355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Йохан Хейзинга » Осень средневековья » Текст книги (страница 7)
Осень средневековья
  • Текст добавлен: 10 октября 2016, 03:51

Текст книги "Осень средневековья"


Автор книги: Йохан Хейзинга


Жанр:

   

История


сообщить о нарушении

Текущая страница: 7 (всего у книги 45 страниц) [доступный отрывок для чтения: 17 страниц]

ГЛАВА ТРЕТЬЯ. ИЕРАРХИЧЕСКОЕ ПОНИМАНИЕ ОБЩЕСТВА

Когда к концу XVIII столетия средневековые формы культуры стали рассматриваться как своего рода новые жизненные ценности, другими словами, с наступлением эпохи Романтизма, в Средневековье прежде всего обратили внимание на рыцарство. Ранние романтики были склонны, не обинуясь, отождествлять Средневековье с эпохою рыцарства. В первую очередь они видели там развевающиеся плюмажи. И как ни парадоксально звучит это в наши дни, в известном смысле они были правы. Разумеется, более основательные исследования нам говорят, что рыцарство – лишь один из элементов культуры того периода и что политическое и социальное развитие шло в значительной степени вне связи с ним. Эпоха истинного феодализма и процветания рыцарства приходит к концу уже в XIII столетии. То, что следует затем, – это княжеско-городской период Средневековья, когда господствующими факторами в государственной и общественной жизни становятся торговое могущество бюргерства и покоящееся на нем денежное могущество государя. Мы, потомки, привыкли, и справедливо, гораздо больше оглядываться на Гент и Аугсбург[1*], на возникающий капитализм и новые формы государственного устройства, чем на знать, которая действительно, где в большей, где в меньшей степени, была уже «сломлена». Исторические исследования со времен Романтизма сами испытали на себе процесс демократизации. И тем не менее каждому, для кого привычным является политико-экономический подход к позднему Средневековью, как подходим и мы, неизменно должно бросаться в глаза, что сами же источники, и именно источники повествующие, уделяют знати и ее деяниям гораздо большее место, чем это должно было бы быть в соответствии с нашими представлениями. Так дело обстоит, впрочем, не только в позднем Средневековье, но и в XVII столетии.

Причина заключается в том, что аристократические формы жизненного уклада продолжали оказывать господствующее воздействие на общество еще долгое время после того, как сама аристократия утратила свое первенствующее значение в качестве социальной структуры. В духовной жизни XV в. аристократия, вне всякого сомнения, все еще играет главную роль; значение ее современники оценивают весьма высоко, значение же буржуазии – чрезвычайно низко. Они как бы не замечают того, что реальные движущие силы общественного развития кроются в чем-то ином, вовсе не в жизни и деяниях воюющей аристократии. Итак, можно как будто бы сделать вывод: ошибались как современники, так и вышеупомянутые романтики, следовавшие своим представлениям без какой бы то ни было критики, – тогда как новейшие исторические исследования пролили свет на подлинные отношения в эпоху позднего Средневековья. Что касается политической и экономической жизни, то это действительно так. Но для изучения культурной жизни этого периода заблуждение, в котором пребывали современники, сохраняет значение истины. Даже если формы аристократического образа жизни были всего-навсего поверхностным лоском, попытаться увидеть, как эта картина жизни блестела под слоем свежего лака, – немаловажная задача истории.

