Текст книги "Нежная спираль"
Автор книги: Йордан Радичков
Жанр:
Прочая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 10 (всего у книги 13 страниц)
НЕЖНАЯ СПИРАЛЬ
Морозным зимним днем, возвращаясь с охоты, я ехал на санях по Лудогорью. В деревянный короб набилось порядком народу, одни сидели лицом к лошадям, другие спиной, третьи примостились боком, все промерзли, устали и приуныли. Воротники у нас были подняты, шапки и папахи низко надвинуты и обвязаны поверх шарфами, так что ни одного лица как следует и не разглядеть. Из-под шапок и шарфов вырывался пар от дыхания, пар валил и из лошадиных ноздрей. Когда едешь в санях, очень быстро коченеешь, холод ползет по всему телу, глаза начинают слезиться, вся природа вокруг кажется враждебной. Небо над нами было серое, влево от саней стоял серый лес, справа простиралась слегка покатая равнина, покрытая снегом.
Дорога шла зигзагами вдоль самой опушки, спускалась в ложбины, подымалась вверх, местами сани заносило, полозья скрежетали по щебню и камням, лошади начинали храпеть, возница взмахивал в воздухе кнутом и кричал: „Н-но! Н-но!“ Белая равнина, поворачиваясь, легко стелилась за санями, примолкший лес на цыпочках отступал назад, ближайшие к дороге деревья бежали быстро, дальние уходили медленнее, и создавалось впечатление, будто лес движется, уносимый назад тысячами ног, и при этом ни одно дерево не наступает на другое.
У поворота внезапно вынырнул из снега куст шиповника, снизу доверху усыпанный яркими красными плодами. Он был обращен одновременно во все стороны. Возница воскликнул: „Глянь-ка!“, взмахнул кнутом и огрел куст по лицу.
Шиповник вздрогнул, вздрогнули вместе с ним блестящие красные ягоды, сверкнули, как живые глаза, словно не замерзший куст огрели кнутом, а ударили по лицу живое существо. Полозья саней продолжали равномерно поскрипывать по накатанной колее, равномерно звенели, подпевая, бубенцы на сбруе, куст шиповника медленно отступал назад, не сводя с нас сотен своих красных глаз. Дорога пошла чуть под уклон, лошади захрапели; повернувшись вперед, я увидел плечи, спины, папахи и голубые глаза одного из охотников. Во рту у него торчала давно погасшая сигарета. „Должно быть, вампир“, – сказал мне охотник. „Ты о чем?“ – спросил сиплый голос с передка саней. „О том кусте“, – ответил человек с погасшей сигаретой и повернул голову, чтобы кивком показать на куст. Я увидел, как по его лицу разлилось недоумение.
Я посмотрел назад – куста шиповника не было. Лишь равнина белела, да двигалась серая стена леса, да серело наверху небо. Мы спустились в ложбину, и она скрыла сани от пристального взгляда шиповника.
„Почти как человек… почти как человек!“ – обожгла меня мысль. Я сидел по-прежнему спиной к лошадям, сзади слышался перезвон бубенцов, кашель, чья-то воркотня, скрип кожаной сбруи. Властное воспоминание пустилось вдогонку по колее за санями, рядом с ним бесшумно, нигде не спотыкаясь, бежал тысяченогий лес, человек в гуцульской шапочке, с бородой, тоже бежал, не отставая, я видел ясно его высокий лоб и почти фанатичный взгляд. Впереди него крутился и скользил по снегу куст шиповника, словно подстегиваемый невидимым кнутом, пристально вглядываясь сотнями блестящих красных глаз в своего преследователя. Внезапно куст и преследователь остановились, я увидел, что человек, задумчиво почесывая бороду, всматривается в куст, будто ищет что-то в него запрятанное.
Человек в гуцульской шапочке был Методий Андонов[9]9
Методий Андонов (1932–1974) – известный болгарский режиссер.
[Закрыть].
Вот уже пять лет как его нет с нами, но мое воображение часто рисует мне его таким живым и настоящим, что окликни я его, я б наверняка услышал его голос. Однако я ни разу не посмел его позвать, мне как-то боязно, боюсь, что если я услышу его голос и увижу, как он в ответ идет ко мне, мое сердце может не выдержать. Когда он был жив, мы однажды отправились в горы Руй охотиться на крупную дичь. Тогда тоже была зима, мы охотились в лесу, угрюмом и негостеприимном, по небу ползли рваные тучи, лес то заливало солнце, то накрывала тень, со стороны засад изредка доносились выстрелы, ложбины отзывались на них рыком. В конце охоты Методий – мы стояли в засаде недалеко друг от друга – позвал меня. Я увидел, что он топчется вокруг куста шиповника, так пристально в него вглядываясь, словно в нем спрятался зверь. „Сюда, сюда!“ – позвал он тихо. Я спросил его, в чем дело. „Смотри!“ – сказал он, показывая пальцем на куст. Лицо его сияло, во взгляде его я увидел что-то фанатическое. Я внимательно осмотрел куст шиповника.
Это был куст высотой в человеческий рост, с широким основанием, весь усыпанный яркими красными плодами. „Теперь посмотри с другой стороны!“ – сказал Методий Андонов, и мы оба зашли с другой стороны, но и с другой стороны куст был точно такой же. „Куда ни стань, на тебя смотрит!“ – сказал Методий Андонов. Я закурил и предоставил ему ходить вокруг куста, что-то в нем высматривая. Несколько раз он бросал в него снежки, куст вздрагивал, вздрагивали сотни красных ягод, и вполне можно было счесть, призвав на помощь воображение, что куст шиповника действительно вздрагивает, как живое существо, и глаза его по-разбойничьи стреляют во все стороны. Методий Андонов то трогал свою бело-серую гуцульскую шапку, то почесывал бороду с какой-то особой, почти сладострастной нервностью. В его голосе я уловил патетические ноты. „Это и есть театр! – громко говорил он. – Чудо! Чудо!.. Представляешь себе этот куст на сцене – настоящий, взятый прямо из лесу, взъерошенный, промерзший, усыпанный яркими плодами! И чтоб вся сцена была совершенно белой, девственной, как этот снег вокруг, мы будем заливать ее светом, потом накроем тенью, часть куста окутаем белым туманом, потом пустим ветер, чтоб он смел туман… это же может получиться потрясающе!“
Он с воодушевлением ударил себя рукой в грудь и снова уставился фанатичным взглядом на спокойный, спокойно расположившийся в снегу куст шиповника. В эту минуту он казался человеком, который перестал смотреть на жизнь и на природу вокруг себя как на декоративный занавес, а пытается прорвать этот занавес, эту портьеру, раздвинуть ее и посмотреть, что за ней. Наверное Методию Андонову это удалось, хотя, быть может, он посмотрел всего лишь в глазок, но увидел он, по всей вероятности, что-то чрезвычайно существенное и важное, потому что как же еще можно объяснить, отчего нормальный человек ходит и ходит вокруг замерзшего куста, окидывая его таким вдохновенным взглядом?
Я не удивился бы, если б он в эту минуту разбежался и впрыгнул в середину куста; мне трудно определить, кто из них в большей степени казался частью природы – человек или куст. Наверное, оба они были одинаково неприрученными… Так я и буду помнить всю жизнь, как пристально они друг на друга смотрели, и одного не могу понять – почему так рано, так поспешно природа занесла руку на этого бородатого паренька из Калиште, та самая природа, которая никогда не дремлет, но всегда хранит спокойствие? Неужто ей недостаточно кустов шиповника и она вырвала из наших сердец и этот куст, вырвала и погнала по снежной пустоте?..
… Я снова услышал за спиной бубенцы, кашель, человеческие голоса. Посмотрел на колею за санями – все было пусто. В сущности нечего было и высматривать в этой снежной пустыне. Если я хотел что-нибудь найти, мне снова надо было порыться в себе самом. Однако у меня не осталось на это времени, потому что я увидел, как из серого неба рождаются птицы, все более заметные, хотя тоже серые. Птицы образовали большую серую стаю, которая спокойно неслась над серым лесом, не издавая ни звука. „Дикие голуби!“ – воскликнул сиплый голос, который недавно спрашивал голубоглазого о вампире.
Все в санях зашевелились, голубоглазый быстро зарядил свое ружье и крикнул вознице, чтоб тот придержал лошадей, поводья натянулись, стало слышно, как лошади сердито грызут железные удила. Кто-то сказал, что голуби очень высоко и стрелять нет смысла, потому что из ружья на такой высоте никого не собьешь. Голубоглазый кричал: „А вот собью!“, другой же возражал, повторяя одно и тоже: „Никого не собьешь!“ Стая летела спокойно и плавно, голубоглазый спокойно целился и плавно передвигал стволы ружья. Когда птицы засвистели над нами и все услышали, как могучи взмахи их крыльев, охотник выстрелил. Стая мгновенно взмыла вверх, только одна птица осталась в стороне, она качнулась и сделала маленький круг, проверяя, что это за грохот раздался с земли и что там могло случиться?
Но она не поняла, ни что это был за грохот, ни что случилось, поэтому сделала еще один круг, а потом еще один; эти круги дикий голубь выписывал в небе спиралевидно, потому что, кружа над землей, он старался в то же время двигаться вслед за стаей… Но вот одно его крыло ослабело, он уже не мог взмахивать им достаточно сильно, круги становились все меньше, птица теряла высоту, хотя продолжала удаляться от нас, и в какой-то миг перестала взмахивать крыльями. Она вдруг превратилась в серый лоскут, уже не могла удержаться в воздухе и стремительно понеслась вниз.
Дикий голубь упал совершенно беззвучно, исчезнув в снегу так же внезапно, как исчез перед тем куст шиповника.
В группе я был младшим, поэтому я соскочил с саней и пошел подбирать птицу. Снегу навалило много, местами он доходил до колен. Нигде не было видно никаких следов, белая равнина расстилалась у меня перед глазами чистая и светлая, белизну ее не нарушало ни пятнышко, ни пылинка. Однако это продолжалось недолго. В одном месте, чуть в стороне, я увидел алую каплю, подойдя поближе, заметил вторую, немного дальше блестела третья. Я остановился перед этими каплями в снегу. Они вытягивались в подобие спирали, составляли круг, в него вписывался второй, из него выходила нежная дуга и вычерчивала третий… Я смотрел то в небо, то на капли крови на снегу.
Это была кровь дикого голубя. Пока птица кружила наверху и выписывала в небе круги и спирали, ее кровь крупными каплями падала на снег, вырисовывая на нем те же круги и спирали. Я не посмел ступать дальше по снегу, какое то странное чувство не дало мне войти даже в первый круг. А дальше шли другие круги, ярко вычерченные на девственной белизне.
С саней мне кричали, указывая место, где дикий голубь упал и утонул в снегу. Я тоже стал кричать, что дальше пройти нельзя. Половина охотников повскакала с саней и, прикуривая друг у друга, зашагала за мной по снегу, не понимая, что могло остановить меня на середине пути. Едва различимые под надвинутыми шапками и шарфами лица их выразили изумление, когда они увидели кровавые дуги и круги, нежно выписанные на снегу. Нигде ни следа, ни пятнышка – только нежные кровавые дуги алели в снегу, красиво выписанные кружащей в небе птицей. Полет дикого голубя порывист и элегантен. Когда выстрел с саней прервал его и птица начала делать медленные круги, отставая от стаи, никто из нас не подозревал, что птица, кружа, медленно выжимала из себя кровь, чтобы неясными кругами и спиралями дописать свое последнее послание белой равнине, последнюю в своей жизни фразу.
Может быть, эта фраза содержит проклятье, может – завещание другим птицам, а, может быть, это просто отпечаток ее внезапного конца?
Во всяком случае никто не посмел идти дальше, порвать или затоптать нежные алеющие спирали. Мы все примолкли, стало как-то неловко торчать среди белой равнины, мужчины один за другим повернулись и, ни слова не говоря, пошли назад к саням. Тихо звякнули бубенцы, лес недружелюбно темнел по ту сторону дороги, исчезнувший было куст шиповника снова стоял среди снежного поля, усеянный пылающими угольками своих плодов. От саней его не было видно, потому что они спустились в низину, но отсюда он совершенно отчетливо выделялся на белом фоне, так что каждый из нас мог его увидеть, и он мог засечь нас своим пристальным взглядом. Мы молча пробирались к саням между алеющим кустом шиповника, уставившего на нас, как вампир, сотни своих красных глаз, и нежными дугами и спиралями, выписанными на снегу падавшим с неба голубем.
„Н-но!“ – громко крикнул возница, когда мы все набились в сани. Заскрипели по колее полозья, равномерно зазвенели бубенцы, и во мне постепенно рождалось ощущение, будто, кроме бубенцов, что-то еще звенит и отдается в моей душе, что-то подобное красной небесной слезе, шепоту вспугнутого куста шиповника, и будто душа моя начинает выписывать неясные, но нежные круги и спирали.
ИБИС
Странная погода! Трудно поверить, что сейчас зима. Повсюду в воздухе разлита мягкость, легкая дымка тянется с востока, лениво ползнет по земле, облетевшие вербы и тополя молча стоят на равнине, по дамбам вдоль каналов присели на припеке кусты ежевики, воробьи играют среди них в пятнашки, белые полоски снега чередуются с черными полосками вспаханной земли; дальше белые полоски снега чередуются с зелеными полосками травы, в траве разбросаны зеркала воды, серебрящиеся на солнце. По снегу и по нежной зелени бредут овцы, за ними шагает чабан[10]10
Я говорю чабан, а не овцевод, как принято писать в прессе, потому что слово „овцевод“ связано с научным разведением овец, с фуражными кухнями, с ветеринарными познаниями и прочим, а этот человек смотрел за своими овцами по старинке и когда замечал в природе малейшую прогалину, тут же эту прогалину использовал и выводил овец пощипать траву. Чабан этот опирался лишь на свой опыт и на герлыгу.
[Закрыть] с герлыгой, и шагает с таким достоинством, будто и не чабан он, а архиерей, отправляющийся на водосвятие. Разница лишь в том, что архиерей, отправляясь на водосвятие, не курит, а чабан курил.
Я тоже курил, усевшись в затишке рядом с дамбой, любовался странной зимней картиной и, если бы не далекие, холодные и снежные горы, вообще не думал бы о зиме. Солнце приятно грело спину, до слуха волнами доходил перезвон колокольцев отары, невидимая иволга попискивала в деревьях, в тени ежевики и терновника светлели цветы чемерицы и, словно капли крови, алело „бабкино ухо“.
В такую погоду любого одолевает лень, мышцы расслабляются, зато начинает работать воображение. Мы с сыном вышли в поле охотиться на диких уток, теперь сезон их пролета, в другие годы над равниной, над каналами и дамбами в это время бушевали метели, мокрый снег залеплял все на своем пути, низко пролетали стаи диких уток, в воздухе стоял свист крыльев и гам, в котором можно было различить, как крякают самые крупные утки-кряквы, трещат чирки-трескунки, а чирки-свистунки свистят, точно сторожа, заметившие, что кто-то залез на виноградник.
Наступил сезон весеннего пролета, но птиц нет и нет смысла ходить вдоль каналов, так что я послал сына побродить по полям – вдруг поднимет из канала какую отставшую утку, а сам сидел на припеке под дамбой. Курю, смотрю на поле перед собой, и воображение начинает перебирать картины пролета диких уток, будто перебирает по одной бусин четок. Все воспоминания – снежные, словно я переместился в самое сердце зимы, метет метель, а со всех сторон свистят крылья и летят дикие утки. Выстрел оторвет какую-нибудь утку от стаи, упадет она бесшумно в мягкий снег, и когда охотник возьмет ее в руки, не надивится он ее красоте и почти не верит своему счастью – как удалось ему сквозь снежную круговерть добыть для себя эту частицу неба.
Много часов потерял в эти метельные дни. Сижу совсем один на своем рюкзаке, курю, мир исчезает, перестает существовать, все вокруг бело, только птица лежит перед тобой на снегу, нерукотворная и неземная, перья отливают зеленым, синим и золотым, и кажется, что в ногах у тебя не птица, а драгоценный камень. Ни разу не было такого, чтоб птица ожила и спросила: „Зачем ты стрелял?!“ И ни разу я сам не спросил себя, зачем я стрелял, ни разу не испытал угрызения совести или чего-нибудь подобного; наоборот, в такие минуты на тебя находит какое-то странное оцепенение, цепенеет даже и мысль. Во время охоты мысли нет необходимости работать, на охоте человек, можно сказать, становится беспамятным и движут им только страсти да вечное стремление быть властелином мира, обладателем всех его сокровищ.
Человек вообще любит придавать себе важность, смотреть на мир взглядом хозяина и завоевателя. Но поскольку ему трудно держаться так с теми, кто ему равен, он ищет существа слабые и беззащитные. На дамбе я вижу поверженные тополя – человек и на них демонстрировал свою силу. Когда дровосек рубит дерево топором, оно может только позвать на помощь. Но я спрошу вас – а будь у дерева в руках топор, что тогда делал бы дровосек? Он бы тогда долго чесал в затылке, прежде чем подступиться к дереву и прежде чем оба они, работая топорами, стали бы выяснять, чья возьмет. Думаю, в таком случае нечего и спрашивать, как поступит дровосек. Почешет в затылке да и пойдет своей дорогой с топором на плече, ничего больше… Что касается охоты, тут человек придумал очень хитрую формулу, избавляющую его от угрызений совести. Согласно этой формуле охотник забирает у природы только ее излишки. Сижу я в затишке – солнце греет спину, в непривычном для этого времени года небе не появляется ни одной утки – и, глядя на то, как тихо и пасторально все вокруг, спрашиваю себя: „Какие излишки можем мы взять при всех этих нехватках?“
Вопрос мой об излишках и нехватках остался без ответа.
Я заметил, что мой сын, шагая вдоль канала, делает руками какие то отчаянные знаки. Не поняв, чего он хочет, я встал. Мальчик снял шапку и, размахивая ею, показывал мне на то место, где дамба изгибалась дугой. Там же брела отара, по снежным полоскам овцы проходили, подняв голову, а как только ступали на обнаженную нежную зелень, тут же опускали головы и принимались щипать только что проросшую травку. Колокольцы тогда звенели тише и глуше. Мальчик продолжал показывать мне что-то своей шапкой, в другой руке он сжимал ружье, и я заметил, что он уже не идет, а крадется. Подумав, что за поворотом опустились утки, я взял ружье и пошел вдоль дамбы, не спуская с мальчика глаз. Немного погодя он присел и шапкой дал мне знак. Я остановился. Через миг или два я увидел, что к дамбе наискось приближается несколько странных птиц. Говорю „странных“, потому что я впервые видел в небе подобные силуэты.
Птицы казались вырезанными из бронзы. Они тяжело и властно взмахивали крыльями, плечевая часть крыльев у них была острая, шея напоминала складной метр, впереди торчали огромные кривые клювы. Стая летела безмолвно, совсем низко, без всякого страха, словно земля для этих птиц не существовала. Что-то в их силуэтах напоминало об эпохе динозавров и громадных летающих ящеров. Быть может, от этого, но во время их пролета что-то мистическое словно бы скользнуло над нами и всколыхнуло воздух. Глуше зазвенели овечьи колокольцы, туман с востока придвинулся и стал окутывать нас и с южной стороны. Равнина вдруг как бы съежилась, строгие снежные горы отступили, настала тишина, и, оглядевшись, я только тут заметил, что воробьи попрятались в кустах шиповника, ежевики и терновника.
Сын выпрямился и снова делал мне какие то знаки, показывая на изгиб дамбы. Он крадучись пошел вперед, я постоял, постоял и тоже пошел, не переставая думать о мистических птицах. Настроение мое упало до нуля, мной стал овладевать какой-то глупый суеверный страх, будто вот-вот могло случиться несчастье.
Когда я дошел до самой выступающей части дамбы, я увидел за поворотом островки снега, зеленую траву, заросли камыша, за камышом – водяное зеркало, серебряное и зеленое. Вода на пядь залила зеленую траву, и местами, отражая солнце, серебрилась только вода, местами же было видно зеленую траву на дне. Все это двигалось и было необыкновенно красиво. Там, где вода кончилась и зеленела трава, расхаживала птица, пробуя клювом землю. Похоже было, будто она ищет что-то потерянное. В первое мгновение я подумал, что это неизвестный мне вид дикого гуся. Я видел птицу против солнца, и она казалась мне почти черной. Она повернулась ко мне, я присел за камыши и продолжал медленно пробираться вперед. По диагонали к птице крался и сын с ружьем наизготовку. Не знаю, сколько времени мы к ней подкрадывались, но когда я счел, что мы достаточно близко, я дал сыну знак стрелять.
Не могу сказать, кто выстрелил первым. Очевидно, мы выстрелили почти одновременно, и птица упала на зеленую траву. Первым к ней подбежал сын. Когда он поднял птицу высоко над головой, я увидел, что крылья ее свисают до самого патронташа, которым сын был подпоясан. „Гусь“, – подумал я и пошел к мальчику с птицей. Он положил ее на траву, расправил крылья и присел рядом на корточки… Это был красный ибис.
Птица была медного цвета, голова и шея отливали огненно-зеленым, большой изогнутый клюв напоминал ненужный серп, брошенный на траву. Теперь я понял, что за птицы в воздухе показались мне мистическими. Это тоже были ибисы, и я вспомнил, что во времена фараонов ибисы у египтян были священными птицами. Впервые встретил я ибиса на небесных путях и перепутьях и впервые мы спустили с неба эту священную птицу. Сын решил сделать из нее чучело, осторожно поднял ее с травы, погладил перья и вдруг отбросил, словно взял в руки не мертвого ибиса, а заряд динамита. Он испуганно взглянул на меня, я спросил, в чем дело. „Смотри!“ – сказал мальчик и показал мне на голову птицы.
Я поднял ибиса и когда посмотрел на голову и клюв, то увидел, как на них во всех направлениях снуют куриные вши. Они вылезали из перьев на теле птицы, спешили наверх по шее, скапливались на голове и части клюва и быстро возвращались назад. Но сзади напирали новые паразиты, покинувшие свои убежища, они массами карабкались друг на друга, словно обезумевшие крысы, покидавшие тонущий корабль. Наблюдая за впавшими в панику насекомыми, я почувствовал, что некоторые из них перебираются на мою руку. Я брезгливо отбросил ибиса на траву, присел, чтобы вымыть руки в снежной воде, а когда выпрямился, то увидел на лице сына страшное разочарование. Никто из нас больше не заговаривал о чучеле, никто больше не приближался к птице. Только овцы подходили близко, рассыпавшись веером, они щипали траву по обе стороны воды, колокольцы звенели все так же пасторально, вслед за овцами прошел чабан, сказал на ходу: „Ее не едят!“ Я почувствовал себя в самом дурацком положении.
Вы не представляете себе, до чего красив красный ибис! Он так красив, что только такой варвар и суеверный невежда, как египтянин, мог объявить его священной птицей. Теперь я могу сказать, что ибисы, пролетевшие низко над землей в зловещих позах, летели не как птицы, а как сфинксы. Упав на землю, к нашим ногам, ибис был точно павшее божество, с помятым оперением и перепуганными паразитами, которые копошились на его огненной голове в поисках спасения.
Отвратительная реальность! И ничего, читатель, перед лицом этой реальности не поделаешь. Разве что повернешься к ней спиной и уныло пустишься в обратный путь.
Так мы и сделали. Мы пошли прочь от лежащей на земле птицы, навстречу нам быстро наползал туман, он охватывал равнину со всех сторон, свет стал бледным, прозрачная пелена скрыла солнце. Задул ветер, далекие снежные горы исчезли из глаз. Моя мысль на этот раз не стала постукивать старыми четками воспоминаний, а как древоточец взялась меня грызть: „Куда ты удираешь, негодник? Зачем ты обкрадываешь природу, у которой и без того кругом нехватки? Красоту ли ее ты хочешь присвоить и удержать в кулаке? Неужели ты, невежда, не понимаешь, что если хочешь удержать красоту для себя одного и сделать ее своей собственностью, то красота эта мгновенно умирает и покрывается копошащимися паразитами. Красота – лишь в мгновениях твоей жизни и как бы ты ни старался удержать эти мгновения, ты должен знать, что в руках у тебя они останутся уже только мертвыми… Глупец ты, глупец!“
По дороге я спросил сына: „Знаешь ли ты, чем хорош воздух? Он хорош тем, что невидим! Воздух – величайшая драгоценность, быть может, самая великая, недаром, когда мы хотим сказать, как высокая цена чего-то, мы говорим, что это все равно что воздух для живого существа. И как хорошо, что наш бесценный воздух невидим! Представь-ка себе, что воздух можно увидеть, как дикую утку, или как ибиса, или как то поверженное топором дерево. Или представим себе, что у воздуха человеческий лик. Если мы убили ибиса, мы говорим, что убили ибиса, отняли что-то у красоты природы, потому что мы видим это своими глазами. Но если мы с воздухом посмотрим – глаза в глаза – друг на друга, что мы увидим на его лице?“
Мы увидим лицо, на котором мы выкололи один глаз, увидим, как мы разодрали уши, как загрязнили, расцарапали и продырявили кожу на лице, будто его обезобразила оспа, мы увидим в уцелевшем глазе расширившийся от боли зрачок и в глубине глаза – бесконечную печаль, причиненную нашим невежеством.
Вот чем хорош наш воздух, который мы все вдыхаем и выдыхаем в надежде на то, что будем жить, ибо сказано, что пока мы дышим, мы должны надеяться! Если бы воздух был видим, едва ли кто-нибудь без отвращения взял в рот хотя бы один его глоток.