Текст книги "Башня молчания"
Автор книги: Явдат Ильясов
Жанр:
Историческая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 5 (всего у книги 12 страниц)
Другой арабский поэт, Абуль-Аль Маарри, ослеп в раннем детстве от оспы. Зато на всю жизнь прозрел духовно. Если в первых стихах – «Искры огнива» – он еще набожен, чтит коран и верит в правоту ислама, то затем, окунувшись в кипучую жизнь больших городов – Антиохии, Латакии, Халеба, послушав унылые проповеди иудейских, христианских и буддийских священнослужителей, а также пылкие речи вольнодумцев – мутазилитов, прочно усвоив много новых полезных знаний, Абуль-Аль впадает в сомнения. Он приходит к выводу о никчемности большинства обрядов исламской веры. И всякой прочей. И говорит:
Все лгут – поп и мулла, раввин и черный маг.
Мир по-иному разделите сразу:
Есть вера у одних – но ни на грош ума,
Нет веры у других – зато есть разум…
Его восторженно встретили в Багдаде. Слава одаренного поэта уже долетела сюда. Но вскоре он разочаровал поклонников и покровителей. Они ожидали найти в нем собрата по перу, готовому строчить хвалебные оды. Но их надежды не оправдались.
Поэт сказал о Багдаде:
«Я нашел здесь людей в суматохе… Дело государей – пьянство, дело знати – собирание налогов, дело родовых вождей – ограбление чужого богатства и прелюбодеяние».
В своей книге «Разделы и пределы» он вообще говорит странные вещи и приводит метафоры, постигнуть смысл которых могут немногие люди. Его заподозрили в том, что он осуждает коран…
Перед ним закрылись в Багдаде все двери, и поэт вернулся в родную Маарру.
«Как я – в Нишапур», – подумал с горечью Омар.
Жители Маары, доведенные до нищеты чиновниками, то и дело вводившими незаконные налоги, найми в лице Абуль-Аля смелого защитника их прав. Поэт разделил между ними все свое значительное состояние, которое досталось ему от отца. Он презирал скопидомство. И терпеть не мог вороватых сборщиков податей, судей и правителей, притесняющих народ.
«Самый несчастный из всех, – говорил Абуль-Аль, – это тот властелин, которому, дабы удержаться на престоле, приходится пользоваться войсками».
Во главе государства должен стоять правитель, избранный народом.
Поэт не представлял себе жизни без труда. Наступит время, пророчил он, когда человечество превратит глухую пустыню в цветущий сад. Но на пути к свободе много препятствий, из них главное – религия. Ислам, с его раем и адом, противоречит человеческому разуму. Вся жизнь человека, начиная со дня рождения и до самой смерти, есть борьба против невзгод и лишений, и никакое воздаяние не ожидает его на том свете.
Лишь после того, как люди проснутся от религиозного сна и обратятся к разуму, этому единственному мерилу истины и справедливости, наступит день освобождения…
Над поэтом нависла опасность. Но огромная известность и глубокое уважение народа оберегали его от расправы. Когда же власти хватились, бунтаря уже не было в живых. В одной главе не изложить все, что он говорил и писал. О нем бы надо создать большую отдельную книгу.
«Я его прямой последователь, – подумал с гордостью Омар. – Богатство и бедность. Мишура событий и устойчивость добра и человечности. Родина и чужбина. Радость и горе. Правда и ложь. Достоинства ума и одаренности. Образованность и невежество. Любовь и ненависть. Жизнь и смерть. Вот вопросы, на которые мучительно искал ответы Абуль-Аль Маарри. И не всегда находил. А если и находил, то в ущерб своему благополучию. Истина обходится дорого.
Над ними бились Аль-Кинди, Закария Рази, Фараби, Беруни, Абу-Али ибн Сина и ряд других мыслителей, живших до нас.
То есть теми самыми вопросами, острыми, жгучими, трудными, что волновали, волнуют и вечно будут волновать всех на свете людей. Почему же тогда обыватели всех степеней считают нас исчадиями ада, чужими под солнцем? Мы открыто говорим за них то, чего они сами не смеют не то что сказать – даже подумать.
Всяких юродивых чтут: мол, их устами глаголет бог. Кто же глаголет нашими устами, если не сам народ? Ладно, пусть нас не чтут, но и не лишают языка.
Мы – цель и высшая вершина всей Вселенной,
Мы – украшение и сей юдоли бренной;
Коль мирозданья круг есть некое кольцо,
В нем, без сомнения, мы камень драгоценный.
Да, я высоко ценю себя! Без ложной скромности. И горжусь собой. Я знаю, что мало в чем уступаю тем, известным, прославленным. И даже кое в чем превосхожу их.
Что из того, что меня не признают сильные мира сего? Тех тоже не признавали при жизни. Видно, так уж устроен мир, что для того, чтобы люди оценили тебя по достоинству, надо умереть и лет сто или триста тихо пролежать в сырой земле. Пока наверху не улягутся страсти…»
Абу-Бекр Закария Рази из Хорасана не болел в детстве оспой. Глаза у него были зоркими. Зорче, чем у многих. Он принадлежал к школе табиан – натуралистов, объясняющих все явления естественным путем, без вмешательства бога.
«Я тоже к ней отношусь», – подумал довольный Омар.
Закария Рази написал сто восемьдесят пять серьезных работ, средь которых знаменитый медицинский трактат «Книга объемлющая», «Естественные законы в философии», «Рассуждение о материи», «Рассуждение о времени и пространстве», «О душе и мире».
Из его трудов встает исполин научной мысли, незаслуженно забытый.
Как великий мыслитель и естествоиспытатель, он, конечно, выступал против религиозных басен о создании мира. «Поскольку сотворение невозможно, – утверждал Рази, – постольку необходимо, чтобы материя была изначальной».
Он отрицает коран:
«Религия и религиозные секты, будучи основной причиной войн, выступают против философии и науки. Религиозные книги, называемые священными, лишены содержания и потому не заслуживают никакого внимания. Произведения же древних мыслителей, таких, как Платон, Аристотель, Эвклид и Гиппократ, принесли человечеству гораздо больше пользы, чем все религиозные писания».
Понятно, почему богословы прониклись к нему дикой враждой. Однажды они напали на Рази и зверски избили его. После чего, в расцвете творческих сил, он навсегда утратил зрение. Знают, сволочи, куда бить. По голове, чтоб не думал, и по глазам, чтоб не читал и не писал…
Он очнулся от раздумий у своей калитки. Омару нужен стеклянный шар. Астроном и математик Абу-Джафар аль-Хазен, тоже хорасанец, земляк Омара Хайяма, живший несколько позже Рази, установил, что сегмент стеклянного шара способен увеличивать предметы и приближать их к глазам.
Но где его возьмешь, простой стеклянный шар? В Нишапуре чего только нет. Найдешь любой драгоценный камень. Есть ювелиры, гранильщики, шлифовальщики. О стеклоделах что-то не слыхать. Но если спросить на большом базаре, обойти караван-сараи, может, и отыщется мастер-стекловар.
Желательно – чужак, иноземец, которому дела нет до наших треволнений. А то свой, правоверный, начнет донимать: «Зачем тебе стеклянный шар? Что ты хочешь с ним делать. Не задумал ли ты чего худого? Нет ли в этом греха?»
Абу-Джафар, наивный человек, обрадованный своим удивительным открытием, побежал похвалиться им к кому-то кажется, к соседу. Сосед, взглянув сквозь выпуклое стекло на крошку-букашку, увидел рогатое глазастое чудовище с мохнатой пастью – и завопил от страха. И, конечно же, тут же, обливаясь потом и слезами, кинулся доносить на «колдуна». Аль-Хазена схватили. Стекло проверили – и тоже испугались. И «за связь с нечистой силой» приговорили ученого к смерти.
Бедняге пришлось прикинуться сумасшедшим, чтобы избежать лютой казни…
В этом мире глупцов, подлецов, торгашей
Уши, мудрый, заткни, рот покрепче зашей,
Веки плотно зажмурь, – хоть немного подумай
О сохранности глаз, языка и ушей.
– Ох! О Яхве. Зачем ты пришел, почтенный? Садись. Почему ты беспокоишь меня в субботу, которую я, как и положено, провожу в смиренных молитвах? Доломит тебе в шихту! И кварцевый песок…
Начало хорошее! Значит, будет дело. Лавка похожа на старый чулан, куда как попало напихали всякий хлам. Тяжелый дух. На шатком столике, в немытом блюде – огрызок соленой рыбы.
Стекловар почесал под скуфьей лохматую голову, плеснул, кряхтя, из стеклянной бутыли в немыслимо грязную чашку ячменной водки, хлебнул, закусил чесноком.
– Этим я отбиваю водочный запах, – мигнул он Омару.
– Лучше б ты отбивал водкой запах чеснока, – поморщился Омар, на сей раз принарядившийся, как знатный горожанин. – Водка все-таки напиток благородный…
– Что я и делаю! – вскричал со смехом нелепый старик. – Остроумно. – Он повалился на жесткое ложе, покрытое вонючей ветошью, и жизнерадостно задрыгал тощими ногами. Затем сел на край тахты, запахнул драный халат – и вполне осмысленно взглянул Омару в глаза рыжими, чем-то знакомыми глазами. Когда-то он, видно, был весь рыжеват, но теперь его волосы и борода из медных превратились в грязно-серо-бурые. – Стеклянный шар? Я этим давно не занимаюсь. Господа предпочитают алмазы, топазы и хризопразы. А стекло – вещь хрупкая.
– Но полезная. Займись.
– Поташ тебе в шихту! И борная кислота. Пятнадцать динаров.
– Делай.
– Простой стеклянный шар? Хочешь, я добавлю железа, он будет синий, меди, – он будет зеленый. Повесишь на шею – все ахнут.
– Нет, нужен бесцветный, спокойный, без пузырьков, как вода в неподвижной посуде. – «Ничего тут не выйдет, – подумал Омар с тоской. – Все утро искал… О боже! Что ты делаешь с нами?» – Дай-ка и мне глотнуть, – мрачно сказал поэт стекловару. – Выпьем за стеклянный шар – и заодно за шар земной.
– Выпьем! Не брезгуешь? Значит, ты свой. Но разве земля – вроде шара? Черт с ней. Омар Хайям! Слыхал о таком? – стекловар прищурил хитрый глаз. – Он говорит:
Коль ты мне друг, оставь словесную игру
И поскорей вина налей! Когда ж умру –
Из праха моего слепив кирпич, снеси
В кабак и там заткни в стене дыру.
Доломит тебе в шихту! И сода. Где-то редька у меня была…
– Брось! Ладонью занюхаю. – «Хорошо, он не знает меня в лицо».
Хмельной старик, расшвыряв ногой пустые горшки и мешки, со скрипом открыл дверь в мастерскую, со стуком распахнул ставни на узком окне. К удивлению поэта, здесь, по сравнению с лавкой, был полный порядок. Печь и пузатый горшок на ней. На полке, в ряд, сосуды с чем-то. В углу, ладной стопкой, дрова. В другом – объемистый ящик. Лишь лохмотья серой пыльной паутины в верхних углах да сеть из нее в закопченной холодной топке подтверждали, что в мастерской давно никто не работал.
– Чем же ты занимаешься, если не варишь стекло?
– А, чем попало! Растираю осколки стекла в порошок, продаю как средство против мышей. «Как его применять?»– задают мне вопрос покупатели. «Очень просто! Поймайте мышь, насыпьте ей в пасть. Вмиг околеет». Ха-ха! Берут… – Он, кряхтя, снял с ящика крышку. – Ох! О Яхве. Грешен я, грешен. Нельзя мне, еврею, в субботу огонь разжигать. Нельзя ничего варить. Я должен молиться. – И, копаясь в ящике, он загнусавил на заунывный мотив иудейского псалма одно из четверостиший Омара: «Моей руке держа-ать кувшин вина отра-ада; священных свитков ей касаться и не на-адо». – Он вынул из ящика горшок с толченым бесцветным стеклом, похожим на чешуйки слюды в речном песке. – «Я – от вина промо-ок; не мне, ханжа сухо-ой, не мне, а вот тебе опасно пла-амя ада…» Мы ничего не выбрасываем. Пускаем в ход все остатки, осколки, ошметки. Когда в этом есть нужда. Варить стекло из песка – дело другое. А ты, я вижу, спешишь. Какого размера нужен шар?
Омар прикинул в уме, сказал примерно:
– Ну, величиной с мой кулак.
– Этого хватит. Отличный шар тебе отолью. – Мастер высыпал сырье в горшок. – Из шамота, – стукнул костяшкой среднего пальца старик по горшку. – Огнеупорный! Знаешь что, досточтимый, – сказал он скучающе. – Стекло варить – дело нудное. Сперва я должен разжечь огонь. Затем разыскать где-то в ящике подходящую форму. Сначала стекло раскалится, позже оно размягчится, станет вязким, тягучим, и уж после всего – жидким, как топленое масло. Его нужно будет вылить в форму и ждать, когда остынет. Ждать! И ждать. А водка кончилась. Взял бы ты, дорогой, ту бутыль, сходил к хозяину, а? К владельцу караван-сарая. О Яхве! Он ею торгует. Тайком. Шепни ему: мол, для Давида. Сходи! Прошу.
И друг детства Давид, сын Мизрохов, взглянул Омару в глаза чистыми и честными, прежними глазами.
– Давид? – вскричал Омар.
Господи, сколько же лет прошло с тех пор, как они расстались? Тридцать пять, тридцать шесть?..
– Да, если помнишь, любезный друг. Он самый. Я переехал сюда, когда ты был уже в Исфахане. Видишь, что из меня получилось. Что получилось, сам видишь, а почему – не спрашивай.
…К вечеру, взяв свой отменно сделанный шар, Омар вручил Давиду пятнадцать монет. Пятнадцать полновесных золотых динаров. Хоть и знал, что тот их безбожно пропьет. Пусть! Все равно теперь его не исправишь. Да и нужно ли исправлять? Пусть будет ему хорошо, на какое-то время, в своем особом, придуманном мире.
Он – великолепный мастер, и этого с него вполне достаточно! Мало ли опустившихся людей, которые вообще ничего не умеют делать. Кроме как пить или опий курить. И вполне трезвых, непьющих и некурящих, которые тоже ничего не умеют. Кроме как бесполезно обременять несчастную землю.
И разве те, что, едва появившись на свет, поверили в блажь богословия и носились с ней до конца, не прошлепали всю жизнь губами в наркотическом полусне?..
Когда, узколицый и крючконосый, веселый, растрепанный, склонившись над печью и распевая псалмы, которых нет ни в каких священных писаниях, стекловар черпаком помешивал шихту и снимал с нее пену, он, озаренный пламенем, походил на древнего мага в храме огня.
Если не на самого господа бога.
Мы тут, на Востоке, странно устроены. Ничего, что придумал другой народ, для нас не годится. Потому, что они «неверные». Вши заедают, – все равно мы лучше всех.
Стекло варили еще в древнем Египте…
– Нет, – отодвинул монеты Давид, сын Мизрохов. – Я у тебя в долгу. Я ничего не забыл. И фельса с тебя не возьму! Хвала создателю, выпал все-таки случай отблагодарить. О юный мой друг! – Он в отчаянии вскинул тощие руки к черному глухому потолку, уронил и заплакал. – Поташ твою соду… И кварцевый… песок…
Так, стеклянный шар у нас есть. Теперь самое сложное, трудное – его распилить.
Может, было бы лучше, если б Давид разрезал ножом шар на части, пока он еще не затвердел? Нет, шар утратил бы точную форму – и сегменты, пожалуй, стали бы все искажать.
Просто линзу отлить – дело тоже сомнительное. Ведь никто не знает законов преломления света! Не знал и Аль-Хазен. Узнал бы, конечно, со временем, – если б дали спокойно работать.
Но разве они дадут?..
Вообще, что нам известно о сущности света?
Пифагор: тела становятся видимыми благодаря испускаемым ими частицам;
Аристотель: свет есть возбуждение среды, находящейся между объектом и глазом;
Плиний Старший: стеклянный шар, вобрав лучи солнца, зажигает предметы.
Небогато! Ясно одно: с шара и надо начинать. С твердого шара, а не сразу с его частей. Да и не смог бы Давид проделать такую тонкую работу. Здесь нужны точный глаз и твердая рука. Спасибо, хоть шар сумел отлить. И это было последней вспышкой его угасания…
Э, придумаем что-нибудь! Кого-кого, а ювелиров у нас – едва ли не больше, чем людей, способных купить их изделия. «Чего ты боишься? – упрекнул себя Омар. – Пуглив стал под старость. Времена Аль-Хазена прошли…»
Да, охладил он тут же свой пыл. Те времена прошли, настали другие, но чем они лучше? Так что не следует пренебрегать осторожностью.
Приказ свыше: бойся! Мы и боимся. Всех и всего.
Откроешь рот, навстречу – озлобленье,
Закроешь – навлечешь как тихий, подозренье…
Не лучше ли тебе, будь хоть святым,
Ни с кем не знаться, жить в уединеньи?
Рад бы! Но – не дадут. И здесь найдут, не оставят в покое. Это мы знаем.
Да и в какой тихой келье избавишься от страстей своих человеческих? От сомнений? Желаний? Мечтаний? От разума, черт бы его побрал!
«Ад и рай – в небесах», —
Нам толкуют ханжи.
Я, в себя заглянув,
Убедился во лжи!
Ад и рай – не круги во дворце мирозданья.
Ад и рай – это две половины души.
Что ж, в самом деле: оскопить себя, – как некий христианский изувер, и забиться, хныча, в пещеру?
Тьфу!
Ну, скажем, грех пить вино. С натяжкой, но скажем. Грех женщин любить молодых. Хотя… дело-то обоюдное. Мы это тоже знаем! Но – допустим. Грех красть, убивать, обманывать. Но мы этим и не занимаемся.
Но какой же, подумайте, грех – сделать хоть что-то человеку на пользу? Какой вред может принести правой вере увеличительное стекло?..
На базаре – новость:
– Слыхали? Убит Куджамыш – тюркский начальник, зять эмира Аргуша.
Пораженные:
– Кем?
С оглядкой:
– Теми… из Аламута.
Со вздохом:
– Ну, времена!
С опаской:
– То ли еще будет.
Злорадно:
– Так ему и надо…
Это случилось у входа в соборную мечеть, на глазах у многих правоверных. Убийцу тут же схватили. Его хотели казнить на месте, но окружной правитель Аргуш воспротивился:
– Нет уж! Прежде, чем он попадет в исмаилитский свой рай, я ему здесь, на земле, устрою ад…
Хашишина, после долгих истязаний, привязали к столбу на площади перед соборной мечетью, обложили хворостом и сожгли на медленном огне. Он умирал мучительной смертью, но с достоинством: не унижался, не каялся, не умолял его пощадить.
Аргуш не успокоился на этом. Он решил выместить злобу на жителях Нишапура. Зять был его любимцем, эмир не находил себе места.
Город кишел соглядатаями и доносчиками. Толпы конных воинов-туркмен с визгом носились по улицам. Хватали кого попало. Наверняка среди прохожих есть сторонники «шейха горы». Так называли в народе главу секты Хасана Сабаха.
Вломились к Хайяму. Их привел имам квартальной мечети.
– Это он?
– Он самый.
– Взять его!
Медлить нельзя. Ни секунды.
– Стойте! – Омар вскинул над головой толстую книгу в черной обложке. Он всегда держал ее на виду, чтобы, если кто забредет, была под рукой. Предосторожность. – Не прикасайтесь ко мне! Я под защитой корана…
Старший воин, с огромными, до ушей, красными от хны усами, на миг замялся. Увидев смущение начальника, выжидательно остановились другие.
Омар, не теряя времени, сунул им священную книгу:
– Передайте ее почтенному домулле. Пусть он наугад раскроет любую страницу и назовет любую главу и стих.
«Поташ твою соду! Я тебе покажу…»
– Давайте, – кивнул растерянный начальник скисшему имаму.
Коран – вещь серьезная. Его надлежит уважать, это он знает. Коран не сотворен людьми, он существовал предвечно. Книга хранилась под престолом аллаха и была передана богом пророку Мухамеду.
Священник вымыл руки в ручье, отер их, сунув накрест под мышки, бережно взял и раскрыл коран. И, надеясь подловить Омара, назвал злорадно главу и стих:
– Сура девятая, аят пятьдесят первый.
Грозный взгляд начальника.
Омар с его изумительной памятью легко произнес наизусть:
– «Скажи: не постигнет нас никогда и ничто, кроме того, что начертал нам аллах».
Удачный попался стих. Весьма к месту.
– Верно? – строго спросил туркмен.
Имам, шевеля губами, как школьник, едва научившийся читать, медленно одолел данный стих – и подтвердил с огорчением:
– Верно.
Начальник молитвенно провел по темному лицу широкими ладонями, у него отвис левый ус. Он не стал подкручивать ус, справедливо сочтя это действие здесь и сейчас неуместным.
– Еще! – приказал старший воин, довольно смешной, с перекошенными усами. Но Омару – не до смеха. Смех может смениться тотчас криком боли…
Имам с досадой перевернул страницы:
– Сура шестнадцатая, аяты сто двадцать шестой – сто двадцать седьмой.
Эх, как не терпится этой сопле уничтожить Омара Хайяма!
Поэт – сурово:
– «Если наказываете, то наказывайте соразмерно тому, что считается у вас заслуживающим наказания; но если будете снисходительны, то это будет лучше для снисходительных».
Везет!
– Безгранична мудрость аллаха! – вздохнул начальник, потрясенный этой мудростью, и почтительно склонил перед Омаром голову. У него отвис правый ус.
Имам поскучнел:
– Сура восемьдесят пятая, аяты первый-третий…
У Омара голос зазвенел:
– «Клянусь небом, украшенным созвездиями зодиака, и днем предвозвещенным, клянусь свидетельствующим и тем, о чем он свидетельствует…»
Начальник попятился:
– Хватит! Мы не туда попали.
Концы его пышных усов сползли под увесистый подбородок.
Эх вы, неучи. В них, пожалуй, и состоит главная сила воздействия «священной книги», – в леденящей ритмике звучности и пугающей образности ее стихов. А не в смысле, очень часто противоречивом…
– Нет, почему же? Вы попали туда, куда надо. – Омар вырвал книгу из хилых рук имама. – Теперь давайте испытаем самого почтенного домуллу. А ну-ка вспомните, уважаемый, суру восемьдесят первую, аяты первый-третий, пятый-шестой, одиннадцатый-тринадцатый, – подступил Омар к перепуганному старичку.
Глаза его горели, как стекла с примесью меди, зеленые.
«Он сам – пророк», – похолодел имам. И живо укрылся за спиной туркмена.
– Не можешь? – загремел Омар. – Чего же тогда ты берешься кого-то в чем-то уличать, жалкий ты человечек? Я тебе напомню эту главу! – «Когда солнце обовьется мраком, когда звезды померкнут, когда горы с мест своих сдвинутся, звери столпятся, моря закипят… когда небо снимется, точно покров, ад разгорится и опустится рай…»
У туркмен от ужаса развернулись и встали торчком кольца меха на их барашковых шапках. И горячий пот под ними оледенел. Будто громилы и вправду узрели наступление «последнего часа».
Старший воин низко, чуть на колени не пав, поклонился поэту:
– Ваша милость! Простите. За нелепое вторжение…
Ушли, чуть живые со страху. За оградой было слышно, как разъяренный начальник ватаги отчитывает злосчастного шейха за глупость:
– Без указания свыше мы здесь ничего не можем!
Да, повезло. А то б затаскали. Насидишься, с больной рукой, в каменном сыром колодце, пока докажешь, что ты – не верблюд.
Верблюд-то ты верблюд, но не из того каравана.
С шаром стеклянным теперь никуда не суйся. Что же делать? Он не может ждать, когда улягутся страсти. Не скоро они улягутся в этой стране…
Хорошо бы выбраться куда-нибудь, где Омара никто не знает. В другой город. И даже – в другую страну. Скажем, в Армению или Византию, где нет ярых ревнителей «правой веры». Э! Мракобесы везде одинаковы. Христиане могут вообразить, что сарацин своим стеклянным шаром хочет поджечь гроб господень. И непременно какой-нибудь заезжий торгаш из Нишапура увидит его среди гебров – неверных. Сколько людей на земле! Человеку на ней негде укрыться: в самой глухой дыре – или в самой густой толпе тебя обязательно заметит чей-то знакомый недобрый глаз. А захочешь пойти к кому со своим наболевшим – с грустью увидишь, что идти-то некуда. Кому ты нужен? Никому ни до кого нет дела…
Слово «гебры» (гяуры, кафиры), случайно мелькнув в голове, застряло в ней – и притянуло к себе весь круговорот его невеселых мыслей. В памяти далекой манящей звездой загорелось название – Йезд…
Омар собрался в дорогу.
Занге-Сахро! Наконец-то ему довелось вновь увидеть ее. Ту странную дикую женщину, которую он встретил когда-то в песках между Мервом и рекой Аму. Увидеть в новой, другой, очередной в его жизни пустыне, – каких будет еще немало на долгом и трудном пути…
Здесь те же крутые барханы. Может быть, даже круче. Ибо здесь их вздымает и гонит вечный ветер. Вечный, не перестающий гудеть ни зимой, ни летом, ни ночью, ни днем. Округлые дюны, теснясь друг к другу, большими стадами слонов, изнывающих от жажды, ползут издалека, из глубин Деште-Лута, и с немой яростью осаждают стены древнего города, местами уже доставая зубцы и бойницы хоботами сыпучих горячих струй.
Нет, конечно, не она. Дикой женщине в этих местах нечего делать. Город. Оазис. Прибежище гебров – зороастрийцев, не пожелавших принять новую веру – ислам. О чем свидетельствует скорбная «башня молчания» на холме у въезда в знойный Йезд.
И та была нагой, эта – одета.
Та была как бы войлочной, покрытой шерстью, у этой кожа на голых руках и плечах – золотисто-коричневый шелк. Хотя в остальном – будто она: и ростом так же мала, и охапка огненно-рыжих, солнечных, золотых волос так же спадает на брови и плечи. Кончик узкого носа чуть приподнят. И верхняя губа чуть выступает над полувтянутой нижней, как-то улыбчиво, мило – и беззащитно накрывая ее. Та же яркость в длинных огромных глазах. Как в двух дождевых крупных каплях, что сорвались где-то с нездешних туч, и, вобрав в звенящем полете всю небесную синеву, упали, брызнув ресницами, на золотистый лик языческой богини. Но у той торчали клыки, – у этой зубы оказались вполне человеческими, когда она улыбнулась в ответ на его вопрос, не здесь ли живет Кавад-заргар – ювелир, о котором ему сказали в караван-сарае.
– Здесь, добрый человек! Это мой брат. Окажите милость, проходите…
И девушка с открытым лицом, на улице, залитой солнцем, приветливо отступила, пропуская его в калитку в глухой высокой ограде.
С открытым лицом. На улице. Девушка. Свободно разговаривает с незнакомым мужчиной…
В городах мусульманских такое немыслимо. Там бы она шарахнулась от него, как от прокаженного, и пустилась бежать, закутавшись поплотнее в чадру. Не дай бог кто увидит и донесет мужу, брату, отцу.
Омар будто попал, как Синдбад-мореход, на волшебный остров, где все не так, как везде…
Сразу влево от входа – низкое, но просторное, во всю ширь стены, раскрытое окно мастерской.
Гость осторожно признался:
– Я человек, гонимый суровой жизнью. По роду своих занятий неразлучен с пером и бумагой. Но в сорок шесть бог наказал меня за грехи слепотой. Где-то я прочитал, что сегмент стеклянного шара улучшает зрение. Стеклянный шар имею. – Он протянул шар ювелиру. – Однако в наших краях не нашлось людей, способных распилить его на части.
– Нашлись бы, – усмехнулся ювелир, человек еще не старый, лет сорока – сорока двух, невысокий и худощавый, с бородкой, окрашенной, по обычаю, хною. Глаза у него были синими, как у сестры. Он хитро сощурил их. – Но ты боишься разделить судьбу Аль-Хазена. Я так полагаю. Или я ошибаюсь?
«Ого!» – вздрогнул поэт. Ювелир сказал с печалью:
– Да-а, уж так устроена жизнь. Мало придумать что-либо человеку на пользу. Надо еще доказать, что оно ему отнюдь не во вред. И, доказав, уцелеть от ярости завистливых невежд. Но ты здесь в безопасности, Омар Хайям.
– Откуда ты знаешь меня? – удивился Омар.
– Кто не знает Омара Хайяма? – удивился заргар в свою очередь. – Караван, в котором ты ехал, был еще далеко в пути, а нам тут же стало известно, кто жалует в наш богом забытый город…
Какое счастье. Наконец-то Омар оказался в местах, где никому дела нет, язычник ты или правоверный, ходишь в мечеть или не ходишь, молишься или не молишься, постишься или не постишься, пьешь вино или не пьешь.
Тебя приветливо встретит у входа милая девушка. И радушный брат ее, отменный мастер, оставив удобный верстак с игрушечной наковальней, поведет тебя к большому хуму с водой, даст умыться с дороги. И сестренка его с открытым юным лицом расстелет скатерть и выложит на нее лучшее, что имеется в доме: ячменный хлеб и колотый миндаль (здесь питаются скудно) и кувшинчик с кислым молоком.
Лишь бы ты был Омаром Хайямом. Этого вполне достаточно…
– Пусть уважаемый гость простит за скудное угощение, – извинился Кавад-заргар и нетерпеливо взвесил в руке его ладный прозрачный шар. – К вечеру придумаем что-нибудь посытнее. Если гость желает, он может отдохнуть с дороги в летних помещениях. Там у нас прохладно.
– Нет, я хотел бы сперва осмотреть ваш славный город.
– Как будет угодно приезжему. Зара проводит тебя, – кивнул он на сестру.
«Зара? – подумал Омар. – Хм. „Золотая“…»
– Гость – явный мусульманин. Накинь на голову черную абу, прикинься его единоверкой, – сказал Кавад сестре доброжелательно. – Чтобы не было после нареканий. Здесь у нас свои строгости, – улыбнулся заргар Омару.
«Да, конечно! – озарило поэта. – Иначе и быть не может. И здесь не рай. Пусть женщину не прячут под чадрой, – зато ее держат в незримых оковах. И не только женщину. Религия – везде религия».
– А я, – продолжал ювелир, – пока пригляжусь к этому шару. Стекло – вещь хрупкая, пилить его надо с большой осторожностью, не торопясь. Главное – не торопясь. Я так полагаю. Или я ошибаюсь? Есть у меня подходящая пилка. Тонкая, из самой лучшей стали. Тут выйдет несколько линз. Я их отшлифую, вделаю в оправы с ручками, чтобы удобнее было держать. Разобьется одна – будет в запасе вторая и третья. Тебе надолго хватит.
Омар вздохнул полной грудью. Мастер – он мастер и есть. Ему не нужно втолковывать битый час, чего хотят от него. Сам соображает.
– Я сперва покажу ему дом и сад, – сказала Зара. – Платок накину, когда выйдем на улицу.
– Хорошо. Ступайте, не мешайте.
Она повела его по каменной лестнице в глубокий подвал.
– Летом мы спим внизу, глубоко под землей. И тем спасаемся от жары. Здесь и кухня с кладовой. Отсюда же ведет подземный ход в соседний дом. На случай беды. Иногда мусульмане на нас нападают, – вздохнула Зара.
В полутьме подвала, куда из проема на стыке стены и потолка поступал скудный наружный свет, глаза ее сделались черными. В них – вопрос. Она оробела. Оба смутились.
– Прохладно, – охрип Омар. – Воздух свежий, чистый. Совсем не затхлый, как в иных подвалах.
– Разве ты не заметил на округлой крыше особую полую башню? – Она невольно придвинулась к нему. – Это бадгир – ветроулавливатель. Он соединен с подвалом широкой трубой, и потому здесь всегда сквозняк…
Зара умолкла. Опасный миг. Обстановка становилась невыносимой. Девушка медленно, сама не зная, что делает, подняла ладони, чтобы положить ему на плечи, – и с легким стоном рванулась к лестнице.
– Вот он, бадгир. – На свету, на виду у брата, она успокоилась. И показала на ажурную башенку на полусферической крыше над верхним, «зимним», этажом. – Пойдем дальше.
Да, все необыкновенно в этом городе. Прежде всего – сама Зара. Идет чуть ли не вприпрыжку, мурлычет, вновь осмелев, какую-то незнакомую, но очень красивую мелодию. Поет шаловливо, с усмешкой, и язык этой песни он слышит первый раз.
Вообще язык жителей Йезда, как заметил Омар, приехав сюда, отличается от языка других областей Ирана. Вначале он показался на слух ему странным. Омар сразу не мог понять, почему.
Затем уловил: в их языке нет арабских слов. Это старый книжный язык сасанидских времен. То есть чистый персидский.
Но тот, на котором пела Зара, другой. Совсем чужой.
– Что за песня, на каком языке ты ее поешь?
– На гуджаратском.
– Где на нем говорят?
– Мы с братом ездили в Индию. Там в Гуджарате, у моря, живут наши единоверцы. Строго блюдут заветы Заратуштры, носят особый пояс – зуннар, но перешли уже на местную речь. Я и научилась от новых подружек.
Голос у нее – лениво-тягучий, насмешливо-ласковый, мягкий, спокойный. Как не похоже это на злость и резкость несчастной Эль-Мирры…
Через калитку в низкой ограде они вышли в маленький сад.
– Миндаль и гранаты, – обвела она рукой несколько хилых деревьев. – Это наше главное богатство. Скоро будем снимать урожай. Яблок, груш, абрикосов нет. Не хватает воды.