Однако речь идет о чем-то гораздо большем, нежели поверхностный лак. Идея сословного разделения общества насквозь пронизывает в Средневековье все теологические и политические рассуждения. И дело вовсе не ограничивается обычной триадой: духовенство, аристократия и третье сословие. Понятию "сословие" придается не только бoльшая ценность, оно также и гораздо более обширно по смыслу. В общем, всякая группировка, всякое занятие, всякая профессия рассматривается как сословие, и наряду с разделением общества на три сословия вполне может встретиться и подразделение на двенадцать[1]. Ибо сословие есть состояние, estаt, ordo [порядок], и за этими терминами стоит мысль о богоустановленной действительности. Понятия estаt и ordre в Средние века охватывали множество категорий, на наш взгляд весьма разнородных: сословия (в нашем понимании); профессии; состояние в браке, наряду с сохранением девства; пребывание в состоянии греха (estаt de pechie); четыре придворных estats de corps et de bouche [звания телес и уст]: хлебодар, кравчий, стольник, кухмейстер; лиц, посвятивших себя служению Церкви (священник, диакон, служки и пр.); монашеские и рыцарские ордена. В средневековом мышлении такое понятие, как "сословие" (состояние) или "орден" (порядок), во всех этих случаях удерживается благодаря сознанию, что каждая из этих групп являет собой божественное установление, некий орган мироздания, столь же существенный и столь же иерархически почитаемый, как небесные Престолы и Власти[2*].

В той прекрасной картине, в виде которой представляли себе государство и общество, за каждым из сословий признавали не ту функцию, где оно проявляло свою полезность, а ту, где оно выступало своей священной обязанностью или своим сиятельным блеском. При этом можно было сожалеть о вырождающейся духовности, об упадке рыцарских добродетелей, в то же самое время ни в коей мере не поступаясь идеальной картиной: даже если людские грехи и препятствуют осуществлению идеала, он сохраняется как мерило и основа общественного мышления. Средневековая картина общества статична, а не динамична.

В странном свете видит общество тех дней Шателлен, придворный историк Филиппа Доброго и Карла Смелого, чей обширный труд вместе с тем лучше всего отражает особенности мышления того времени. Выросший на земле Фландрии и ставший у себя в Нидерландах свидетелем блистательнейшего развития бюргерства, он был до того ослеплен внешним блеском и роскошью Бургундского двора, что источник всякой силы и могущества видел лишь в рыцарской добродетели и рыцарской доблести.

Господь повелел простому народу появиться на свет, чтобы трудиться, возделывать землю или торговлей добывать себе надежные средства к жизни; духовенству предназначено вершить дело веры; аристократия же призвана возвеличивать добродетель и блюсти справедливость – деяниями и нравами прекраснейших лиц сего сословия являя зерцало всем прочим. Высшие задачи страны: поддержание Церкви, распространение веры, защита народа от притеснения, соблюдение общего блага, борьба с насилием и тиранией, упрочение мира – все это у Шателлена приходится на долю аристократии. Правдивость, доблесть, нравственность, милосердие – вот ее качества. И французская аристократия, восклицает наш высокопарный панегирист, отвечает этому идеальному образу[2]. Во всем, что вышло из-под пера Шателлена, чувствуется это своего рода цветное стекло, сквозь которое он взирает на описываемые им события.

Значение буржуазии недооценивается потому, что тип, с которым соотносят представление о третьем сословии, никоим образом не пытаются сообразовывать с действительностью. Тип этот прост и незамысловат, как миниатюра в календаре-часослове или барельеф с изображением работ, соответствующих тому или иному времени года: это усердный хлебопашец, прилежный ремесленник или деятельный торговец. Фигура могущественного патриция, оттесняющего самих дворян, и тот факт, что дворянство постоянно пополнялось за счет свежего притока крови и сил со стороны буржуазии, – все это в указанном лапидарном типе находило отражение ничуть не больше, чем образ строптивого члена гильдии вместе с его свободными идеалами. В понятие "третье сословие" вплоть до Французской революции буржуазия и трудящийся люд входили нераздельно, причем на передний план попеременно выдвигался то образ бедного крестьянина, то богатого и ленивого буржуа[3]. Очертаний же, соответствующих подлинной экономической и политической функции третьего сословия, понятие это не получало. И предложенная в 1412 г. одним августинским монахом программа реформ могла совершенно серьезно требовать, чтобы во Франции каждый человек, не имеющий благородного звания, обязан был или заниматься ремеслами, или работать в поле, – в противном случае его следовало выслать вон из страны[4].

