уху, прошептал: «Вам я хочу доверить эту тайну. Истина – во мне. Я – вновь пришедший Спаситель нового времени. Я…» Внезапно он провел рукой по лбу, улыбнулся и пришел в себя. «Жарко», – сказал он без всякого перехода и больше не произнес ни одного неразумного слова.

После обеда, безалкогольного и скромного, при этом вкусно приготовленного венским поваром, я отправился на прогулку по городу, в то время как остальные поехали в казарму, расположенную за городом, чтобы сделать кое-какие приготовления к завтрашнему большому военному параду. Он должен был состояться, с одной стороны, в честь праздника, с другой (насколько я понял) – приобретал особое значение ввиду опасности со стороны приближавшихся с каждым днем чехов. Я побывал наряду с прочим и на базарной площади и беседовал со многими бородатыми военнопленными. Они еще ни разу ни одного делегата в глаза не видели и по праву не ждали чудес от предстоящего. Я расспросил их об условиях их жизни, купил и раздал им несколько пачек махорки. Больше всего они жаловались на своих младших товарищей, которые перешли на сторону красной армии и мучили их до смерти, чтобы и они последовали за ними. «Там и кормят сытно», – рассказывали они, – «форма, чай, сахар и 300 рублей в месяц, а если кого на фронт послать захотят, то можно и деру дать. Неделю назад тут полк из Тамбова проходил. Так по дороге 200 человек дезертировало, а оставшиеся только удобного случая и ждали. Да нет, это не опасно, и всё же как знать… А дома жена и ребенок, и хозяйство! Лучше уж потерпеть еще немного». Я поддержал их в их добрых намерениях. О русских они не говорили ничего дурного. Большинство из них, конечно, сумасшедшие, но люди неплохие, скорее равнодушные. И беспорядок повсюду ужасный. В лагере прекратилось снабжение продовольствием, но покидать его при этом нельзя! Одежды не давали никакой, а заработать мог только тот, кто владел каким-нибудь ремеслом. Однако хуже всего при правлении комиссаров было то, что военнопленных использовали на всевозможных работах, которые русские выполнять не хотели. Они должны были чистить конюшни, содержать в порядке казармы и лазареты, а недавно военнопленным поручили выполнять все земляные работы в новом коммунистическом саду, и это под палящим солнцем, и получали они за это один лишь сухой хлеб. «Хорошенькая свобода, не правда ли? Эти проходимцы могут, сколько хотят, называть себя пролетариями, большевиками, коммунистами и интернационалистами, от русской лени и страсти к воровству им не избавиться».

Я покинул военнопленных в возбужденном состоянии, их справедливый гнев передался и мне. С этими людьми из Кернтена, Тироля и Зальцбурга я говорил как со своими. Мой старый прадедушка, тоже крестьянин, так же как и они, курил бы трубку и ругал угнетателей, доведись ему попасть в русский плен.

Вечером вместе с матросом я вернулся на вокзал. Долли Михайловны с нами не было. Она осталась ночевать в городе.

До того как мы на следующий день отправились в путь, Долли Михайловна явилась в автомобиле местного Совета, чтобы переодеться. Она должна была принять участие в параде с командой бронепоезда. Матрос и я поехали на завтрак в Совет.

В три часа должен был начаться парад. Комиссары и штабные стояли, взобравшись на аркады, и салютовали красными флагами. Все были одеты очень воинственно, экипированы большим количеством оружия, планшетов и биноклей, но никто не мог соперничать с комендантом, который, несмотря на жару, водрузил на голову серый стальной шлем с красной пятиконечной звездой. На нем были высокие лакированные сапоги со шпорами, начищенная до блеска сабля, что в России казалось украшением иноземным, фантастическим, а на правом рукаве у него красовался известный знак ударной группы – белый серебряный череп с двумя скрещенными костями на красном фоне. Рядом с ним сидел матрос в своей простой морской форме с развевающимися черно-оранжевыми ленточками бескозырки, и вид его не говорил в пользу военной мощи.

Чтобы не провоцировать военнопленных и не произвести ложного впечатления на красноармейцев, я занял место в тени аркад. Здесь выстроились и члены оркестра австрийских военнопленных, которые должны были играть на параде, а позже на празднике. От них не требовали, чтобы они маршировали со своими инструментами на солнце. Искусство ощутимо повысило их статус, ведь, по молчаливому признанию начальства, успех праздника в значительной степени зависел от их музыки и от их доброй воли.

Парад тем временем начался. Нельзя сказать, чтобы он утомил нас своей продолжительностью. Участвовали в нем два полка по 200 человек. Люди шли вразнобой. Многие из них были военнопленными, в основном венграми и немцами. Их легко было выделить среди русских красноармейцев, из которых лишь немногие побывали солдатами на фронте, по военной выправке, которую они вольно или невольно начинали демонстрировать, как только им давали в руки оружие. За пехотой следовали пулеметчики, полторы дюжины мужчин на маленьких коричневых лошадях. Полевая пушка, которую тянули лошади, представляла тяжелую артиллерию.

Завершала парад команда бронепоезда с красным флагом, на котором золотыми буквами было написано «Бронепоезд „Карл Маркс“». За ним шла Долли Михайловна. Облаченная в летный шлем, белую шелковую матросскую блузу, с красной лентой, револьверной кобурой на поясе, в бриджах цвета хаки и высоких желтых сапогах, зашнурованных до колен, она выглядела потрясающе. Проходя мимо аркад, она салютовала саблей и улыбкой.

Во время парада мы стояли навытяжку с обнаженными головами, а музыканты между тем поочередно играли то Марсельезу, то почетный марш Первого Венского полка. Позднее и мы проследовали маршем во главе с военным оркестром, а к нам, в свою очередь, присоединились местные члены коммунистической партии, мужчины, женщины и дети. Белая от пыли дорога, казалось, вела прямо к солнцу.

Сад, впрочем, оказался недалеко от центра города. До национализации он принадлежал князю Гагарину и всё еще таил в себе слабое напоминание о французском садовом искусстве. Чтобы превратить его в народный, здесь были проведены обширные произвольные преобразования. Во-первых, была выстрижена вся центральная часть, чтобы освободить место для эстрады под оркестр. Здесь же была возведена статуя, открытие которой планировалось провести во время праздника. Она стояла посреди одной из продольных аллей, закутанная в покрывало из грубого солдатского сукна, на фоне черных кипарисов и туй. Справа от нее была сооружена трибуна, обитая красным.

Как только мы прибыли в сад, колонна сразу же разбрелась. Солдаты составили ружья пирамидами, а ручные гранаты положили на траву. Нам, гостям, были приготовлены места прямо под трибуной. На базарной площади было совсем немного зрителей, а здесь, как оказалось, всё же собралась часть гражданского населения города, в основном молодые девушки, которым не хотелось похоронить свою юность дома. Ведь в маленьких городах так мало развлечений, а нынче еще меньше, чем вчера. Так что такого, если мы просто пойдем поглядеть, что там красные опять придумали.

Теперь оркестр играл «На прекрасном голубом Дунае». Потом комендант взобрался на красную трибуну, снял с головы шлем и водрузил его перед собой. Лицо его было покрыто каплями пота, впрочем, как и у нас всех, но при этом он был очень бледен. Палящее солнце никак не отразилось на цвете его кожи. Он начал выступление. Говорил он очень красноречиво, но казалось, что его самого сказанное мало интересовало. Из уст его без всякого напряжения извергался поток большевистских и общесоциалистических лозунгов. В нужных местах он делал паузы для аплодисментов со стороны коммунистов. Долли Михайловна без стеснения зевала. Она взяла меня под руку. Я услышал, как оратор произнес имена Маркса и Энгельса и подумал, что вот сейчас будет торжественное открытие статуи. Но он продолжал говорить, и ничего не происходило. Наконец он передал городу «Красный сад» и высказал надежду на то, что это послужит на благо народа, развитие искусства и свободное процветание любви. Сад-де – символ заботы Республики Советов о благе и чаяниях пролетарских масс. При этом он должен стать для народа святыней, заменой невежественной церкви, да, на этом месте будет возведен пантеон героев интернационального братства. Со временем здесь будут возвышаться памятники таким мужам, как Платон и Бабёф, Маркс и Энгельс, Бланк и Делеклюз, Ленин и Либкнехт. С помощью австрийского скульптора, бывшего военнопленного, а ныне свободного гражданина, он положил начало этому делу и велел установить первый памятник. Он долго колебался, какой из исторических личностей первой оказать эту честь. Думал и о Люцифере, и о Каине. Оба они были угнетаемыми, мятежниками, крупными революционерами. Но первый из них – теологический образ, не соответствующий идеологии марксизма. Свет, который он нес, потух, после того как разрушилось общество, страх и ненависть которого он олицетворял. А второй – фигура мифологическая, историческое существование которой сомнительно. Поэтому он решил выбрать недвусмысленную земную личность, историческое лицо, ставшее жертвой религиозного мировоззрения или социальной эксплуатации… И кто же это может быть, как не человек, который вот уже два тысячелетия безвинно прикован к позорному столбу капиталистической историографии, красный предтеча мировой революции, двенадцатый апостол лидера буржуазии Иисуса Христа? Это Иуда Искариот!

Оратор постепенно вошел в раж. Собравшиеся вряд ли понимали, о чем он говорил, но под его обжигающим взглядом чувствовали себя неуютно. Раздалось несколько выкриков, многие русские набожно перекрестились. Комендант замолчал, по-видимому, мало заботясь о впечатлении, которое произвели его слова. Однако выражение его лица выдавало мучительные сомнения. Затем он начал сначала, точно продвигаясь ощупью, и заговорил о часе воскресения, апостоле угнетенных, диктатуре пролетариата, братстве, Интернационале, топчась при этом на одном месте. Его лицо дергалось, точно под плеткой, преследующей его мысли. Он ухватился обеими руками за край трибуны, и ногти его буравили красную ткань. Но внезапно лицо его просветлело, он наклонился вперед и таинственно произнес: «Я несу вам послание, потому что во мне истина. Разве вы меня не узнаете? Я – Спаситель нашего времени. Это я», – прошептал он. Сомнений быть не могло: этот человек был безумен. Он верил в то, что был Иудой.

В эту минуту раздался шум аэроплана, пролетавшего в раскаленном воздухе над садом. Оратор на миг прислушался и провел рукой по лбу. «Да здравствует мировая революция!» – неожиданно вдохновенно закричал он, при полном самообладании спустился в трибуны, поклонился Долли Михайловне и попросил ее открыть памятник.

Долли Михайловна поднялась, и комендант вложил ей в руку веревку. Она несколько раз дернула, и соскользнувшая ткань открыла взорам красно-бурую обнаженную фигуру, выполненную в гипсе, сверхчеловеческих размеров, с лицом, угрожающе поднятым к небу, и рукой, судорожным движением пытающейся содрать с шеи кусок натуральной пеньковой веревки. Когда показалась фигура, оркестр грянул Интернационал, мы все поднялись и обнажили головы. В другом конце сада полевая пушка дала один за другим три громких залпа. Заряды с дьявольским свистом пролетели над нашими головами и упали бог знает где. Я слышал, как красный комендант что-то сказал Долли Михайловне, после чего обнял ее и поцеловал в губы. И не успел я сообразить, что происходит, как она повернулась ко мне, и я почувствовал в своих руках ее мягкое тело, задохнулся от душного аромата пудры, а ее алые влажные губы сомкнулись вокруг моих, как теплое озеро. На миг мне показалось, что жара, висевшая в воздухе, вспыхнула белыми языками пламени. Прочтя в моем взгляде полное недоумение, Долли Михайловна посмеялась надо мной, повернулась к следующему и подарила ему поцелуй, который вслед за тем стал передаваться от губ к губам. У меня дрожали колени. Я был близок к тому, чтобы здесь, на открытой площади, под палящим солнцем, получить солнечный удар. Качаясь, я скрылся за апостолом в тени темных кипарисов.

Когда наступил вечер, а вместе с ним и прохлада, начались танцы. Отдельные огоньки горели меж деревьев, но вскоре погасли. Только площадка для танцев оставалась освещенной, дуговая лампа бросала белый лунный свет на искаженную фигуру апостола. А народ рассеялся в темном саду. Это была чудесная летняя ночь. По земле откуда-то разносились звуки вальса, и медные литавры отбивали такт, напоминая приглушенную музыку цикад. А из небесных сфер разливалась всепоглощающая тишина. Высоко над нашими головами в ночной синеве небосвода в тихом танце дрожал небесный свет, вечный Интернационал звезд.



    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю