Текст книги "В семье"
Автор книги: Янка Брыль
сообщить о нарушении
Текущая страница: 2 (всего у книги 3 страниц)
Старики, в прежние времена, когда не было границы, стеной отгородившей нас от Советов, повидавшие свет – на фабриках, в шахтах, на железной дороге, где они работали, – говорят, что молодежь теперь тут как в мешке: ни тебе работы, ни учебы, ни жизни...
Вот и дядя Михась – потомился до полудня над старым хомутом и побрел к кому-то из соседей, где так же сидят, дожидаясь весны.
Бабушка забралась на печь отдохнуть. Мы с Ниной остались одни.
Мне только этого и надо. Я начну свою первую самостоятельную картину "Сказка". Печь, кот, бабушка и внучка. Я передам, как бабушка зачаровывает девчушку сказкой, а Нина замечталась, подпершись ручонками. "Вот такой вот, – будет показывать бабушка, – такой вот маленькой – с пальчик!" И вот я радуюсь, что никого нет, что рисунок мой опять будет неожиданностью для дяди. Тем более что я хочу показать именно то, о чем он говорил в ту ночь: самое прекрасное – дружбу старости и детства...
Вынимаю альбом, карандаши и улыбаюсь при мысли о том, какое у меня сейчас, должно быть, торжественное выражение лица, как у того кота из колыбельной, что "напился, наелся и важно огляделся...".
– Чего ты смеешься, Алесь? – спрашивает Нина. Она скучает: прясть не хочется, никого нет.
– Так, – отвечаю. – Что рисовать буду?
– Нарисуй меня, а?
– Потом.
– "Потом, потом"!.. Ты всегда "потом". Немого рисует, сам себя двадцать раз, а меня – все потом...
– А вот ты, и вот ты, – перелистываю я альбом.
– А за прялкой небось не нарисуешь, только обещал...
Тут уже нужно утешить, так как на глаза ее набегают слезы.
– Я тебя буду рисовать, как ты бабушкину сказку слушаешь, ладно?
– Ладно.
А слеза таки не удержалась и скатилась на щечку.
– А может, давай книжку поглядим?
– Ладно.
Я беру с полки старую русскую хрестоматию. Нина знает в ней чуть ли не каждую картинку, каждую страничку и все-таки очень любит, чтобы ей снова это все повторяли.
И вот мелькают страницы с медведями Шишкина, деревенскими школьниками Богданова-Бельского, сказочными богатырями Васнецова; стихи Пушкина, басни Крылова чередуются с рассказами Толстого, Чехова, Короленко...
Счастье наше, что Толик спит, а то было б не отвязаться. Я его просто щелкаю за это по пальцам. Вернее сказать – щелкал, покуда бабушка меня не поругала. Вижу, полезла она на чердак и, выбрав там кучу листов из старых, растрепанных учебников и тетрадей, сшивает из них Толику книгу.
– Зачем это? – сказал я. – Привыкнет рвать старое – будет и хорошие книги рвать.
– Дурень, – сказала бабушка. – Приучится сызмалу к книге и будет человеком. Все вы так: и тата твой, и Федор – дай ему бог здоровья, где он там есть, – и Михась. А ты, думаешь, не таким был? Или Ниночка? Бывало, тоже хлещешь ее по рукам, ручки красные, пищит, а все равно лезет к книге... Слава богу, теперь не так, как мне пришлось!..
И бабушка рассказала мне еще раз, как ее маленькую в школу не пускали. "Отец еще так-сяк, а мать – ни в какую. Пусть, – говорит, – лучше прядет: учительница из нее все равно не выйдет. И что ж я теперь – слепой человек. Еще хорошо, Степан, твой дед, умный был мужик, земля ему пухом: из сил выбивался, а вывел вас в люди. А то жил бы ты тоже как тварь неразумная. Думаешь, нет? А ты мне теперь... На, Толик, вот и у тебя своя книжка. Не будут тебя гонять, как недоброго".