Поэтому вполне можно понять, что такой человек, как Шателлен, столь же падкий на иллюзии в нравственной области, сколь и наивный в политическом отношении, признавая высокие достоинства аристократии, оставляет третьему сословию лишь незначительные и не более чем рабские добродетели. "Pour venir au tiers membre qui fait le royaume entier, c'est l'estat des bonnes villes, des marchans et des gens de labeur, desquels ils ne convient de faire si longue exposition que des autres, pour cause que de soy il n'est gaires capable de hautes attributions, parce qu'il est au degre servile" ["Если же перейти к третьему члену, коим полнится королевство, то это – сословие добрых городов, торгового люда и землепашцев, сословие, коему не приличествует столь же пространное, как иным, описание по причине того, что само по себе оно едва ли способно выказать высокие свойства, ибо по своему положению оно есть сословие услужающее"]. Добродетели его суть покорность и прилежание, повиновение своему государю и услужливая готовность доставлять удовольствие господам[5].

Не способствовала ли также эта, можно сказать, полная несостоятельность Шателлена и прочих его единомышленников перед лицом грядущей эпохи буржуазных свобод и мощи буржуазии тому, что, ожидая спасения исключительно от аристократии, они судили о своем времени слишком мрачно?

Богатые горожане у Шателлена все еще запросто зовутся vilains[6] [вилланами][3*]. Он не имеет ни малейшего понятия о бюргерской чести. У Филиппа Доброго было обыкновение, злоупотребляя герцогской властью, женить своих archers [лучников], принадлежавших большей частью к аристократии самого низшего ранга, или других своих слуг на богатых вдовах или дочерях буржуа. Родители старались выдать своих дочерей замуж как можно раньше, дабы избежать подобного сватовства; одна женщина, овдовев, выходит замуж уже через два дня после похорон своего мужа[7]. И вот как-то герцог наталкивается на упорное сопротивление богатого лилльского пивовара, который не хочет согласиться на подобный брак своей дочери. Герцог велит окружить девушку строжайшей охраной; оскорбленный отец со всем, что у него было, направляется в Турне, дабы, находясь вне досягаемости герцогской власти, без помех обратиться со своим делом в Парижский парламент. Это не приносит ему ничего, кроме трудов и забот; отец заболевает от горя. Завершение же этой истории, которая в высшей степени показательна для импульсивного характера Филиппа Доброго[8] и, по нашим понятиям, не делает ему чести, таково: герцог возвращает матери, бросившейся к его ногам, ее дочь, однако прощение свое дает лишь с насмешками и оскорблениями. Шателлен, при том, что при случае он отнюдь не опасается порицать своего господина, здесь со всей искренностью стоит полностью на стороне герцога; для оскорбленного отца у него не находится иных слов, кроме как "ce rebelle brasseur rustique... et encore si meschant vilain"[9] ["этот взбунтовавшийся деревенщина-пивовар... и к тому же еще презренный мужик"].

В свой Temple de Восасе [Храм Боккаччо] – гулкое пространство которого наполнено отзвуками дворянской славы и бедствий – Шателлен допускает великого банкира Жака Кера лишь с оговорками и извинениями, тогда как омерзительный Жиль де Ре[4*], несмотря на свои ужасные злодеяния, получает туда доступ без особых препятствий исключительно лишь в силу своего высокого происхождения[10]. Имена горожан, павших в великой битве за Гент[5*], Шателлен не считает достойными даже упоминания[11].

Несмотря на такое пренебрежение к третьему сословию, в самом рыцарском идеале, в служении добродетелям и в устремлениях, предписываемых аристократии, содержится двойственный элемент, несколько смягчающий высокомерно-аристократическое презрение к народу. Кроме насмешек над деревенщиной, вместе с ненавистью и презрением, которые мы слышим во фламандской Kerelslied[6*] и в Proverbes del vilain[7*], в Средневековье в противоположность этому нередки выражения сочувствия бедному люду, страдающему от многих невзгод.

Si fault de faim perir les innocens

Dont les grans loups font chacun jour ventree,

Qui amassent a milliers et a cens

Les faulx tresors; c'est le grain, c'est la blee,

Le sang, les os qui ont la terre aree

Des povres gens, dont leur esperit crie

Vegence a Dieu, ve a la seignourie...[1]

Невинных, коих губит лютый глад, –

Волчища жрут, что для своих потреб

И по сту, и по тысяще растят

Добро худое: то зерно и хлеб,

Кровь, кости пасынков презлых судеб,

Крестьян, чьи души к Небу вопиют

О мести, господам же – горе шлют...

Тон этих жалоб постоянно один и тот же: разоряемый войнами несчастный народ, из которого чиновники высасывают все соки, пребывает в бедствиях и нищете; все кормятся за счет крестьянина. Люди терпеливо переносят страдания: «le prince n'en scait rien» ["князь-то ровно ничего об этом не ведает"]; когда же они иной раз ворчат и поносят своих властителей: «povres brebis, povre fol peuple» ["бедные овцы, бедный глупый народ"], их господин одним своим словом возвращает им спокойствие и рассудок. Во Франции под влиянием горестных опустошений и чувства ненадежности, постепенно распространявшегося по всей стране в ходе Столетней войны, одна тема жалоб особенно заметно выдвигается на первый план: крестьян грабят, преследуют их вымогательствами, угрожая поджогами, над ними издеваются свои и чужие вооруженные банды, у них силой отбирают тягловый скот, их гонят с насиженных мест, не оставляя им ни кола, ни двора. Подобные жалобы бессчетны. Они звучат у крупных богословов партии реформ около 1400 г.: у Никола де Клеманжа в его Liber de lapsu et reparatione justitise[18] [Книге о падении и восстановлении справедливости], у Жерсона в его смелой, волнующей политической проповеди на тему Vivat rex [Да живет царь!], произнесенной перед регентами[8*] и двором 7 ноября 1405 г. во дворце королевы в Париже: «Le pauvre homme n'aura pain a manger, sinon par advanture aucun peu de seigle ou d'orge; sa pauvre femme gerra, et auront quatre ou six petits enfants ou fouyer, ou au four, qui par advanture sera chauld: demanderont du pain, crieront a la rage de faim. La pauvre mere si n'aura que bouter es dens que un peu de pain ou il y ait du sel. Or, devroit bien suffire cette misere: – viendront ces paillars qui chergeront tout... tout sera prins, et happe; et querez qui paye»[14] ["У бедняка вовсе не будет хлеба, разве что случайно найдется немного ячменя и ржи; его горемычная жена будет рожать, и четверо, а то и шестеро детей будут ютиться у очага иль на печи, если она еще теплая; они будут требовать есть, кричать от голода. Но у несчастной матери не останется ничего, что она могла бы сунуть им в рот, кроме посоленного ломтика хлеба. Мало им таковой нищеты – так ведь явятся еще эти негодяи, будут хватать, хапать, тащить... и ищи потом, кто за это заплатит"]. Жан Жувенель, епископ Бове, в 1433 г. в Блуа и в 1439 г. в Орлеане обращается к Генеральным Штатам[9*] с горькими жалобами на бедствия простого народа[15]. В дополнение к сетованиям и иных сословий на их лишения тема народных страданий выступает в форме препирательства в Quadriloge invectif[16] [Перебранке четырех] Алена Шартье и в подражающем ему Debat du laboureur, du prestre et du gendarme[17] [Прении пахаря, священника и воина] Робера Гагена. Хронистам не остается ничего другого, как вновь и вновь возвращаться к этой же теме; она навязывается самим материалом их хроник[18]. Молине сочиняет Resource du petit реирlе[19 ][Средства бедного люда]; преисполненный серьезности Мешино раз за разом повторяет предостережения в связи с тем, что народ брошен на произвол судьбы:

О Dieu, voyez du commun l'indigence,

Воззри, о Боже, на его лишенья

Pourvoyez-y a toute diligence:

И дай покров ему без промедленья;

Las! par faim, froid, paour et misere tremble.

Глад, хлад он терпит, нищету и страх.

S'il a peche ou commis negligence.

За нерадивость же и прегрешенья

Encontre vous, il demande indulgence.

Он пред тобою просит снисхожденья.

N'est-ce pitie des biens gue l'on lui emble?

Увы! Его всяк разоряет в прах.

Il n'a plus bled pour porter au molin,

Смолоть свезти – в амбаре нет зерна,

On lui oste draps de laine et de lin,

Все отнято: ни шерсти нет, ни льна;

L'eaue, sans plus, lui demeure pour boire[20].

Воды испить – вот все, что он имеет.

В своде прошений, поданном королю в связи с собранием Генеральных Штатов в Туре в 1484 г., жалобы принимают характер политических требований[21]. Однако все это не выходит за рамки вполне стереотипных и негативных сочувствий, без всякой программы. Здесь нет еще ни малейшего следа сколько-нибудь продуманного стремления к социальным преобразованиям; точно так же эта тема перепевается затем Лабрюйером и Фенелоном вплоть до последних десятилетий XVIII столетия; да и жалобы старшего Мирабо[10]*, «l'ami des hommes» ["друга людей"], звучат не иначе, хотя в них уже и слышится приближение взрыва.

Надо полагать, что все, кто прославлял рыцарские идеалы позднего Средневековья, одобряли проявления сострадания к народу: ведь рыцарский долг требовал защищать слабых. В равной мере рыцарскому идеалу было присуще – и теоретически, и как некий стереотип – сознание того, что истинная аристократичность основывается только на добродетели и что по природе своей все люди равны. Оба эти положения в том, что касается их культурно-исторической значимости, пожалуй, переоцениваются. Признание истинным благородством высоких душевных качеств рассматривают как триумф Ренессанса и ссылаются на то, что Поджо высказывает подобную мысль в своем трактате De nobilitate [О благородстве]. Старый почтенный эгалитаризм обычно слышат прежде всего в революционном тоне восклицания Джона Болла: "When Adam delved and Eve span, where was then the gentleman?" ["Когда Адаму нужно было пахать, а Еве ткать, где тогда была знать?"] – И сразу же воображают, как эти слова приводили в трепет аристократию.

Оба принципа давно уже стали общим местом в самой куртуазной литературе, подобно тому как это было в салонах при ancien regime [старом режиме][11]*. Мысль о том, "dat edelheit began uter reinre herten"[22] ["что благородство изошло из чистых сердец"], была ходячим представлением уже в XII столетии и фигурировала как в латинской поэзии, так и в поэзии трубадуров, оставаясь во все времена чисто нравственным взглядом, вне какого бы то ни было активного социального действия.

Dont vient a tous souveraine noblesce?

Du gentil cuer, pare de nobles mours.

...Nulz n'est villain se du cuer ne lui muet[23].

Откуда гордость в нас и благородство?

От сердца, в коем благородный нрав.

...Не низок тот, кто сердцем не таков.

Подобные мысли отцы Церкви извлекали уже из текстов Цицерона и Сенеки. Григорий Великий оставил грядущему Средневековью слова: «Omnes namque homines natura ?quales sumus» ["Ибо все мы, человеки, по естеству своему равны"]. Это постоянно повторялось на все лады, без малейшего, впрочем, намерения действительно уменьшить существующее неравенство. Ибо человека Средневековья эта мысль нацеливала на близящееся равенство в смерти, а не на безнадежно далекое равенство при жизни. У Эсташа Дешана мы находим эту же мысль в явной связи с представлением о Пляске смерти, которое должно было утешать человека позднего Средневековья в его неизбежных столкновениях с мирской несправедливостью. А вот как сам Адам обращается к своим потомкам:

Enfans, enfans, de moy Adam, venuz,

Qui apres Dieu suis peres premerain

Cree de lui, tous estes descenduz

Naturelement de ma coste et d'Evain;

Vo mere fut. Comment est l'un villain

Et l'autre prant le nom de gentillesce

De vous, freres? dont vient tele noblesce?

Je ne le scay, se ce n'est des vertus,

Et les villains de tout vice qui blesce:

Vous estes tous d'une pel revestus.

Quant Dieu me fist de la b? ou je fus,

Homme mortel, faible, pesant et vain,

Eve de moy, il nous crea tous nuz,

Mais l'esperit nous inspira a plain

Perpetuel, puis eusmes soif et faim,

Labour, doleur, et enfans en tristesce;

Pour noz pechiez enfantent a destresce

Toutes femmes; vilment estes concuz.

Dont vient ce nom: villain, qui les cuers blesce?

Vous estes tous d'une pel revestuz.

Les roys puissans, les contes et les dus,

Le gouverneur du peuple et souverain,

Quant ilz naissent, de quoy sont ilz vestuz?

D'un orde pel.

...Prince, pensez, sanz avoir en desdain

Les povres genz, qur la mort tient le frain[24].

О дети, дети, вы Адама род, –

Кто, после Бога, первым сотворен

Из праотцев, – всех вас чреда идет

От моего ребра, и сколь племен –

Всем Ева мать, то естества закон.

Почто ж один – мужлан, другой решил,

Что знатен он? Кто это возгласил?

Ведь добродетель знатность лишь дает;

Мужлан есть тот, кого порок сразил:

Одна и та ж всех кожа одеет.

Скудель, от Бога обретя живот –

Слаб, смертен, пуст я был и обнажен,

И Ева тож, ребро мое; и вот

Бессмертным духом вмиг преображен

Был человек, но глад и жажду он

Изведал, век свой в горестях влачил,

Рождали в муках жены; вы из сил

Все бьетесь, зачинаете свой плод

В грехах. Так кто ж вам сердце повредил?

Одна и та ж всех кожа одеет.

Владыка, покоряющий народ,

Король, правитель, граф или барон

Когда родятся, что их одеет?

Нечиста кожа.

...О государь, бедняк тебе не мил?

Но вскоре ты, как он, лишь прах могил.

Именно в согласии с такими мыслями восторженные почитатели рыцарского идеала подчас намеренно подчеркивают героические деяния крестьян, поучая людей благородного звания, «что по временам души тех, в ком видят они всего-навсего мужиков, побуждаемы бывают величайшей отвагой»[25].

Ибо вот какова основа всех этих мыслей: аристократия, верная рыцарским идеалам, призвана поддерживать и очищать окружающий мир. Праведная жизнь и истинная добродетель людей благородного происхождения – спасительное средство в недобрые времена; от этого зависит благо и спокойствие Церкви и всего королевства, этим обеспечивается достижение справедливости[26]. Придя в мир вместе с Каином и Авелем, войны между добрыми и злыми с тех пор все более множатся. Начинать их нехорошо. Посему и учреждается благородное и превосходное рыцарское сословие, призванное защищать народ, оберегая его покой, ибо народ более всего страдает от бедствий войны[27]. Согласно Житию маршала Бусико, одного из наиболее характерных выразителей рыцарских идеалов позднего Средневековья, две вещи были внедрены в мир по Божией воле, дабы, подобно двум столпам, поддерживать устроение законов божеских и человеческих; без них мир превратился бы в хаос; эти два столпа суть "chevalerie et science, qui moult bien conviennent ensemble"[28] ["рыцарство и ученость, сочетающиеся во благо друг с другом"]. Science, Foy et Chevalerie [Знание, Вера и Рыцарство] суть три лилии в le Chapel des fleurs de lis [Венце из лилий] Филиппа де Витри; они представляют собой три сословия, и рыцарство призвано защищать и оберегать два других[29]. Равноценность рыцарства и учености, выражающаяся в том числе в склонности признавать за докторским титулом те же права, что и за званием рыцаря[30], свидетельствует о высоком этическом содержании рыцарского идеала. Именно поэтому почитание высокого стремления и отваги ставится рядом с почитанием высшего знания и умения; люди испытывают потребность видеть человека более могущественным и хотят выразить это в твердых формах двух равноценных устремлений к высшей жизненной цели. И все же рыцарский идеал обладал более общезначимым и более сильным воздействием, поскольку с этическими элементами в нем сочеталось множество эстетических элементов, понимание которых было доступно буквально каждому.



    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю