355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Ясмин Гата » Ночь каллиграфов » Текст книги (страница 5)
Ночь каллиграфов
  • Текст добавлен: 8 октября 2016, 22:47

Текст книги "Ночь каллиграфов"


Автор книги: Ясмин Гата



сообщить о нарушении

Текущая страница: 5 (всего у книги 6 страниц)

Обсуждение этой темы для нас очень болезненно. Дом стоит на глинистой почве Босфора, в гранатовом саду уже полвека каждое лето поспевают плоды. В этом доме родился десяток младенцев и умерло пять стариков. Он слышал крики рожениц, впускал в себя тишину заупокойных бдений. Старый яли вместил все радости и горести нашей семьи и никогда ни на что не жаловался, разве только на отсутствие внимания, он пережил шумные босфорские приливы и падение кипарисового дерева во время бури 1932 года.

Недим считает, что никакие усилия не уберегут дом от обрушения: для его поддержания каждый месяц требуются услуги слесаря, трубочиста и плотника. Мне не просто принять решение, реставрировать или продавать дом, построенный в конце XIX столетия, когда султан Абдулазиз [50]50
  Султан Абдулазиз (1861–1876).


[Закрыть]
поручил своему архитектору Серкису Балаяну соорудить летнюю резиденцию на азиатском берегу Босфора. Богатые горожане последовали его примеру, перемежая дерево кусками мрамора, оставшимися от султановой стройки. Мой прадед строил это жилище, чтобы спасаться в нем от летней жары, но со временем наша семья поселилась в нем окончательно.

С этим домом связано немало историй, в том числе легенда о дельфине. Однажды к нам в погреб забрался дельфин. Он бил хвостом о стены так, что сотрясался весь дом. Задребезжали люстры, заскрипели двери, и, проснувшись среди ночи, прадед сначала подумал, что началось землетрясение. Разобравшись, в чем дело, он привязал загородившую проем лодку и освободил пленника. В день смерти ему представилось, что серебристый дельфин хохочет и зовет его к себе. Я часто воображала себе эту сцену, и в пустом погребе мне чудилось воркование дельфина. Мозаика с его изображением более полувека украшает вход в яли.

Hyp уже не увидит ни домик своего детства, ни беседку в саду. Даже дорожка, ведущая к Босфору, покроется бетоном, как горная тропа в Бюйюкдере. [51]51
  Поселение, расположенноек северу от Стамбула, на берегу Босфора.


[Закрыть]
Наша лачуга рухнет, окутавшись облаком пыли, и мощная лапа экскаватора поглотит ее останки. Страшная машина вмиг справится с деревянным трупиком нашего жилища. На месте яли останется грязная груда обломков паркета, битых оконных стекол, обрывков штор, и в этом хаосе навеки затеряется мастерская, где долгими часами я стремилась к совершенству.

Недим мечтает поселиться со всем своим семейством в современной квартире с надежными стенами. Он попросил застройщика сделать для него отдельный спуск к Босфору, чтобы рыбачить в одиночестве. По правде говоря, ему страшно надоело возиться с трубами и отоплением и самостоятельно чинить лестницу.

Сын торопит меня, без конца восхваляя преимущества современных квартир, но на все его аргументы я отвечаю лишь одно: не дам ничего рушить, пока не приедет Hyp. В последнем письме он обещал, что скоро навестит нас – как только сдаст экзамены.

Еще он сообщил, что отец переехал во Францию. Hyp подыскал ему новую квартиру на окраине Парижа, неподалеку от Булонского леса. Учеба значит для него очень много, а отец помешал бы ему работать в привычном ритме, в частности заниматься по ночам. Они видятся по воскресеньям, вместе обедают в кафе.

Однажды утром, зайдя за отцом после ночного дежурства, Hyp обнаружил в его постели булочницу с окраины Булонского леса. Старый ловелас не собирался отказываться от своих привычек и по-прежнему предпочитал пышек.

Папаша мечтает увидеть имя сына на фасаде парижской клиники, представляет его успешно практикующим врачом в галстуке-бабочке. Hyp предпочел бы научную карьеру, но не видит смысла спорить с отцом. Они слишком разные. Скромные доходы от ночных дежурств сына смехотворны в сравнении с беспорядочными тратами отца, которому необходимы модные двубортные костюмы и крахмальные рубашки с пуговками «тигровый глаз» на манжетах. Обедает он в роскошных ресторанах, по обыкновению изображает богача и пускает пыль в глаза заезжим ливанцам.

В результате через два года такой жизни его банковский счет оказался пустым. Тем не менее Пьер по-прежнему в один день спускает свой месячный бюджет, а потом потихоньку возвращается домой на метро: позволить себе такси престарелый денди уже не может. Иногда он обещает вести себя разумно, но его решимости хватает не больше чем на два дня: при первом же соблазне он забывает все свои благие намерения, будучи не в силах устоять перед будильником из орехового дерева или перьевой ручкой в черепаховом корпусе. Для каждой такой покупки Пьер находит оправдание, причем совершенно абсурдное: он уверяет, что все эти изысканные вещицы понадобятся Нуру, когда тот откроет собственную практику. «Состоятельные люди распознаются по таким вот мелочам, ты потом мне спасибо скажешь», – заявляет он, но лицо сына, вынужденного покрывать его шалости и объясняться с банкиром, не выражает даже малейшей благодарности.

Не однажды Нуру приходилось возвращать покупки. Итальянский портной с Вандомской площади поклялся, что больше никогда не станет обслуживать этого неплатежеспособного клиента, а ведь поди догадайся! Ручка-то у него с золотым пером, а все чеки возвращаются неоплаченными.

Пьер хотя и старается избегать дорогих магазинов, не потакать собственным слабостям, но каждое утро с неизменной скрупулезностью подбирает носки в тон галстуку, поливает себя дорогим одеколоном и гордо усаживается в кресло посреди гостиной, будто ждет знатного посетителя. Булонский лес ему не по вкусу, он предпочел бы поселиться у сына, в хорошенькой квартирке на улице Сольферино. Однако Нуру пришлось открыть лабораторию на дому, чтобы покрывать расходы отца. Спальня превращена в прихожую, а в холодильнике хранятся пробирки с кровью, стеклянные пластинки и мензурки со всеми секрециями человеческого тела.

* * *

Бейлербей, октябрь 1959 года

Дорогой сын,

Вот уже два года я живу мечтой увидеть тебя в Бейлербее, но время идет, а лазурные воды Босфора все никак не принесут мне тебя. Весной наш дом снесут. Нам очень повезло, что сосед предложил приютить нас на все время стройки. Ты помнишь его? Это он построил для тебя беседку в глубине сада. Новое здание будет строиться восемь месяцев. Твой брат Недим поселится на пятом этаже, а мы с Хатем – на шестом. Моей матеpu в прошлом месяце исполнилось восемьдесят два года. Она говорит, что, вероятно, не доживет до конца постройки. Моя сестренка очень жалеет наш старый дом – последнее, что осталось от былого богатства и аристократического прошлого.

Я смирилась с неизбежным. Жить в квартире мне будет непросто. В университете сейчас ремонт, и я временно принимаю учеников на дому.

Возможно, ты прав, что не хочешь приезжать в Бейлербей: с этим домом связано немало мучительных воспоминаний. Даже будучи разрушенным, он будет беспокоить нас своим скрипом. Бетону не сломить его древний фундамент, сросшийся с вязкой босфорской землей. И наш прах осыплется быстрее его перекрытий.

Пиши мне, не забывай.

Риккат

Ответ Нура радостным порывом ветра пронесся по всему дому. От восторженных криков Хатем задребезжали стекла, а мать, позабыв про свою дряхлость, примчалась лично прочесть письмо. Я уже читала его вслух, но они желали увидеть написанное собственными глазами. В конце декабря Hyp возьмет недельный отпуск и приедет к нам.

Недим позаботился о том, чтобы брату было комфортно: он поставил к нему в комнату кровать и письменный стол, починил каик, чтобы ездить с ним на рыбалку. Мать и сестра каждый день наводят в комнате Нура красоту. Никогда еще наш дом не выглядел таким нарядным. Я уплотнила свое расписание, чтобы закончить годовой курс до приезда сына.

Перенос занятий обратно в университет разочаровал моих учеников. Уроки каллиграфии на дому были подобны сходкам посвященных. Свежеотстроенный университетский корпус мало подходит для постижения нашего древнего магического ремесла. Новые инструменты почти не издают звуков: металлические перья тоскуют о точильном камне, дощечки дряхлеют, копировальная бумага сдается под натиском иглы, выписывающей традиционный узор.

В аудитории стоит полная тишина, нарушаемая только дыханием учеников, сопутствующим каждому движению руки. Они не расходуют весь воздух в легких, все чернила в перьях. Я сразу вижу, кто талантлив, а кто далеко не пойдет. Тот, кому учение дается тяжело, кто пыхтит над листом, каллиграфом не станет. Самые одаренные, напротив, работают с видимым удовольствием, позволяют руке увлечь себя, отдаются ритму письма. Они будто выходят за пределы времени, за пределы самих себя. Мухсин как-то сказал мне, что письмо – единственное плотское удовольствие, доступное каллиграфу, и драгоценный миг, когда мы, затаив дыхание, готовимся провести пером по листу, по остроте ощущений превосходит слияние любовников в экстазе. В этот момент наши тела соприкасаются с божественным, а может быть, и с самой смертью.

Самых талантливых я узнаю прежде, чем увижу их произведения, – по упоенным, сосредоточенным взглядам. Хорошему каллиграфу нужно время, чтобы от работы вернуться к реальности. На обратном пути я обычно блуждаю взглядом по глади залива, не понимая, где я.

Я возвращалась к действительности лишь после того, как Мехмет принимался колотить кулаками в дверь мастерской. Мужа удивляло, что я трачу уйму времени на такое несерьезное дело, однако погружение в каллиграфию было столь увлекательным, что я не удостаивала его ответом. Я отправлялась гладить белье, но мысль о прерванной работе не давала мне покоя. Мехмету доставляло удовольствие видеть, как отражаются на моем лице страдания человека, которого прервали посреди любимого дела. Спускаясь вниз, я старалась не встречаться с ним взглядом, шла, уставившись на узкие ступеньки или перила лестницы.

Мехмет все чаще отлучался по ночам, все реже виделся с сыном. Исходившие от отца запахи табака и спиртного заставляли маленького Нура морщиться. Его отец ходил по газино [52]52
  Турецкие ночные клубы.


[Закрыть]
и часами простаивал на набережных Долмабахсе, [53]53
  Дворец султанов, построенный между 1843 и 1856 годами.


[Закрыть]
прежде чем вернуться обратно на азиатский берег. Остекленевший взгляд и разящий запах алкоголя отпугивали водителей долмусов. [54]54
  Микроавтобус или маршрутное такси, совершающее рейс через Босфор.


[Закрыть]
Порой он оказывался в рыбацкой лодке, на деревянной скамье среди рыболовных сетей, и за два часа пути успевал протрезветь. Я надеялась, что в одну из таких ночей он забудет наш адрес, но он неизменно возвращался и погружался в сон на моих крахмальных простынях. Пробуждался он только к вечеру. Его ночные бдения позволяли нам спокойно вздохнуть днем. Просыпаясь поутру, моя мать замышляла страшную месть, а я вдыхала зловонные пары его дыхания. Я ненавидела его молча – до того самого дня, когда уже не в силах была сдерживаться.

* * *

Когда Hyp переступил порог дома, Рашида и Хатем заплакали. Недим сжал брата в своих крепких объятиях и понес его вещи в комнату.

Ледяной ветер притянул нас всех к камину.

Глядя на пламя, мы счастливы, что искры заполняют тишину. Ненавязчивая болтовня Недима, присутствие его жены и двоих детей помогают нам преодолеть первоначальную скованность. Хатем впитывает каждое слово Нура, Рашида гладит его спину, словно желая убедиться, что он действительно с нами. Мы едим, пьем и смеемся до рассвета. И все женщины в доме засыпают с улыбкой на лице.

Мы прошли весь Стамбул вдоль и поперек, заглянули во все мечети, побродили по узким улочкам крытого рынка. Hyp неутомим, и мы тоже не позволяем себе жаловаться на усталость.

Он внимательно прислушивается к моим объяснениям, кивает в знак согласия. В нем просыпается неимоверная жажда нового: он пристально разглядывает каждый предмет в антикварной лавке, пытаясь угадать, из чего он сделан. Дома ждет нашего возвращения Рашида.

У Нура прекрасный аппетит: на пару с Недимом они способны съесть меню целого ресторана и не чувствуют пресыщения. Hyp хочет все попробовать, все оценить. Рашида благословляет его всякий раз, как он открывает рот. Хатем просит ее оставить внука в покое. Недим предлагает свозить его на Бюйюкаду, [55]55
  Остров в Мраморном море неподалеку от Стамбула.


[Закрыть]
где находятся лучшие рыбные рестораны.

Hyp успел изучить дом до малейших закутков. Он обнаружил зарубки на дверном косяке и сделал еще одну, соответствующую его теперешнему росту. Какая пропасть отделяет последнюю зарубку от предпоследней, сколько лет прошло, будто целая вечность… Hyp даже отыскал оливковую косточку, которую еще в детстве спрятал за оконную щеколду. За долгие годы она высохла и вот-вот рассыплется от первого же прикосновения, поэтому Hyp решил оставить ее на старом месте.

Руки сына гладят алебастровых дервишей, и я рассказываю ему, что ребенком он разбил одного из сейхов. [56]56
  Сейх, или учитель, «столп» ритуала, следящий за правильностью церемонии, подсказывающий дервишам, что им следует делать.


[Закрыть]
Он смеется, ставит на ладонь дервиша, сбрасывающего одежды в знак отречения от низменного мира, покачивает рукой, любуясь преломлением солнечного луча на фигурке и пытливым взглядом исследователя изучая структуру материала.

В то утро Недим рано поднял брата с постели. Его резиновые сапоги поскрипывали в такт старому паркету. Hyp залпом выпил чашку кофе и оделся, так до конца и не проснувшись. Он последовал за братом на пристань и, ни слова не говоря, уселся в каик. Они гребли молча, чтобы обитатели подводного мира не заметили их присутствия. Недим заранее приготовил удочки и наживку, и вот теперь Hyp старательно повторяет движения брата: они гребут в одном ритме, их руки работают в унисон. Потом братья останавливаются, и из своего окна я вижу их согнутые спины, их кепки, и пар их дыхания над волнами. В эту минуту Босфор принадлежит им одним.

Они о чем-то долго шептались, прерывая разговор лишь затем, чтобы вытащить рыбу. Привлеченные скрипом наматываемой удочки, морские жители всплывали на поверхность воды.

Они рыбачили три часа. На обратном пути Недим обнял брата за плечи, и они зашагали рядом. Что-то сказанное Недимом растревожило Нура, страдание явно прочитывалось на его лице. Неся полные ведра рыбы, оба выглядели печальными. Я сразу догадалась, что произошло: Недим открыл брату страшную тайну, которую мы старательно прятали в закутках памяти.

Какими словами Недим выразил нашу боль? Впрочем, это уже не имело значения, главное, что Hyp понял, отчего расстались его родители. Ему не придется больше жить, не зная правды, которую ни мать, ни отец не решились бы ему рассказать. Стыд был слишком глубок, и отыскать подходящие слова не представлялось возможным. Я была благодарна Недиму, что он избавил меня от этого груза.

Визит Нура продолжался. Он пребывал в том же светлом настроении, что и по приезде, лишь временами выглядел отсутствующим, будто представляя себе обстоятельства той давней драмы. Я пыталась поставить себя на его место и посылала сыну зрительные образы. Понимая, что происходит с братом, Недим все время старался вернуть его к действительности. Hyp по-прежнему был очень ласков с Хатем, случившееся не уронило тетушку в его глазах.

В зрелом возрасте моя сестра осталась такой же грациозной, изящной и белокожей, как в молодые годы Она была самой красивой женщиной в нашей семье, но неизменно отвергала предложения руки и сердца, кто бы к ней ни сватался – промышленники, банкиры, купцы… Я и сейчас явственно вижу испуганный взгляд Мехмета, ослепленного ее красотой еще на похоронах нашего отца. Смущенная вниманием незнакомца, сестра спряталась за мать.

Первые же дружеские посещения Мехмета на самом деле таили его любовь, отвергнутую Хатем. Единственный турецкий друг Мехмета догадался о его чувствах и предостерег его, но тщетно.

Сначала он наведывался к нам раз в месяц, потом каждую неделю – и смотрел уже не на стройную фигурку Хатем, а в мои печальные глаза. Однажды, слушая мой рассказ о различиях между орнаментальной техникой Изника и наивной орнаменталистикой Кютахии, он крепко сжал мою руку, а когда я вышла проводить его до ворот, поцеловал меня.

И потом каждый раз, когда он уезжал, я работала особенно виртуозно, словно желая преодолеть собственное смятение. Моя правая рука, все еще пылающая при воспоминании о его поцелуях, смелыми, быстрыми движениями парила над листом.

«Бог не взглянет на твои последние работы. Они дышат наслаждением и влажным теплом, совсем как твоя постель после того, как твой любовник покинет ее. Твои суры источают запах ваших вспотевших от напряжения тел. Каллиграфу не должно испытывать экстаз, кроме как от прикосновения калама», – нашептывал мне на ухо Селим, возмущенный тем, что мною движут низменные помыслы.

Устав от его гневных речей, я бросалась прочь из мастерской. Призрак старого каллиграфа оскорблял меня, обзывал безмозглой грешницей и бесстыдной шлюхой.

«Каллиграфу не полагается сердца, чтобы любить, а лишь калам, чтобы писать», – еле слышно повторял он.

* * *

Hyp уехал сегодня утром. Он попрощался с домом и всех нас поочередно прижал к груди. Я положила ему в чемодан письмо и попросила прочитать в дороге.

Его нынешний отъезд вызвал в памяти прощание с маленьким Нуром. Аллея, вдоль которой он шел к воротам, была все такой же редкой, с выгоревшими там и тут листьями. Недим крепко обнимал брата, совсем как Мехмет двадцатью годами ранее. Они шли рука об руку. Мне казалось, что я лечу в пропасть: все повторялось.

Как только поезд тронулся, Hyp вскрыл конверт. Улыбался ли он, читая мое письмо?

Бейлербей, 4 января 1960 года

Мой Hyp,

путаюсь в твоих именах. Жан для меня звучит слишком по-христиански: здесь, в Турции, ты всегда будешь Ну ром.

С тобой мы вновь обрели ощущение счастья, и для нас уже не имеет значения то, что старый яли будет разрушен. Новое здание, которое вырастет на его месте, будет столь же приветливым, и Недим все также будет будить тебя спозаранку, чтобы идти рыбачить.

Ты его брат, которого он был лишен в юности, не сердись, что он открыл тебе наш секрет, ты должен делить с нами радости и горести.

Теперь мой черед рассказать правду.

Ты родился прямо пред войной. Говорят, что дети, увидевшие свет во время распрей, и в родительской семье не познают мира. Наша страна не сражалась с врагом, но война проникла в наши умы. Отношения между мною и твоим отцом стремительно портились, он начал пить. Я забывалась в своей мастерской. Мое безразличие его бесило. Чем увереннее становились мои работы, тем презрительнее глядел на меня муж. В отместку я лишь молчала, не пыталась его успокоить. Рашида, Хатем и Недим так же молча наблюдали наши ежедневные ссоры. От оскорблений твоего отца стены в доме дрожали, и тогда моя мать выводила тебя гулять в сад, чтобы ты всего этого не слышал.

Однажды утром нас разбудил крик Рахми, рыбака из Бейлербея. Он кричал что есть мочи – так, что его каик закачался на волнах. Мы с матерью, даже не обувшись, побежали к плотине. Утопленница, которую рыбак вытащил из Босфора, оказалась моей младшей сестрой. Мы отнесли ее в дом. Мокрый след стелился по земле. Слава Богу, сердце ее еще билось. Мы стали ее отогревать, и от наших оглушительных рыданий Хатем очнулась. Она злилась, что мы не дали ей умереть. «По какому праву, по какому праву вы это сделали?» – повторяла сестра. Пришедший вскоре доктор заверил нас, что она поправится, но вот ребенок погиб. «Какой еще ребенок?» – застонала в отчаянии моя мать. Она готова была собственноручно прикончить дочку. Кто отец ребенка? Как избежать скандальной огласки, когда все жители Бейлербея толпились у нас в прихожей, недоумевая, что заставило дочь великого Нессиб-бея свести счеты с жизнью. На следующий день Хатем, сдавшись под натиском наших расспросов, не выдержала и назвала имя твоего отца.

В тот же вечер все его вещи были собраны и сложены в чемодан. Мехмет колотил кулаками в дверь, кричал, что без сына никуда не пойдет. Потом он решительно направился к моей мастерской, вошел без стука, схватил чернильницу и вышвырнул в окно. Босфор проглотил ее.

В тот день твой отец лишил меня двух самых ценных сокровищ: тебя и чернильницы, завещанной мне моим старым другом.

Почему я отпустила тебя с ним? Я думала, что ты к нам вернешься, что твой безответственный папаша пришлет тебя обратно.

Он сбежал по лестнице, достал чемоданчик и запихнул туда твою одежду. Рашида приготовила вам еды на дорогу, и ты с улыбкой покинул дом. Что было дальше, ты знаешь лучше меня.

Каждый день Недим нырял в Босфор в надежде выловить чернильницу. Так он ее и не нашел. Странным образом я сравнивала ее с тобой. Мне казалось, что если она найдется, то ты тоже вернешься ко мне.

Риккат
* * *

Моя мать умерла. Ее похоронили на кладбище Эйууб, в фамильной усыпальнице. Я надиктовала мраморщику эпитафию:

Рашида Кунт, Ускюдар,
10 июня 1882 года – Бейлербей, 7 марта 1960 года

Вернувшись домой, я всю ночь видела ее во сне. Ее голос звучал совершенно отчетливо. Мать жаловалась, что эпитафия выгравирована слишком тонкими буквами. Она просила, чтобы я укутала их в теплые пальто в преддверии зимних холодов. Проснувшись, я попросила каменщика уплотнить буквы на ее надгробии.

Моя жизнь стала совершенно иной. Мы с Хатем временно живем у соседа, дом наш снесли, и бетонный фундамент нового здания виден с самого берега. Недим с семьей поселился на время стройки у двоюродного брата в квартале Султан Ахмет.

Стамбул уже не тот, да и наша семья изменилась. Даже мои работы пропитаны духом современности: эстетические каноны отступают под натиском живых, спонтанно возникающих орнаментов. Стилизованные бутончики и пальмы сменились красочными мазками самых насыщенных тонов, обрамляющими каждую букву. Слова почувствовали себя свободными, стали вольно передвигаться по листу, иногда даже пренебрегая замкнутым пространством клеточек и строк. Моя рука стала непослушной и непокорной. Я поняла, что мне с нею не сладить.

«Строительство и разрушение» – вот ключевые слова нашего времени. Бетонное здание выросло стремительно, и ему уже нашелся покупатель. Мы с Хатем первыми въехали в новую квартиру. Живем мы на последнем этаже. Вид на Босфор впечатляет. Мне даже случается хвататься за стены – начинает кружиться голова.

Моя рука теперь работает по-иному: с тех пор как мы поселились наверху, она едва касается бумаги, ракетой пролетает над листом, оставляя за собою чернильный след. От близости неба свет становится тенью, а тень – светом. Из моего окна уже не видно земли, перед глазами только бирюзовая бесконечность моря. Пальцы тщетно рвутся в полет, не в силах сдвинуться с места. Рука подобна пятиконечной морской звезде, пристально вглядывающейся в море с недоступной высоты. Она способна привести в движение бурные волны Босфора. Стоит мне вывести букву, и на море возникает волнение; стоит увлечься, и вот уже пена набегает на пристань и отступает обратно, в глубь моря. Иногда я забавляюсь тем, что подбрасываю на волнах лодки рыбаков, глубоко закинувших свои сети, или поутру пускаю шлюпки против течения. Только корабли, в грозной тишине бороздящие пролив, неподвластны моей руке, она покорно скользит по бумаге, словно расчищая им путь. Подув на чернила, чтобы они быстрее высохли, я разгоняю утренний туман, слепящий прохожих.

Я сжимаю в руке калам: от моего настроения зависит судьба наступающего дня.

Хатем знает, что, если меня побеспокоить, случится катастрофа. Она не смеет подавать обед, пока я не встану из-за рабочего стола.

Дважды в неделю я веду занятия в университете. Перебравшись через Босфор, я порой гуляю по торговым кварталам города. Учеников у меня немного, но слушают они с неизменным вниманием. Каллиграфия не слишком популярна у нынешних студентов, они предпочитают более актуальные курсы: современное искусство, архитектуру, скульптуру… Я пыталась было объяснить ректору, что каллиграфия тесно связана с другими художественными формами, что мечети во всей стране изобилуют каллиграфическими росписями и культовой утварью, содержащей надписи религиозного содержания. Ректор ответил на это, что моя дисциплина ассоциируется с Оттоманской империей и потому ей нет места в современном мире. Теперь разрешено изобразительное искусство, а каллиграфия – это вчерашний день. И действительно, изображения ныне присутствуют повсеместно, но они не способны заменить изящных надписей.

На самом деле каллиграфия вполне способна передать чувственный настрой нового времени, древнее искусство не ушло в прошлое, оно развивается. Каллиграфы существовали и будут существовать всегда. Только они и никто более способны установить контакт между Богом и людьми.

* * *

Париж, 5 августа 1970 года

Дорогая мать,

Мой отец скончался две недели тому назад в госпитале в Гарше. Его хватил удар, и умер он очень быстро, без страданий. Похоронили его на кладбище госпиталя Рэймонд-Пуанкаре, не было ни пастора, ни друзей. Я не плакал. Мне не было его жаль.

Странный он был человек! «Мастер лжи с крахмальными манжетами», размышлял я, глядя, как его гроб медленно опускается в землю. Даже эпитафия его врет:

Пьер Гата
Тирана 1897 – Гарш 1970

На самом-то деле при рождении его звали Мехмет Фехреддин Джагатай, и происходил он из знатной албанской семьи, женился в Бейлербее под именем Мехмет Гатай, а умер с именем последнего папы. Нас было двое на его похоронах, я и мадам Тессон, булочница с окраины Булонского леса, плакавшая навзрыд. Это она готовила тело к погребению, выбирала галстук и парадные туфли. Он отошел в мир иной в костюме, сшитом точно по мерке итальянским портным, самым знаменитым, с Вандомской площади… Какже дорого обошелся мне этот костюм. Отец выписал липовый чек, и расплачиваться пришлось мне.

Какой Бог примет его к себе? Кроме женщин и денег он не знал иной религии.

Освобождая квартиру отца, я перебирал бумаги в ящиках стола и наткнулся на листок, где его рукой были записаны суровые и циничные истины:

 
Ложь – нечто красиво одетое.
Честность – вопрос цены.
Ребенок – радуга среди гроз.
Жизнь – печальная прогулка, для всех одинаковая.
 

Я обнаружил у него эротические альбомы с подкрашенными фотографиями. Груди, лобки, губы и пупки, пастельные тона, четкие очертания. Круги и треугольники, обведенные цветными карандашами, пояса для подвязок, переделанные по его вкусу… А потом мне попалась фотография Хатем, на которой та позировала фотографу из квартала Бейоглу. Она так хороша, ей лет двадцать, не больше. И ничего связанного с Вами – ни фотографии, ни письма, будто Вас и не существовало вовсе.

И вот теперь от него ничего не осталось, кроме коллекции костюмов, которые я подогнал по себе.

Скоро поеду в Ливан, читать лекцию. Последний раз я был там тринадцать лет назад. Как быстро летит время…

Нежно Вас целую.

Hyp

Он вложил в конверт ту фотографию Хатем. Я поместила ее обратно в альбом, из которого когда-то достали, сообщила об этом сестре. Она отвернулась, будто не слыша, о чем я говорю. Она уже давно прогнала Мехмета из своих воспоминаний. Впервые за долгие годы сестра начала улыбаться, смерть мучителя избавила ее от ощущения бесчестия. Жаль, что матери уже не было с нами, сколько лет она ждала этого события…

Моя рука часами бродила по листу, не оставляя следа. Мне хватало одного этого движения, чтобы успокоиться. Я столько всего написала металлическим пером без чернил, но эти невидимые признания должны бесследно исчезнуть.

Однако старый Селим сумел прочитать написанное. Мертвые могут читать невидимое, ни единый слог не ускользает от их потухших глаз. Закончив чтение, он вновь исчез.

Я изрешетила бумагу металлическим пером, чтобы над Босфором пролился дождь. Водные стрелы обрушились на Бейлербей, и под шум потоков я забылась сном. Я спала как убитая. Нежданный августовский дождь смыл все следы прошлого из моего сердца, из моей памяти.

* * *

Создание орнаментов становится смыслом моей жизни. Мои арабески состоят из геометрических фигур, и мне одной известен их секрет. Абстрактные контуры, стебли без листьев образуют линии. Моей рукой водит Всевышний, все, что я делаю, подчиняется его логике. Усложненный геометрический рисунок не теряет цельности. Чередуя свет и тень, узор воспроизводит микрокосм, тайны мироздания.

Мои веки смыкаются. Меня захватывает энергия орнамента, я всплываю на поверхность по причудливому лабиринту. Зигзаги, изгибы, спирали напоминают мне о пережитом, о счастливых и тяжелых моментах жизни. Вся прожитая жизнь проносится перед глазами, фигуры на листе не дают мне покоя. Каллиграфы не свободны: пренебречь узором – все равно что ослушаться Бога. Куда приведут меня эти линии? Рука доходит до края бумажного листа, и мне не дано узнать, что будет дальше.

В мастерской темно, за окном ночь. Освещая страницу, луна словно приглашает меня продолжить начатое. Я блуждаю во мраке, цвета смешиваются. Золотые пятна призывно сверкают на моем рабочем столе. Мой взгляд следует за ними, словно за блуждающими огнями, и я вижу перед собой золотые чернила Селима. Опустевший пузырек, хранящий память о своем былом хозяине, вновь полон, как полна луна, – будто двадцать лет тому назад.

Луна ободряюще улыбается мне, я поворачиваю к ней ладони, словно верующие на молитве. Отблески лунного света неразборчивой вязью ложатся на страницу. Я обвожу их золотыми чернилами, чтобы сохранить драгоценный абрис, рука старательно повторяет неровный контур. Золотые чернила Селима ярче нашего старого солнца. Написанное рассыпается, превращается в песок, я уже не пишу, я рисую бесчисленные арабески по золотому фону, мой лист бескраен, как небесный свод.

На память об этой странной ночи не остается ничего. Губы мои пересохли, руки стерты песком. Я помню лишь поскрипывание калама, скользящего по тонкому песочному порошку. Я работала всухую, чернильница задыхалась от жажды.

Рано утром Хатем открывает окна, но вся комната уже пропахла серой. Ничто не напоминает о луне: не осталось ни следов моей работы, ни золотых чернил, ни единой песчинки.

Пузырек вновь пуст, словно берег в час отлива. Он наполнится, как только зайдет солнце.

Каждую ночь я не могу заснуть, жду появления луны. Сон – потеря времени. Я угадываю ее невидимые очертания, у нас с ней нет друг от друга секретов.

* * *

Письма Нура становятся все короче, похоже, мысли его полностью занимает какая-то женщина. Каллиграфа не обманешь: прерывистые линии и наклонные буквы – верный признак влюбленности. Я месяцами ждала, когда он расскажет мне о своей избраннице. Наконец он сообщил, что вот уже год живет с женщиной и хочет на ней жениться.

Я не отвечаю на письмо, делаю вид, что не получала его. Своими печалями я делюсь с листом кальки: рисую бисмилла, металлической иглой проделываю дырочки в прозрачной бумаге, строго по контуру. Острие иглы ранит лист, а вместе с ним – мое сердце. Наслаждение смешивается со страданием. Я не сразу замечаю, что игла вонзается уже не в бумагу, а в мое предплечье. Кровь аккуратной струйкой стекает по руке. Лист кальки принимает в себя красный ручеек, поглощает каждую каплю. Я прекращаю колоть свою руку, когда ранка становится слишком заметной. Боль приносит облегчение.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю