Текст книги "Ночь каллиграфов"
Автор книги: Ясмин Гата
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 4 (всего у книги 6 страниц)
Изумленный жених даже не нашелся что ответить. Письмо сына и фотографии с помолвки были разорваны у него на глазах. Он побледнел.
В следующую субботу Пьер приехал за сыном на два часа раньше обычного. Отец Мутран глазам своим не поверил. Hyp устремился к отцу, помог ему снять шляпу и сел на водительское место. Торжествующе глядя на одноклассников, он посигналил, прежде чем тронуться.
Они провели лето по-мужски, вдвоем, вдали от светской суеты. Пьер никогда не упоминал о своей несостоявшейся женитьбе, о письме, о ходивших по городу слухах. Наблюдательный Hyp порой замечал перешептывания и недоверчивые взгляды, направленные на отца, но тот лишь улыбался.
О таких каникулах мальчик мог только мечтать. Отец безраздельно принадлежал ему и разговаривал с ним как со взрослым.
«Это страна не для нас», – сказал он сыну однажды вечером.
* * *
Передо мною совершенно гладкий лист бумаги. Я обшила чернильницу губкой, которая впитывает излишек чернил в каламе. Осталось обточить тростник. Его разветвленный стебель позволит руке удобно обхватить инструмент. Нож утончает волокно, ласкает каламу грудь, живот, спину. Напоследок я обтачиваю наконечник, делаю прорезь, чтобы чернила не вытекали. Положив локти на лист, я расслабляю мышцы руки и макаю стебель в раствор. Снова опускаю калам: он вдыхает чернила, а я – воздух. Иногда мне хочется поменяться с ним ролями, но каллиграфы знают, что чернила дышат иначе. Скрип тростника меня не пугает. Мои движения кажутся бесконечными. Я экономлю пространство листа, базовая линия безукоризненно пряма, несмотря на тесное переплетение букв. Все во мне отдыхает. Я застываю на каждом сочленении букв и продолжаю строку, кончик тростника подхватывает ее в нужном месте. Линии выходят мутно-черными.
Сегодня мне нет дела до тростника, я наслаждаюсь процессом. Кончик пера царапает бумагу – вынужденная остановка. Мне не терпится продолжить, я готова сама стать чернилами, и высушивать лист своим дыханием, и писать на собственной коже. Мне так хочется дописать письмо, что я забываю про усталость.
Бейлербей, август 1957 года
Мой дорогой сын,
Сколько радости доставило мне Ваше письмо! Мои мать и сестра буквально вырывали его друг у друга. Почтальон посеял в нашем доме смуту. Мы пытаемся представить себе тембр Вашего голоса и сосредоточенное выражение лица, с которым Вы писали эти строки. Мы даже обратились к Эвлийе, опытнейшему графологу, и она объяснила, что Ваш почерк свидетельствует о научном складе ума. Устремленные вверх буквы – признак амбициозности, широкие поля говорят о доброте души.
Как видите, про письмо мы выяснили все, только автор для нас по-прежнему загадка. Вы уехали от нас маленьким мальчиком.
О Ваших новостях я узнавала от своей тетки Мириам, которая навещала Вас в пансионе всякий раз, когда приезжала в Бейрут. Она фотографировала Вас для меня, и Ваши фотографии с любовью расставлены по всей комнате. По возвращении вАлея тетка писала мне подробные письма, в малейших деталях пересказывая вашу встречу. Помните снимок, на котором Вы стоите у входа в школьный буфет? Он стоит на круглом столике в столовой, и там же находится прядка волос, которую Хатем срезала на память в Ваш четвертый день рождения.
Рашида, Ваша бабушка, которой минуло восемьдесят шесть лет, по сей день помнит, как Вы научились ходить. Она оставила Вас на стульчике рядом с бельевой корзиной, а когда опомнилась, Вы уже стояли на деревянном мостике, с интересом разглядывая Босфор.
Помните ли Вы наш яли? Вы еще называли его «большой черепахой»…
Недиму не терпится повидаться с младшим братом.
Мы все Вас очень ждем.
Нежно Вас целую.
Ваша мать Риккат
Письма Нура стоят в специальной папке у моего стола. Я часто их перечитываю. Переписка с сыном изменила мой стиль работы. Я принялась за странные сочинения, где строки уже не ставились во главу утла, да и орнамент отошел на второй план. Пресытившись студенческими упражнениями и проверкой экзаменационных работ, я стала забавляться смешением и наложением букв. Словно пронзенные кинжалом, они начинали кровоточить на листе. Порою уставшая строка обрывалась, будто натянутая нить. Иногда в этом хаосе мне виделась гармония, эксперименты над буквами доставляли удовольствие.
Читая письма Нура, я чувствовала в себе силу продолжать свои опыты. Но стоило очередному письму задержаться, стоило мне долгий месяц провести без вестей о сыне, и я вновь впадала в банальность. Странное признание услышала я от собственной руки. Она сказала, что мои бредовые изыски нравятся ей больше, чем традиционные сочинения, и ей хотелось бы, чтобы я не прекращала экспериментировать.
Мухсин отнесся к этим новшествам скептически. Он не понимал, как трактовать подрезанные буквы и сходящиеся строки. С круглыми от удивления глазами разглядывая мои труды, он заявил, что я выбираю странные цвета, будто пришедшие из преисподней.
Я больше не могу работать как прежде. Мне кажется, что аккуратные бутончики пахнут гнильцой, а золотые завитки кровоточат. Мир изменился, и движение стало важнее застывшей буквы. Мухсин предостерегает меня: Академия искусств не терпит нововведений. Она стоит на страже традиционной эстетики, а ты отдаешь предпочтение свободе и реализму. Чтобы произведение стало бессмертным, движение не должно быть заметным.
Париж, ноябрь 1957 года
Дорогая мать,
Боюсь, что мне не удастся Вас навестить. Я поселился в однокомнатной квартирке наулице Сольферино. Жизнь в Париже дорогая, и такое дальнее путешествие мне не по средствам. Отец остался в Ливане, он будет работать до следующего года. В ста метрах от моего дома течет Сена, и поздними вечерами я часто гуляю по набережной. До факультета мне идти два километра, здание очень красивое, из камня, на фасаде выгравированы имена великих ученых. Мне не терпится приступить к учебе…
А почему бы Вам не приехать ко мне? В моей комнате без труда разместятся двое. До Лувра отсюда рукой подать, он прямо за мостом. Уверен, что коллекция оттоманских скульптур вас заинтересует. Здесь столько заслуживающих внимания достопримечательностей, я был бы рад открыть все эти сокровища вместе с вами.
Целую вас,
Нур
Бейлербей, ноябрь 1957 года
Дорогой сын,
Меня пригласили посетить в феврале Лиссабон, чтобы реставрировать миниатюры, принадлежащие фонду Гульбенкиана. На обратном пути я могла бы навестить Вас в Париже. Секретарь фонда обратился в нашу академию с просьбой помочь в восстановлении рукописи, датированной пятнадцатым столетием. Речь идет о любовном романе «Лейла и Мейджун», восточной версии «Ромео и Джульетты». Формат, цвета и оформление типичны для ширазской школы. Моим рукам уже не терпится работать с полями, укреплять переплет, освежать цвет.
Мысль приехать в Париж и провести время в Вашем обществе совершенно меня очаровала. Мне было бы так интересно взглянуть на поэмы знаменитого Баки, написанные им в честь Солимана Великого, которые хранятся в Национальной библиотеке, и на рисунки прославленного Сах Кулу. Париж таит для меня столько неизведанного! А Вы уже видели письмо, адресованное Солиманом Великим Франциску Первому? Говорят, что его нет в свободном доступе… Стамбульская академия попытается получить для меня специальное разрешение.
Я завтра же узнаю на стамбульском вокзале расписание поездов и буду держать Вас в курсе.
С надеждой на скорую встречу.
Риккат
Рашида и Хатем умирают от зависти. Они хотели бы незаметно проскользнуть в мой багаж и обернуться мышками, чтобы хоть одним глазком взглянуть на него. Я обещала привезти им фотографии Нура в профиль, анфас и даже со спины. Недим написал брату письмо и запретил мне вскрывать его. Рашида сказала, что он спрятал в конверт фотографию самой красивой девушки Бейлербея. Он хотел бы, чтобы Hyp женился на одной из местных. Турчанки выходят замуж девственницами.
Билет на поезд лежит на столике у изголовья моей кровати. Я любуюсь им каждый вечер прежде чем погасить свет. Узнает ли меня Hyp? Столько лет прошло… За это время я состарилась и уже ничем не напоминаю ту молодую женщину, от которой он уезжал когда-то. Узнаю ли я его? Два месяца назад Hyp прислал мне свою фотографию: он снят в профиль на фоне аббатства в Сенанке и ничем не отличается от других посетителей этого памятника архитектуры.
* * *
Я проехала через пять стран, и мне показалось, что Лиссабон находится на другом конце света.
Члены фонда Гульбенкиана принимают меня тепло, их коллекция произведений исламского искусства превосходит мои ожидания. Речь даже идет о том, чтобы объявить конкурс на лучший архитектурный проект и построить музей, достойный вместить все эти высокие образцы живописи. Миниатюры выглядят потрепанными. Они лежат в металлических ящиках, вдали от света. Я думаю о мастерах, которые более пяти веков тому назад сотворили эти шедевры. Они были круглолицы, с миндалевидными глазами, от женщин их отличали только узкие черные бороды. Их инструменты были подпорчены краской, руки изъедены окисями металлов: им приходилось растирать голубой кобальт, желтую магнезию и зеленый сплав меди и хрома.
Я представляла, как они потели и трясли рубахами, высвобождая взмокшие подмышки. Безусые юнцы меняли им воду, мыли кисти, смешивали краски. Стоило мальчикам замешкаться, и учитель принимался ругать их. Мастера работали в полной тишине: только так можно было добиться безупречности контура и точности мазка. А в соседней комнате трудились гончары. Там царил жар, из печи во дворе валил едкий дым. Стеклянистый слой, необходимый для застывания глины, щипал глаза и ноздри. У рисовальщиков богатая фантазия, они изображали виночерпиев, принцев на тронах и фантастических животных. Они были очень старательны.
Три миниатюры были выполнены по заказу султана Искандера, правившего в Ширазе в начале XV века. На той, что больше всех повреждена, изображен Мейджун, плачущий над могилой своей возлюбленной Лейлы. Двадцать с лишним лет назад эту картину уже пытались реставрировать. На углах виден свежий слои краски. Небрежная рука заляпала лицо Мейджуна, местами реставратор не попал в тон, особенно это заметно на саркофаге. Я переворачиваю страницу и обнаруживаю персидскую печать владельца миниатюры. Надпись «лот № 13» говорит о том, что она куплена на парижском аукционе.
Я укрепляю растрепанные страницы, затушевываю складки в тех местах, где треснула краска, наклеиваю их на свежие листы картона. Под моими пальцами цвета оживают, страницы просыпаются от долгого сна и благодарят меня за работу.
В другом ящике я нахожу миниатюру, оставшуюся в полной сохранности, и пытаюсь понять, в какой технике она выполнена. На ней изображен принц Бахрам Гур, обнаруживший в таинственном доме портреты семи принцесс и влюбившийся в них. Перспектива неточна, пропорции не соблюдены, кажется, что персонажи обитают в безвоздушном пространстве, но сама фактура вызывает восхищение. Я не смею прикоснуться к картине и кладу ее обратно в папку.
Последняя миниатюра исторически достоверна. Она живописует известный эпизод из жизни султана Искандера. Спрятавшись за скалой, он наблюдает за купанием в озере обнаженных сирен. Из-за укрытия выглядывают только его лукавые глаза и усы, напоминающие крылья ласточки. Моя задача – вернуть голубой оттенок озерной глади, со временем ставшей коричневой, и распрямить утлы. Вынутый из старой картонной папки лист сворачивается трубочкой. Я зажимаю его между двумя слоями плотного картона, чтобы он распрямился и принял первоначальную форму.
У меня болит спина. Я двигаю шеей, чтобы спало напряжение в затылке. Необычный предмет, попав в поле моего зрения, побуждает меня прервать разминку. Мое внимание притягивает нефритовый кувшин, я подхожу поближе и читаю надпись на ручке: «Кувшин Улугбека, Самарканд или Китай, XX век». Белизна и гладкость нефрита поражают, кувшин кажется шелковым. Я провожу по нему рукой: ни малейшей неровности. Если бы не арабская вязь вокруг горлышка, я приняла бы этот кувшин за китайский.
«Он принадлежал Улугбеку, сыну Тамерлана. Тот все напитки предпочитал пить из этого кувшина. Нефрит реагирует на присутствие яда и при любой опасности разбивается на мелкие кусочки».
Я оборачиваюсь. Меня пришел навестить Педро Бенто, хранитель коллекции, знающий историю каждого предмета. Кувшин Улугбека – его любимый экспонат.
Прогулка по подвалам здания захватывает, лучшего экскурсовода, чем Педро, трудно себе представить. Экспонаты коллекции прибыли со всех концов света, и ему известны происхождение и датировка каждого их них.
Время от времени он делает отсылки к иконам. Старинные заалтарные картины и религиозные полотна изобилуют католическими символами. Я не могу отвести глаз от «Благовещения» кисти фламандского художника. Педро объясняет мне его скрытую символику. Архангел Гавриил открывает Марии, что той предстоит выносить сына Божьего. Голубка у них над головами символизирует Дух святой, а оконный переплет напоминает крест. Сад на заднем плане – это рай. Я замираю на месте, не в силах отойти от картины. Архангел Гавриил напоминает мне мертвых каллиграфов, в особенности Селима, завещавшего мне свой опыт.
«Как по-вашему, Мария любила Иосифа?» – спрашиваю я.
Педро смущается, не зная, что ответить мусульманке, проникшейся восхищением к христианскому полотну:
«Она прежде всего любила своего сына, созданного в союзе с Богом…»
* * *
В Париже инструменты мне не понадобятся. Я вымыла их, начистила, но привычного блеска они не обрели. Чернильница покрылась темной пеленой, ножницы развинтились, а проклятый винт куда-то делся! Моя дощечка исцарапана так, словно на ней работала еще сотня каллиграфов. Руки мои вдруг состарились, да и сама я состарилась… Инструменты страдают вдали от дома, им не хватает плеска босфорских волн. Я засунула их в дальний угол чемодана. Не буду доставать их из футляра, если только Hyp специально не попросит. В Париже мне предстоит стремительная неделя. Hyp хочет показать мне все исторические памятники и замки в Париже и окрестностях: Фонтенбло, Версаль… Заодно привыкнем друг к другу.
Путешествие из Лиссабона в Париж кажется бесконечным. Мелькающий за окном пейзаж пробуждает во мне тревогу. Я начинаю бояться неловкого молчания и упреков. Проезжая вдоль Атлантического океана, я на некоторое время успокаиваюсь, но остановки на маленьких провинциальных вокзалах вновь повергают меня в смятение.
И вот наконец Париж. Двери вагона долго не открываются. Hyp, наверное, уже ждет.
Я брожу по платформе туда-сюда, но Нура нигде не видно. Ноги подкашиваются под тяжестью поклажи. В изнеможении я усаживаюсь прямо на чемодан и напряженно вглядываюсь в толпу. Тщетно. Какой-то юноша предлагает мне пересесть на скамейку, говорит, что там мне будет удобнее.
«Спасибо, но я жду сына. Он должен скоро прийти».
Молодой человек не настаивает. Пройдя десять метров, он оглядывается и зовет меня по имени, сам себе не веря.
Некоторое время мы в оцепенении глядим друг на друга. Внешне мой сын похож на француза, его происхождение выдают только глаза. Он берет у меня чемодан. Мы идем к выходу, почти не поднимая глаз. Иногда он украдкой посматривает на меня: может быть, мой вид его разочаровал? Его отец всегда предпочитал красавиц, и сын не был готов к тому, что я окажусь другой. Внешность у меня вполне заурядная: я высокая, с хорошей осанкой, резко очерченным профилем, ни кокетства во мне, ни жеманства… Что ж, теперь будет знать, что восточные женщины бывают и такими. Моя улыбка его смущает, теперь уже я его разглядываю, а он опускает глаза. Hyp не любитель бурно выражать эмоции, да и я считаю, что после стольких лет они будут неуместны. Хорошо, что мы друг друга понимаем.
В такси, везущем нас в квартирку Нура на улицу Сольферино, я замечаю, что ладони у него длинные и тонкие, совсем как мои, и на душе сразу становится легче. Я вспоминаю, как эти самые руки хватали меня за волосы и рвали мои жемчужные бусы, когда Нуру было не больше года.
Hyp очень печется о моем удобстве. Он освобождает для меня ящики комода, устанавливает ширму между кроватями. Смущенный неожиданной близостью, он отправляется вниз, за сигаретами.
Комнатка завалена учебниками по медицине, на полках – библиотечные книжки, на полу – пластинки.
Мы пытаемся привыкнуть друг к другу, избегая поверхностных проявлений чувств. Я не касаюсь сына, мои глаза целуют его издалека, уши впитывают его слова. Мы вместе ходим по музеям, оживленно беседуем и постепенно знакомимся ближе, ничего не говоря о себе напрямую.
Однажды за ужином, выпив вина, он признается:
– Отец никогда про Вас не рассказывал. Мне кажется, ему неприятно вспоминать о вашей совместной жизни. Вы когда-то любили друг друга?
– Это был брак по договоренности. Ваш отец на время подобрал себе жену и страну проживания. Каллиграфка вряд ли казалась ему идеальной супругой. Он скорее предпочел бы, чтобы я ему изменяла, только бы не переписывала целыми днями суры у себя в мастерской.
– Иногда вера делает людей одинокими. Отец Мутран учил нас молиться совместно. Я свои молитвы пел, Вы свои писали. Результат один и тот же.
– Мой Бог лишен слуха, он вчитывается в арабески, и моя рука управляет его неслышимой песней, как отец Мутран – вашим школьным хором.
Это сравнение позабавило Нура.
– Тем лучше для тех, кто фальшивит, – замечает он. – У них всегда есть возможность обратиться в Богу в письменном виде.
Мы выпили вина и вскоре почувствовали, что первоначальная скованность исчезла. Домой мы вернулись рука об руку. Все сразу изменилось. Неподвижная Сена казалась мне мутнее Босфора. Hyp попросил, чтобы я написала ему имя пророка, в завитке. Рожденный мусульманином, мой сын никогда не видел этого имени на письме.
Прежде чем уснуть, в состоянии полудремы мы через ширму рассказываем друг другу самые важные эпизоды нашей жизни. В темноте мы чувствуем себя раскованнее, некоторые истории смешат до слез. Вечерние разговоры входят в привычку. Мы всегда позволяем друг другу рассказать историю до конца, слушаем не перебивая. Ширма между кроватями вынуждает меня говорить громко, а хотелось бы шептать.
Я описываю сыну наш яли, домик садовника, аромат розового шербета, который Хатем обычно готовит в сильную жару. «Тебе едва исполнился год, а я уже ставила тебя на подоконник послушать, как поет муэдзин в нижнем городе. Ты смотрел в небо и думал, что это Бог в определенные часы обращается к нам из-за облаков. Я показывала тебе тонкие очертания минарета вдали, чтобы ты понял, откуда доносятся эти протяжные звуки. Ты протягивал ручку, сжимал и разжимал пальчики, словно порываясь ухватить крошечный силуэт, призывающий правоверных к молитве. Прошли годы, прежде чем ты понял, что до него целые километры. Пухлой ладошкой ты закрывал мне рот, словно пытаясь помешать мне петь вместе с ним:
Убежденный агностик, твой отец говорил, что ты пошел в него. Он не верил ни в единого Бога, ни в единственную женщину».
Вечер за вечером Hyp рассказывал мне о своем детстве, прошедшем вдали от меня. Отец Мутран заменил ему мать, а отец Камил – отца. В летние каникулы мой сын целыми днями бродил по школьному двору с мячиком под мышкой, в минуты тягостного одиночества с остервенением швыряя его в корзину. Он терял аппетит, худел на глазах. Отец Мутран подозревал, что у Нура анемия, и заставлял пить воду со ржавчиной для повышения гемоглобина.
В сентябре возвращались с каникул другие дети, прошел первый осенний дождь. Одноклассники заменили ему братьев, о которых он так мечтал. Он жил их воспоминаниями о домашних каникулах, повторял за ними «мама», «папа». Его собственный отец вечно сказывался занятым. Признаки анемии пропадали с приездом друзей, к тому же сосед Нура по комнате хранил под кроватью богатые припасы, привезенные из дома, и щедро с ним делился.
Я засыпала под звук его голоса. Он желал мне спокойной ночи и поворачивался на бок. Разглядывал белую стену. А я рассматривала трещину на потолке, освещенную уличным фонарем. Сон настигал нас одновременно.
* * *
Стук дождя по окнам квартирки вызывает в памяти неприятное воспоминание. Hyp только родился. Едва оправившись от родов, я занялась своей мастерской, приготовила инструменты, бумагу. После длительного бездействия рука вновь открывала радости каллиграфии. В тот день тоже лил дождь, словно отделяя мастерскую от остального мира. Время шло, все мое тело дрожало от нетерпения при ниде аккуратных клеточек на бумаге, готовых вместить продиктованные Всевышним буквы. Мехмет никак не мог дождаться, когда я выйду к нему. В конце концов он ворвался в комнату, обозвал меня по-албански, разорвал страницу, выволок меня из мастерской и запер дверь на ключ. Целый месяц он носил его в кармане пиджака. Я представляла себе разбросанные по полу листы бумаги, пересохшую чернильницу, чернила, превратившиеся в пыль, кисти, ставшие безжизненными, как тело нашего кота, умершего однажды зимним утром.
Весной Мехмет отпер дверь и был немало удивлен, обнаружив комнату в полном порядке. Стул был приставлен к столу, чистые инструменты разложены по местам. И, что самое странное, обрывки бумаги аккуратно приросли друг к другу без всякого клея. Похоже, кто-то проник в мастерскую и восстановил мое сочинение. Однако оставалось загадкой, кто же великолепным почерком написал на листе этот длинный текст:
Али, да благословит его Господь, на просьбу описать пророка отвечал:
«Он был не высок, не низок, но среднего роста.
Его волосы были не коротки и не длинны, не вьющиеся, не прямые – что-то среднее.
Его лицо было не узким, не круглым, скорее овальным.
Кожа была светлая, а глаза – черные, с длинными ресницами.
Он был ладно сложен, широкоплеч.
Волос на его теле не было, за исключением груди.
У него были большие руки и ноги.
При ходьбе он наклонялся вперед, словно при спуске.
Глядя на человека, он смотрел ему прямо в глаза».
По старомодным связкам я узнала почерк Селима. Давненько он не появлялся. Я подозревала, что ему не слишком нравится мой муж – по-видимому, манеры болтливого албанца пробуждали в нем отвращение. Моя тоска по работе растрогала старого каллиграфа. Он все сложил, убрал, почистил, собрал кусочки бумаги – и снова исчез. Мертвых никто не отвлекает, поэтому старик работал не спеша. Пророк наконец-то принял Селима в свой рай, что и было засвидетельствовано в его послании. Только блаженные способны утешить живых.
Hyp уже заснул, а я все говорила и говорила. Мои истории с привидениями навеяли на него сон. Проснувшись на рассвете, он подумает, что старый Селим – всего лишь плод его воображения.
* * *
Теперь рассказывает Hyp. Положив руки под голову, он разглядывает потолок, словно читая на нем свое прошлое.
В пятнадцать лет он проводил каникулы в маленькой прибрежной деревушке между Бейрутом и Джуниехом, где куда ни глянь только море и земля. Он отдыхал с отцом, который вновь воспылал интересом к сыну. Пьер познакомился с богатым торговцем парфюмерией из Сайда, мусульманской области на юге Ливана. Отец и сын пробыли в городе целый день: осматривали достопримечательности, бродили по узким улочкам, ведущим к порту. Вид мясных туш, подвешенных на крючки и готовых к разделке, потряс Нура: на углу пустынной улицы его вырвало. Какая-то старуха, сидевшая на пороге дома, принесла воды, протерла ему лоб, а потом потащила за собой в стоявшую неподалеку мечеть и заставила поцеловать Коран. Hyp послушался, сам не понимая, что делает. Он знал, что отец будет его искать, но словно потерял контроль над собственными действиями. Медленно, будто завороженный, он приблизился к темной комнате, где простертые на полу мужчины хором повторяли шахаду: [48]48
Акт веры.
[Закрыть]«Аллах акбар, Аллах акбар». Hyp пристально глядел на фигуру служителя, прислонившегося к колонне, на нишу, символизирующую пророка, на михраб, [49]49
Молитвенная ниша в стене мечети.
[Закрыть]расположенный в стене, глядящей на Мекку. Ничто не казалось ему странным, более того, возникло ощущение, что он среди своих. Мужские голоса были ему знакомы, подошвы на молитвенных ковриках словно всплыли из его собственной памяти.
Воспоминания вмиг отступили, когда кто-то схватил его за ухо и подтолкнул к выходу. Отец не отпускал его, пока они не оказались на улице. Старуха куда-то исчезла, и Нуру было нечем оправдать свое поведение. Вскоре он позабыл тот эпизод, но в памяти остались отзвуки голосов и журчание фонтана для ритуальных омовений.
В конце дня хозяин дома, в котором они остановились, подарил ему медальон с выгравированным именем пророка. Hyp трепетно хранил его, после каникул привез с собой в пансион и спрятал за фронтон на двери исповедальни, словно некий фетиш.
Во время ежедневных молитв его глаза перебегали от распятья на алтаре к медальону, и мальчик был горд, что соединил мессию и пророка в одном помещении, на одной высоте.
Нypy мои истории должны казаться странными, особенно в сравнении с его рассказами о повинных детских шалостях. Мне тоже хотелось, бы его рассмешить, но я так давно не смеялась, что ничего не приходило в голову, кроме разве что истории, рассказанной нам Мехметом еще во время его наездов в Стамбул. Желая произвести на нас впечатление, он обрушивал на наши бедные головы нескончаемые истории о событиях мирового значения, в каждой из которых ключевая роль отводилась именно ему. Например, ему довелось участвовать в заговоре против албанского короля Зога. Мы с Рашидой и Хатем слушали его очень внимательно. По его словам, окружение Зога выражало недовольство по поводу подписания им договора о взаимопомощи с Италией. Для устранения короля был выбран не кто иной, как Мехмет. Вооружившись старым револьвером, он поджидал Зога у входа в парламент, но вместо того, чтобы сразить его метким выстрелом, по привычке разразился пространной речью:
«Ты должен умереть, Зог, чтобы албанский народ смог выжить.
Ты запятнал честь родины, осквернил кровь, текущую в наших жилах.
Ты презрел гордость своего народа, отдав его в руки фашистской Италии.
Ты не достоин быть королем!
Во имя албанского народа я убью тебя, ибо ты – позор нашей страны».
Обезоруженный подоспевшим охранником, преданный организаторами заговора, Мехмет, уже в наручниках, продолжал поносить короля.
Бедняга! Он ожидал вызвать у нас восхищение, а мы хохотали до слез.
В тот вечер Мехмет также дал понять нам, что король его помиловал, но из Албании ему пришлось уехать навеки, потому-то он и решил обосноваться в Турции и поселиться у нас в Бейлербее.
* * *
Hyp рассказывает мне, как он приехал в Бейрут, как его, шестилетнего, приняли в первый класс и крестили на скорую руку. Маленького Нура полностью погрузили в купель, его отец, также принимавший крещение, лишь коснулся воды лбом. Отец Мутран нехотя совершил этот поспешный обряд – ему не нравился албанец, менявший веру как перчатки. В свой первый учебный день Hyp явился класс с мокрой головой, помазанной елеем.
Другие дети избегали его. Он играл один, прижимая шарики к груди, у него не было друзей, отец не дал ему с собой никаких лакомств. По ночам Hyp горько плакал в общей спальне, с трудом сдерживая желание помочиться в постель. Первые три дня отец навещал его ежедневно, потом стал приезжать раз в три недели, а позднее – раз в три месяца. Так прошли годы. Мехмет, теперь уже Пьер, изображал из себя глубоко верующего человека, ездил по монастырям и святилищам пресвятого Шарбеля и пресвятой Риты. Сын не раз наблюдал, как он взбирается по крутому монастырскому склону, падает на колени и до крови бьет себя в грудь.
Нуру полагалось исповедоваться каждую неделю, в пятницу утром. Начинал он всегда словами раскаяния:
Господь мой Бог, сожалею, что расстроил тебя;
Ибо ты бесконечно добр и мои грехи тебя огорчают,
Отныне я обещаю, с твоей святой помощью,
Больше не гневить тебя и каюсь в своих прегрешениях.
Я хотела спросить Нура, почему он обращается к Богу на «ты», но не стала нарушать наш обычай: мы договорились не перебивать друг друга.
Настала моя очередь рассказывать. Все мои мысли обратились к тому летнему дню 1945 года:
«Гордо выпятив грудь, сжимая в руке чемоданчик, ты взял отца за руку и почти бежал, стараясь не отставать от него. Миновав ворота, к которым в обычные дни тебе подходить не дозволялось, ты хитро улыбнулся нам. Мехмет забыл задвинуть засов, и к нашему горю разлуки с тобой добавился скорбный деревянный скрип. Рашида и Хатем бросились закрывать ворота, а мне хотелось бы, чтобы этот скрип повторился еще сотни, тысячи раз, чтобы створки ворот бились на ветру до конца моей жизни, только бы не забывать этот горестный день.
Я не плакала. Я поднялась в свою мастерскую, не слыша, как мать и сестра что-то кричат мне.
Весь тот день я рисовала чудесные узоры, моя рука работала сама по себе, и плоды ее труда восхищали. От этого добровольного заточения во рту остался терпкий привкус чернил. Рашида и Хатем нашли меня лежащей на полу, рядом с пустой чернильницей. Я выпила все ее содержимое до последней капли, но умереть мне не удалось. Близкие решили, что я отравилась, но я была мертвецки пьяна. В полудреме я воображала невиданной красоты арабески, мысленно выводила буквы, тонкие и гладкие, как волосики моего мальчика, разделенные пробором.
В тот раз Бог не захотел принять меня. Он не спешил призвать меня к себе, ибо каллиграфам не дозволено отходить в мир иной, не представив на Его суд свое последнее, самое прекрасное творение».
* * *
После этого рассказа все изменилось. Говорить больше было не о чем. Мы с Нуром были подобны двум любовникам, всецело отдавшимся страсти. Рассказав все, что помнили, открыв все, что накопилось в наших сердцах, мы чувствовали себя обессилевшими и опустошенными.
Мне хотелось домой, в наш старенький яли. Ночные рассказы вытеснили реальность из моей жизни. У меня больше не было прошлого.
Hyp обещал приехать в Стамбул до конца года. Ему хотелось увидеть зарубки на двери его комнаты, при помощи которых я измеряла его рост. Перед отъездом в Ливан росту в нем было всего метр. Каждый год я делала на двери воображаемую зарубку – для этого достаточно было спросить у тети Мириам, какого роста теперь мой мальчик.
* * *
Я вернулась в свой дом, в свою мастерскую. За время моего отсутствия мать очень похудела и резко постарела. Передвигается она с трудом. Хатем очень встревожена.
Мы собираемся в комнате матери, я рассказываю о своей поездке. Мать целует и благословляет фотографии Нура. Увидев, каким стал ее внук, она приходит в такой восторг, что забывает про больные суставы и словно оживает.
Я провела в Европе всего две недели, но домашние встречают меня так, будто я вернулась из кругосветного путешествия.
Мой сын Недим обеспокоен состоянием наших семейных дел. Он пытается подготовить меня к худшему: знакомый риэлтор посоветовал ему снести яли. На его месте будет построено шестиэтажное здание, два верхних этажа в котором займет наша семья. Земля стоит дорого, и, продав ее, мы сможем позволить себе более комфортную жизнь.