Я с благодарностью смотрю на карточку моего деда, железнодорожника, который тысячи дней и ночей протирал вагонные буксы, чтоб у меня был умный, грамотный отец. Дед умер, не дождавшись, когда отец и дядя Федор закончат учение. Это было в тяжелые годы после гражданской войны, когда горожане бежали от голода в деревню. И бабушка уговорила отца вернуться в деревню на разрушенное войной хозяйство. Дядя Федор уперся и остался там, в Одессе. Там он закончил потом высшую школу, стал гордостью нашей семьи. Правда, и отец мой тоже не сдался! Беда и бабушка научили его хозяйничать, а книгу он и в беде не забыл. Иной раз в десятую деревню ходит за ними. И дядя ходит, и я хожу... Да все это не то, что могло бы быть, часто думаю я, вспоминая о дяде Федоре, о далеком чудесном городе, где он живет.
Я вырос в тяжелом труде и в дружбе с книгой. Я умею уже потратить последний заработанный грош на книгу, чтобы, читая, услышать душевный разговор великих людей о том, как они радовались и страдали в поисках правды и счастья. Теперь, сменив отца и дядю, я читаю вслух дома и на вечерках молодежи и старикам, я даю книги детям и взрослым, и как я рад слышать потом, что они путешествуют из рук в руки в далекие села! Но все это не то, конечно, что могло бы быть, если б отец не сдался на бабушкины уговоры и не вернулся сюда.
А ведь бабушка, совсем почти неграмотная, слушала эту чудесную мудрую исповедь книг еще тогда, когда меня не было на свете или когда книжка была для меня еще только игрушкой, как для Толика. Кажется, готова приставать, как пристает Нина: читай мне, и все! И до чего же убедительно умеет бабушка просить! Однажды дяде довелось послушать, как она на посиделках пересказывала бабам повесть Чехова "В овраге", и дядя весело рассказывал нам об этом.
Только у матери странное отношение к книге. Правда, она слушает молча, как будто бы с интересом, подчас даже сама читает, но стоит чему-нибудь не заладиться – скажем, заболеет кто-нибудь из нас, детей, или какая нехватка, – и книгам достается. Мама попрекала отца непрактичностью, легкомыслием, тратой денег и времени на пустяки, когда и того и другого не хватает, а люди вон еще и земельку прикупают, стараются...
Нине всего четыре года, книга совсем недавно перестала быть для нее только игрушкой – с тех пор, как она поняла, что в этих черных рядочках букв скрыты сокровища сказок, таких же чудесных, как бабушкины.
Мы перелистываем с ней старую хрестоматию, которая и меня когда-то успокаивала и учила. Нина серьезна. Когда же мы доходим до ее любимого места – сказки Пушкина о рыбаке и рыбке, – девочка начинает рассказывать сама. Она объясняет мне содержание каждой картинки, по-своему причмокивает: "Это вот, это вот..." Только дойдя до последнего рисунка, где ненасытная старуха сидит, опустив голову над разбитым корытом, а простодушный дед стоит над ней, не зная, за что взяться, Нина останавливается и лукаво спрашивает:
– А это что, Алесь?
И знает небось сама, что я повторю ей то же, что говорил не однажды:
– Баба плачет над корытом.
– А дед?
– Что ж дед? Дед ей говорит: "Не плачь, бабка, не плачь, голубка, снесет тебе петушок яичко, не простое, а золотое..."
Нина смеется. А мне так хочется взять ее на колени, даже сказать: "Как хорошо, что ты будешь жить!" Но я говорю:
– Ну, ты теперь попиши, а я, брат, буду рисовать.
– Так достань.
Я достаю ей с полки старый русский букварь, по которому и я учился первой грамоте. Встав на лавку, Нина вынимает из-за иконы тетрадку, которую прячет туда от Толика. Садится за стол и принимается выводить свои крючки и кружочки, усердно размазывая их пальцем.
Я начинаю наконец рисовать. Сначала – печь, затем – девочку на печи. Посматриваю на Нину, хочу нарисовать ее лицо.
Сперва сестренка не замечает этого, пишет, потом начинает то и дело поглядывать на меня исподлобья и наконец смеется.
– Пиши, – хмурюсь я.
Но она тоже хмурится, стучит кулачком по столу и кричит:
– А ты – цыц! Рисуешь так рисуй!
А потом опять смеется, заливисто, звонко.
Я утихомириваю ее и опять берусь за работу. Но ненадолго. Нина сложила свою тетрадку, закрыла букварь, поглядела на меня, подперши щеку кулачком, и загрустила.
– Ну, чего ты?
– "Чего, чего"... И мама ушла, и тата ушел... И дядька где-то ходит. А бабка легла, даже ногой не шевельнет... Вон погляди.
Из-за печной трубы видны бабушкины валенки, они и правда не двигаются.
– А ты гляди в окно – вон дети бегают по снегу.
– Ы-ы... Они бегают, а мне – только гляди.
– Поправишься – будешь бегать и ты.
– Пойди позови их. Пойди.
И вот я ввожу в хату целую стайку малышей. Лапоточки, сапоги, валеночки... Снегу-то нанесли! И все это румяное, веселое, сопливое.
– Только не шмыгайте так носами, – говорю я, – а то разбудите Толю.
Они начинают шмыгать еще сильней, как бы напоследок...
– Ты чего, Нинка, все еще на деревню не ходишь? – спрашивает Тоня.
– Я ж больная была, – серьезно отвечает Нина, – чуть не померла.
– Ишь, хвастает! – шмыгает носом Шура. – Так и я был тоже больной. А мне наша мама чулок мылом намазала и накрутила на шею. Во!
– Как кобылий хомут, – смеются ребята, и вместе с нами, кажется, больше всех довольный, Шура.
– А что ваш Коля делает? – спрашивает у него Нина.
– Что? Возьмил хлеба и пошел в школу. Что!..
– Вот говорит – "возьмил", – смеется с взрослым видом Нина. – Надо сказать "взял".
Потом кто-то из них предлагает играть в прятки. Все раздеваются и начинают шнырять по углам, вытирая спинами мел, ползать на животах по полу, под кроватями, под столом. Время от времени шикаю на них, чтоб не разбудили Толика.
Нина еще слаба и не может много бегать. Ух, как вспотела! Потихоньку отошла и уселась на обрубке у печки. Шура, ее дружок, тоже утомился.
– Айойечки! – говорит он, подходя к Нине. – Ты чего больше не балуешься? Так весело!
– Потому, я ж больная была, чуть не померла, – опять, как взрослая, говорит Нина.
Шура на это не отвечает. Он утирается рукавом, долго смотрит на меня, а потом радостно заявляет, словно сделав открытие:
– Сидит и пишет!
– Алесь не пишет, – поправляет Нина, – он рисует. Он и меня нарисовал, и нашу бабку. Идем, покажу.
Сначала только Шура и Нина, а потом и вся стайка, уставшая от веселой игры, окружает меня. Что же, начинаю показывать рисунки.
– Глянь-ка – вот Алесь.
– А вот ваш батька!
– А вот твоя мама прядет. Эх, и косынка под бороду!
– Ах, боженька, гляди – немой! Ну и страшный же!
– Всех он рисует, ишь ты!
– Нарисуй меня, Алесь, – просит Шурка.
– А что дашь? – спрашиваю я.
– Жита.
– Сколько жита?
– Мешок или еще многей.
– Да не "многей", а "больше", – снова поправляет Нина. И, подумав, добавляет: – Вот глупенький!
Шура принимает это, конечно, без обиды. Он только шмыгает носом и опять, словно сделав другое открытие, радостно говорит:
– А дед мне жита все равно не даст. Жито надо на хлеб.
Когда мы доходим до моего последнего, еще не законченного рисунка, Нина начинает пояснять:
– Это вот будет печь, а это – я, а это – наша бабка. Она мне всегда сказки рассказывает.
– А наша – мне.
– И мне.
– А мне – наш дед, – говорит Шурка.
– Ну и хвастает же! Разве деды рассказывают?!
– Еще лучшей, чем ваша бабка. Он мне во какие кожанцы пошил!
В подкрепление своего неопровержимого довода Шура высоко задирает ногу в новом, красной кожи постоле.
И правильно – не трогай моего деда!..
Шурин отец, Иван Брозовский, коммунист. Три года он сидел в тюрьме, а вернувшись, снова вел работу, и вот уже около года, как его опять забрали... Хозяйничает в доме дед Павлюк, с которым вместе наш дядя ездит в лес, и Шурина мать, Люба. Они наши соседи, и где бы старик ни покашливал – на гумне, в хате, на дворе, – всегда слышно. Не слышно у нас только Любиных песен и плача: она если плачет, то тихо, а песни, похоже, совсем отложила надолго...
– А это вот наш кот, – показывает на рисунок Нина.
– А я своего положу себе на живот, как он только мурлычет, – говорит Шура, снова пытаясь взять верх.
– Наш, дурень, очень царапается, – совсем серьезно жалуется Тоня.
– А наш, – смеется толстенькая Ганночка, – наш кувшины с молоком опрокидывает.
– У нас не опрокинул бы, – говорит Шура, – наш дед сделал бы расщеп.
– Ну и что же, что расщеп?
– Что? Как зажало бы ему хвост, так он бы только... – Шура надувается и приседает, – так он бы... – И Шура кричит на всю хату: – В-вя!!
– Тише ты, вот тоже еще! – накинулись на него девочки.
Но уже поздно – Толик проснулся.
– Играй тут с вами! – со слезами в голосе кричит Нина. – Вот ребенка мне разбудили!..
– Который это, который? – подала с печи голос бабушка.
Дети притихли, как мыши.
– Который? Шура! – отвечает Нина. И начинает успокаивать малыша: А-а-а, лю-у-ли...
И тут случилось самое страшное: из-за трубы двинулись на хату до сих пор неподвижные бабушкины валенки, а потом показалась и голова со спутанными космами седых волос.
– Ой, только хуже еще изломалась! – вздыхает бабушка, а потом, поправляя волосы, спрашивает: – А ты это, командир, чего кричишь?
Шура, конечно, делает вид, что его здесь вовсе и нет. Нина покачивает люльку за веревку и поет до смешного старательным, тонким голосочком:
Люли, люли,
Полез кот по дули...
Тоня подходит к Нине и, заглянув в люльку, спрашивает:
– Заснет опять, правда? Толечка мой, маленький!..
А Нина не отвечает, поет. Все колыбельные, одну за другой, которым научилась от мамы и бабушки. Тоня, конечно, всех их и не знает!.. Но Тоня говорит совсем как взрослая:
– И я все так вот пою нашей Зосе.
Идет коза рогатая,
Идет коза, идет,
Бородою трясет...
поет Нина, подергивая худенькими ручками за веревки. Деревянный крюк люльки поскрипывает под потолком на железном крючке, а Толик покряхтывает только, как барин, и вторит Нине: "А-а-а..."
Шура глядел, глядел на бабушку, а потом потихоньку за свою курточку – и к двери. А за ним – все...
– Посидите еще, а? – просит Нина, бросив качать.
– Да чего ж это вы? – смеется бабушка. – Э-э! Гляди-ка, как я вас обидела!
– Тонечка, посиди, – просит Нина.
– Ну да, "посиди"! Все ушли...
И Тоня притворяет дверь последняя.
На большие синие глаза огорченной хозяюшки набегают слезы. А на улицу все еще нельзя... Нина смотрит, смотрит на бабушку и вот наконец поехала:
– Бери теперь... да сама своего ребенка качай, если ты... такая... хоро-ша-а-я!..
5
Скоро начнет смеркаться.
Я рисую. Бабушка, как всегда, прядет и беседует со своей подругой, старой Федорой, которая пришла звать ее на посиделки. На топчане сидит уже давно переставшая сердиться на бабушку Нина, а перед нею голоногий, веселый Толик, который выспался всласть и очень хочет поговорить.
– Кто был, Толечка, кто? – спрашивает Нина с видом совсем взрослой тети.
– Дед, – отвечает малыш.
– И еще кто?
– Бабка.
– И что у них было?
– Туляцька.
– И что она говорила?
– Ко-ко-ко, – квохчет Толик.
Нина смеется.
– А что курочка снесла? – спрашивает она.
– Яицько.
– И еще что?
– Ко-ко-ко, – опять квохчет Толик, забыв, что дальше была еще мышка.
А Нина смеется:
– Ой ты мой жулик маленький! – целует его и, повалив, щекочет – совсем как мама.
Мальчик кричит, заливисто смеется, а потом, подняв пальчик, говорит:
– Не тлёнь, не мозьно – будет Толя бить лёзиной, ата-та...
– ...И это ж он с малолетства такой, – доносится бабушкин голос сквозь шум самопрялки.
Она рассказывает Федоре про папу, про все его "фокусы", начиная с того, что вот сегодня он потащился куда-то в Невода за "радиво".
– В те поры, – рассказывает бабушка, – Микита наш шьет как-то на машине, а тут вышел за дверь и смотрит в дырочку. Вот Колик, Миколай, и разобрал всю машину по винтику. "Ну, – говорит мне Микита, – что-нибудь из малого выйдет: либо большой мастер, либо большой вор. Ведь шестой же годок!" Однако, видишь, не вышло ни вора, ни мастера.
– Не греши, Гануля, – говорит Федора. – Всем бы добрым людям такие сыны!..
– А что ж! Я ж ничего не говорю. Да к чему только эти штуки? Подумай сама – луку у меня полная печь, так он глядит это раз, глядит на плетенки, а после и скажи: "Вы, мама, плетенки потом не выкидайте, а соберите. Я придумал новые лапти на сапоги, чтоб теплее было ездить в лес". – "А куда же ты, говорю, те постолы девал, что мастерил летом? Ведь и тех же не обновил". Так он и сам смеется. А это он себе деревяшки сделал было, чтоб ноги не колоть на стерне. Вроде как святые апостолы когда-то носили. Лежат они и посейчас на хате, один уже обструганный, а другой – только дощечка. И из плетенок тоже начал лапти мастерить. Нога здоровенная, а это ж, известно, еще чтоб на сапоги, – целый корабль стоит в каморе. Чуть я не споткнулась раз об него без огня. То-то ж и беда, что он начать начнет, да никогда ничего не кончит...
Бабушка смеется, а потом говорит:
– Теперь, вишь, не перейти улицу из-за этих лисапедов, – как только не разобьются друг о дружку. А мой Миколай – и ведь отец уже детям! – первый привез сюда эту потеху. Взошел на горку, оседлал его, старого, облезлого скрипуна, – а вилы у самого длинные! – и, эх, виль-виль, да бабах на землю. "О, говорю, ваше благородие, и кабанчика загнал, и людей смешишь, и нюхалку расквасил!.." Эх, фыркает это он, злится, а потом и сам смеется. После того понаучились оба. Алесь малый еще был, и тот прицепится сбоку, крутит. И славно – на базар ли или так куда по делу, – все кобылу не гоняешь зря, не едят ее мухи на рынке. Сказала я это раз, а Микола мой рад...
– И правильно, ведь это культура, – говорю я.
– Культура-то оно культура, – отвечает бабушка, – но хорошо тому культурить, у кого есть на что. А то вот на сапоги тебе собрал, известно надо, потом все твердил, что "на пчел нажмем", как тут это радиво подоспело. Будет теперь и сыт и пьян! Песен захотелось... Был бы как люди...
– Ну, разошлись! – не выдержал я. – А что, если б отец, как другие, хватил на эти деньги под рождество раз, на Новый год опохмелился бы, что вы тогда сказали бы, а?
– А ты уже налетаешь, маляр, поспешил! – говорит бабушка. – Шутка ли отца обидела. "Культура"! Пускай уж, скажем, радиво. А какая ж культура в плетенках?..
Потом Федора спрашивает у меня:
– Ты вот, Алеська, все читаешь да малюешь... А скажи: неужто и впрямь это радиво достает так далеко да без проволоки?..
Я начинаю, как могу, объяснять, что такое радио. Федора слушает, качает головой, как будто соглашается, потом говорит:
– Чудеса, да и только! А наш Якуб, тоже неглупый человек, хозяин на всю деревню, а в глаза б тебе наплевал. "Это, – говорит он, – всё лодыри выдумывают. Пусть голову мне не морочат. Ящичек этот сам играет, как граммофон". А ты опять вон что говоришь. Что только на свете творится!..
– Так-то оно так, – говорит, подумав, бабушка, – однако нашему пока что совсем не ко двору это радиво. Обошелся бы и без него, ага! Одна слава день-два, а потом, как и со всем остальным: начнет сам чинить и зачинит. И сапог не будет, а пчелок и подавно...
...Дядя вернулся домой, когда уже смеркалось.
В хате темно и тихо. Бабушка ушла на посиделки. Я лежу на топчане, прислушиваюсь, как за ширмой щебечут с мамой малыши, и думаю о своем новом, еще не оконченном рисунке.
– Скажи на милость, отца все нет! – заговорил дядя, присев у стола. Ночевать собирается, что ли?
Я буркнул только "угу" и молчу: я чувствую, что ему хочется поговорить. Трудно сказать почему, но в дружбе такой, как наша, сразу чувствуешь настроение другого, по одному намеку уже знаешь, о чем он будет говорить. И я молчу, жду.
– Скажи ты, – начинает дядя, – а ведь я, брат, никак не могу дождаться. Представляешь – где-то там Минск или Москва... Они живут своей жизнью, кипучей, широкой... а мы... И вот отец твой бредет сейчас в темноте по снегу, несет под мышкой маленькую черную штучку – радиоприемник – и радостно бормочет. Сапоги тяжелые, ноги тоже, а сам весел. Да и как ему, скажи, не радоваться? Вот он придет домой, разгребем снег за углом хаты, сделаем ямку, закопаем туда старый дедовский чайник... Двадцать лет прослужил он твоему деду. Шипел, клокотал под постукивание вагонных колес, а нам вот сослужит другую службу. Теперь мы припаяем к нему медную проволочку, другую такую же проволочку растянем на двух занеманских жердинках, проведем проволочки в черную штучку – в приемник, и тогда твой отец произнесет, как библейский бог: "Да будет свет!" И станет свет...
Прошлой осенью, в туманный день, с дождиком, слякотью, с грустью на сердце, видел я, Алесь, как над напиши Гончарами, неведомо откуда взявшись, пролетели три морские чайки. Может, с озера Нарочь, может, с далекого моря. Мне хотелось бежать за ними по грязи, бежать сквозь мглу туда, где рокочет и пенится море, поет песню о том, что чудесный, безграничный мир не сказка, а действительность. Такая, брат Алесь, тоска – щемящая, огромная, что зовет вдаль. И ведь ничего же как будто, даже не крикнули чайки ни разу, только качнулись, сверкнув белым крылом на сером фоне неба, и вот уже запахло морем, донесся шум воды, захотелось плакать. Подумай только: жизнь так коротка, а мир так прекрасен, полон могучих, волнующих тайн, и мы тут такие слабые, бедные, что не каждый даже мысленно может охватить всю его красоту и силу!.. Как мне хочется порой подкрасться, сорвать окутывающую землю завесу и увидеть, услышать все!..
А тут тебе тюрьмы, колючая проволока и штыки на границе, света – только что в окошке, а для души, которой так хочется летать, – тяжелые от грязи постолы...
Ты меня знаешь, Алесь, – я не революционер. Я, чтоб добиться истинного счастья для людей, не хочу... не могу перешагнуть через труп даже одного человека. Иной раз мне, правда, тесно, душно с такой верой. Ох, как душно, как мучают сомнения!.. И чем дальше, тем больше. Как хочется настоящей работы, борьбы – не только книжку кому-нибудь дать, не только марать бумагу...
И вот теперь это радио. Кажется, что мы где-то в темной и душной конуре. И вдруг нащупывает кто-то оконце, вытаскивает закрывающую его затычку – становится больше и света и воздуха. Вот сейчас холод и темь за стеной, а в этой тьме, стучась в наши убогие стрехи, просятся в хату песни и сказки, просятся разум и радость... И все это оттуда, все на нашем языке, все для нас!.. Как я хотел бы быть работником этого великого дела!
Долго молчим, а потом я с усмешкой рассказываю ему о давешнем разговоре бабушки с Федорой.
– Это ничего, – улыбается он. – Это только ревнивая воркотня старости на все новое. Якуб, брат этой самой Федоры, не одну палку на спине своего сына обломал бы за такие культурные штучки. Там уже не наивная темнота... Ну, а бабуля наша – человек веселый.
6
Весна.
На рассвете пошел дождик, и утро запоздало. Такое оно серое, заспанное. Наши еще спят, только я лежу без сна с полуночи и покряхтываю, прислушиваюсь, как наливается мой нарыв на руке, как жжет и дергает. За окном слышно чириканье воробьев, а в кухне-боковушке за дверью квохчет, проснувшись, наседка и пищат цыплята.
Я откинул крючок и толкнул рукой створки. Окно отворилось, и в хату дохнула весна.
Сколько красок в свежей зелени полей, перемежающейся полосками серой пашни, в луговых травах, обрызганных желтым цветом калужницы, в синеватой дымке горизонта! Как хорошо распускаются яблоньки над влажными, темными грядками, зазубренные листочки березы и лапки смазанных медом кленовых листьев. И вечера такие тихие, чудесные!..
А рисовать все-таки не хочется. Почему – не знаю сам. Может быть, потому же, почему сейчас Нине не хочется бабушкиных сказок: весна.
Вот они спят оба как убитые, нагулявшись за день до полного изнеможения. Нина – возле мамы на кровати, а Толик – на полу в корыте. С того дня, как он познал вкус простора и солнца, глазам хочется смеяться, а ножкам – топать и топать. Намедни сам начал вылезать из колыбели, да упал на пол, и потому его теперь укладывают в корыте. Только сегодня он что-то заспался. Это все дождик.
Но вот Толик встал, протер глаза и вылез из корыта. Я притих: погляжу. Малыш отвык уже звать на помощь бабушку или маму и начинает свой день самостоятельно. Глаза еще не смеются, а жмурятся от сна, но ноги топают, бегут. Потянулся к защелке, откинул и крепко толкнул обеими руками дверь на кухню, а сам с размаху уткнулся ручками в порог. Пока он твердо становится на ноги, перед ним уже квохчет его главный враг – наседка. Она приближается, встопорщив белые перья, а за нею – желтые пушистые "цыпочки", из-за которых она так больно клюется. Толик не теряется: левой рукой он гладит под короткой рубашонкой голое пузо, а правой, подняв пальчик, грозит и приговаривает:
– Не тлёнь, тулица, не мозьно – будет Толик бить лёзиной, ата-та!
Но "тулица" квохчет и грозно наступает на него. Тогда малыш возвращается в хату и ищет "лёзину". В углу стоит клюшка, на которую бабушка, прихварывая, опирается теперь. Толик берет ее как попало, за конец, подымает дужкой кверху и обрушивается на врага. Враг перебрался уже через порог и кличет сваю пискливую дружину. Начинается битва. Толик подымается на цыпочки и ударяет клюшкой перед самым клювом наседки. Недолет! Она топорщится и грозно подкатывается к нему, но клюшка падает снова, и на этот раз удачно – на спину. Наседка с криком отступает, а за нею катятся цыплята. Победитель преследует: одной рукой берется за ручку двери, другой – волочит за собой клюшку и перешагивает через порог. Но палка цепляется за порог дужкой, и, дернув раз-другой, Толик бросает ее и трусит за курицей безоружный, в одной короткой рубашонке. Сначала слышно бряканье щеколды в сенях, затем крик атакующей курицы и пронзительное: "Ба-ба!"
Я бегу на помощь.
– Ну, чего ты, чего? – говорю, подымая малыша здоровой рукой.
А тут и бабушка проснулась. Ручки сами тянутся к ней.
– Вот мы ее сейчас!.. А ты вишь какой воин, – говорит она. – Ну, не плачь.
Так начинается новый день. Бабушка будит маму. Мы с Толиком идем на сеновал поднимать отца и дядю. Они умываются у колодца, берут виды и вместе с мамой отправляются в поле разбрасывать навоз под посадку картофеля. Бабушка одевает Толика, и они вдвоем, "за ручку", идут доить корову. Пока молоко с журчанием бьет в подойник и поднимается белой, сладкой пеной, толстопузый барин стоит за порогом, то и дело, грозя, поднимает пальчик и говорит:
– Не тлёгай, калёва, не мозьно – будет Толя бить лёзиной, ата-та!
А худая Рогуля спокойно пережевывает жвачку и смотрит на него большими добрыми глазами.
Только Нина спит.
Солнце пробило тучи широкими косыми полосами и залило все ласковым светом. Веселый скворец трепещет крылышками, распевая навстречу солнцу свою забавную песенку. А рядом с ним, на ветке клена, чирикает воробей, все еще не потерявший надежды выпросить у скворца его новый домик. Сирота Коля Холодный, деревенский пастушок, трубит в свою бутылку без дна, скликая со дворов овец. Толик давно уже выпил положенную ему кружку парного молока и продолжает свой утренний обход хозяйства.
А Нина спит... Как мило раскинула она свои тонкие ручки, как ей к лицу смугловатый румянец первого весеннего загара!..
Перед окном у нас расцветает черемуха. Я выхожу в палисадник, отламываю веточку, стараясь не стряхнуть росы с листьев и душистых цветов. Я кладу ее Нине на подушку, рядом с ее курчавой головкой. Малышка чуть заметно улыбается.
– Ну-ну, не прикидывайся, вставай! – говорю я.
И Нина раскрывает глаза. Смеется... Потому что и верно, хорошо играть целый день с подружками и дружками после долгой зимы, с ее душной хатой, болезнью и страшными банками, наиграться, а потом так сладко спать и улыбаться сквозь сон! Не хочется даже бабушкиных сказок, потому что весна рассказывает свою чудесную солнечную сказку, потому что так сладко пахнет над забором росистая черемуха...
Ага, есть у меня средство на твою лень!
– Вставай, – говорю, – послушаем радио.
– Ты погляди: если хорошее – встану.
– А если сказка?
– Тогда вот так, потихоньку.
– А если песенка?
– Тогда вот так – гоп!
Я надеваю наушники и включаю контакт: "Да будет свет!"
"...нашу передачу для дошкольников, – говорит приятный женский голос диктора, – белорусской народной сказкой "Пых".
– Тсс! – машу я на Нину, а она уже на лавке, снимает вторую пару наушников, растягивает их и надевает.
А тем временем звучат слова:
"Жили-были дедка, бабка и внучка Аленка. И был у них огород..."
Нина притихла и не шелохнется.
"...А на огороде том и капуста, и бурачки, и даже репка желтая росла. Захотелось деду репки..."
– Бабка, бабка, сюда!
– Чего? – показалась из кухни бабушка.
– Скоренько, бабка!
Бабушка вытирает руки о фартук и к уху, век не видевшему света под разными косынками, прикладывает чудодейственный кружок наушника. И застыла...
А я расплываюсь в улыбке победителя.
И в самом деле! Гори себе на сковородке лук, остывай в чашке недотолченная картошка, нам теперь не до того! Из-под снега векового гнета пробилась наша народная сказка, пошла по свету и, слившись с ароматами весны, зачаровала всех – и детство и старость!
Если б не нарыв – ну что бы вышел за рисунок!..
7
С рисунком ничего не получилось.
На третий день после того, как у меня явилось желание его начать, полиция забрала дядю Михася.
Приехали культурно, на велосипедах, еще в хате надели на него наручники и повели... Мы такие вещи видели часто. Не плакали только отец и я. Ну конечно же не плакал и дядя. Он пробовал даже улыбаться и утешать нас, но это тоже не получалось...
Через несколько дней его гнали большаком. Из местечка, где находится полицейский участок, в уездный город, в тюрьму. На этот раз из Гончаров был только один арестованный, однако вместе с нами к большаку вышло много народу. Так всегда бывало. Близко нас, конечно, не подпустили.
Дядя шел не один – шло их человек пятнадцать, как новобранцы. Возле нашей деревни полицейские сошли с велосипедов и, грозно покрикивая на нас, шагали по обочинам большака.
Вот и все.
Если для нашей семьи это ново, то для всех окружающих – это старая песня. Ну что ж такого, что в Гончарах забрали Михася Гончарика, который, говорят, все читал да писал, купил радио и слушал его месяца три?.. Правда, не один слушал, с людьми, которые приходили к нему вечерами. Для всех у него открыта была хата, двух наушников хватало на четверых соседей и друзей. Делился с ними хлебом разума и радости, идущих с востока. Но вот нашлась и на него собака. Хорошо еще, что одного из семьи взяли: остался отец, будет кому пахать да косить, а то ведь и самого хозяина и парнишку могли забрать, даром что ему только шестнадцать – берут у людей и таких...
И вот мы с отцом добываем наш черный кусок хлеба вдвоем.
Сегодня это не хлеб, это торф, который мы копаем на лугу.
Луг широкий, раскинулся от поля до леса, – иной раз может даже показаться, что тут привольно. Но полоска сенокоса у нас узкая, как и у большинства; три прокоса и "добавок" – еще половинка, которую я позапрошлым летом "выскубал" один, когда учился косить. Яму копаем поперек, чтобы торф складывать на своей траве. Отец стоит по колени в черной жиже, весь измазанный, мокрый от пота, грязи и дождя, который моросит сегодня с самого утра, словно осенью. Из ямы видна только голова, без шапки, тронутая сединой, которой, кажется, стало куда больше. Он упорно молчит и швыряет наверх большие черные кирпичи торфа, а я отношу их и складываю рядками. Кирпичи мокрые, скользкие и тяжелые. И все-таки мне легче, чем отцу, а он ни за что не хочет, чтоб я его сменил.