Текст книги "Сиротский хлеб"
Автор книги: Янка Брыль
сообщить о нарушении
Текущая страница: 3 (всего у книги 4 страниц)
...– Ну, брат Малец, – говорил Санька, – влетело б нам сегодня! Еще бы немного – ой, влетело б!..
Они шли вдвоем по улице, по которой мимо Санькиного дома Даник возвращался к себе в деревню.
– "Еще бы немного"! – все еще сердито хмыкнул Сивый. – Если б ты, разиня, спрятал список в карман, а то...
– Керовничиха добрая, – оправдывался Санька. – Она никому не скажет.
– "Добрая"! – снова хмыкнул Даник. – Она-то, может, и добрая, а Паук?
– А что тебе Паук? Ты разве не знаешь?
– Что?
– Да он же увивается за ней. За что же его, как не за это, и Пауком хлопцы прозвали. Керовничиха только туп-туп, как козочка, а этот паук за ней ползает потихоньку и паутину плетет.
Даник поглядел на Саньку. Маленький, черненький, он был на год моложе Сивого и немножко маменькин сынок.
– Эх ты, Матейко, – улыбнулся наконец Даник. – "Туп-туп, как козочка"... Тоже разбирается. Она его и на версту к себе не подпустит. Пани Марья – да станет с такой дрянью связываться. Она... да что тебе говорить!.. Ты думаешь, она ему наш список покажет? Как бы не так!
– А я тебе что говорю? – обрадовался Санька. – Ясно, что не покажет. А не покажет – и крышка.
Когда они подходили к Санькиному дому, Матейко вкрадчивым голосом сказал:
– Давай зайдем к нам! Мама яблок даст.
– Да, "яблок"... А список отдал?
– Да что ты все! Хотел я, что ли?
– Ты не хотел... А если она его керовнику покажет?
– Не покажет. Вот увидишь! Она не любит его. Правда – девчонки говорили.
– "Говорили, говорили"... Ну, а покажет, так черт с ними со всеми вместе.
– Ну, зайдем?
– Да мне, брат, домой надо, – сказал, подумав, Даник. – Четыре все ж таки километра...
– Зайдем. Мы еще такое что-нибудь придумаем, что они... Я тебя немного провожу. До мостика, как в тот раз.
– До мостика? – улыбнулся Даник. – Ну что ж, идем.
Они вошли к Саньке во двор.
9
В феврале, когда зима начинает прихварывать оттепелями, которые съедают снег, когда петухи распевают во все горло, полагая, что вот уже и весна, "керовничиха" тяжело заболела. Ее даже отвезли в уездную больницу, а через две недели привезли назад, и пани Марья лежала дома. Ученики скучали по ней, а больше всех, по-видимому, Даник. Родного языка теперь – ни часочка, и воспитательница у них новая – худая, крикливая панна Рузя, старая дева, из тех, о которых говорят "она уже в разуме". Так ее ребята и прозвали: "Девка в разуме". Учит и неинтересно и скучно. Отметки записывает в толстый блокнот, который прячет в черную сумочку. Из всех пяти баллов она больше всего любит "три с минусом" и чуть что – ругается. От нее Даник в первый раз услышал три новых польских слова: "матолэк", "дрань" и "божий конь"*.
______________
* Дурак, дрянь и осел.
Панна Рузя чаще всего стоит у белой кафельной печки, заложив назад худые, бескровные руки в кольцах. Греется.
Однажды на рисовании, стоя вот так, она сказала:
– Нет у вас совести! Ваша прежняя учительница сколько уж времени болеет, а вы?.. Хоть бы разочек сходили проведать. Срам!
На переменке весь класс заговорил об этом. Больше всех кричала Коза, что она, коли так, сама всех поведет. И после занятий дети отправились. Растянувшись цепочкой, шлепали они по мокрому снегу лаптями, сапогами, ботинками, перебрасывались снежками, кричали. Казалось, вся улица уже знала, куда они идут.
– Не бойтесь, – говорила Коза, – пана керовника теперь дома нет. Он еще занимается в седьмом. У них физика.
Керовник жил в глухом, "свином", как говорят, переулке у того безрукого дядьки, который даже зимой носил старую летнюю фуражку царского железнодорожника.
Дядька встретил их у порога, заставил еще на дворе почистить веником ноги, а потом уже сказал:
– Тихонько, по-хорошему надо, без гама. Пани больна. Ну, что же вы? Постучите в дверь, и все. Боитесь? Эх вы!
Даже Коза и та спряталась за других. И все зашептали Данику:
– Ты, Малец, ты иди!
– Который это? Он? – спросил дядька. – Ну, сапоги новые, что же ты валяй! А вы – за ним.
Дядька взял Даника за рукав, подвел к двери другой, "тыльной" половины дома и постучал.
– Войдите! – ответил на стук такой знакомый детям и так давно не слышанный ими голос.
Сивый шмыгнул носом и решительно взялся за ручку. Дети шарахнулись кто в угол, а кто и обратно во двор, и Даник, перешагнув порог, оказался один.
– А, Малец, это ты! – донеслось от окна. – Пришел, хлопчик, проведать свою учительницу? Как это хорошо! Да иди же ты сюда, поздороваемся! Ну?.. И пани Марья протянула к нему руки.
Даник двигался, как завороженный. Она лежала головой к окну, затянутому занавеской, по шею укрытая белым одеялом. Черные кудрявые пряди ее "польки" рассыпались по подушке, а красные, точно припухшие губы улыбались.
Когда Даник подошел к кровати, под ладонями пани Марьи загорелись его щеки и уши, а на лбу – совсем уж неожиданно – он ощутил горячие губы учительницы.
– Хороший мой! Ты чего ж это так смутился? Ну, садись. Возьми вон стул, у стола.
Даник взял стул, поставил его у кровати и присел на краешек. И так ему неловко! Сапоги – и вытер же их, кажется! – все-таки наследили на чистом красном полу.
– Ну, расскажи мне, Даник, как ты теперь учишься? Ты за что это двойку получил?
– Не двойку, – сказал Сивый. – Три с минусом.
– Ха-ха-ха! Ах ты мой постреленок! Разве ж это не одно и то же? Да еще для тебя, для отличного ученика. Почему ты панну Рузю не слушаешь?
– Она... она все только кричит...
– И надо на вас кричать. Что, разве нет? Нельзя не любить учительницу: она – вторая мать.
– Панна Рузя... нет...
– А я? – Пани Марья хмурит брови, а на губах – улыбка.
Даник поднял глаза и снова опустил: не выдержал.
Она протянула руку и, как тогда, когда он стоял на коленях, взяла его теплыми пальцами под подбородок. Смотрит в глаза и грустно как-то улыбается.
– Ты не сердишься на меня? – тихо спросила она. – За тот раз, когда ты кричал на окне? Ах, Даник, Даник! Подрастешь – поймешь меня, вспомнишь. Потому что я-то очень хорошо вас понимаю...
Она отняла руку от его подбородка, помолчала, потом улыбнулась снова.
– Ну, был у тебя еще один день рождения? Не красней. Ты соврал, я знаю. Я проверила – ты родился в июле, а не в ноябре. А список ваш я никому не показывала. Вот разве что кто-нибудь...
Даник подумал о Пауке Дулембе и о Чесике. Это на них она, должно быть, намекает?
– Я понимаю тебя – ты больше любишь бедных. И я, Даник, не из богатой семьи. Вы все тут против... панов. Вы только так поляков называете. А я тоже полька. Но это, мальчик, не одно и то же: поляк и пан. И у нас в Польше разные люди есть. Ты поймешь меня, когда вырастешь.
Пани Марья опять помолчала.
– Погляди туда, – показала она на этажерку. – Вон ту книжку возьми. Самую толстую, что с красным корешком... Ну вот. А теперь возьми вон там, на столике, ручку и обмакни ее в чернильницу. Дай, пожалуйста, мне.
Он нес ее, эту ручку, осторожно-осторожно – ему казалось, что чернильная капля сорвется с пера и шлепнется на пол... Даже носом шмыгнуть боялся, хоть и надо было... Ну, отдал наконец.
– Спасибо, Даник.
Пани Марья в одной руке держала раскрытую книгу, в другой – ручку.
– Отгадай, – сказала она, снова нахмурившись, – откуда я знаю белорусский язык? Не отгадаешь! – и с довольной улыбкой сама же ответила: Я училась в русской гимназии. Еще перед войной, когда мой отец служил в России учителем. А по-вашему я научилась уже здесь. Вечерами занималась сама, а днем учила вас. Кое-кому это не нравится... Да ничего. А здесь я напишу, конечно, по-своему. Ты мне дай еще промокашку. Со столика.
Пока он доставал промокашку, потом стоял с ней у кровати, пани Марья писала что-то в раскрытой книге, затем промокнула написанное и закрыла ее. Он все еще не понимал, к чему это.
– Возьми, Даник. Это тебе. Будешь дома читать. И лучше никому не показывай. Хорошо?
Сивый много читал, он уже знал из книг, что бы теперь надо было сделать... Нет, не в этом дело, что знал, просто очень хотелось прикоснуться губами к этой белой маленькой руке. Но он же этого никогда не делал, даже у мамы своей. Как же тут осмелишься?..
– Дзенькуе, – прошептал он, опуская глаза.
– Ладно, мальчик. Читай, учись. Ты, Даник, далеко пойдешь...
– Мамуся! – послышался звонкий детский голосок. – А я иду опять!
В комнату, должно быть из кухни, вбежал малыш с длинными, как у девочки, светлыми волосами.
– Ну, сынок, поздоровайся, – с улыбкой сказала ему пани Марья.
Малыш посмотрел на Даника, улыбнулся и молодецки протянул руку.
– Честь! – сказал он. – Меня зовут Адась.
– А меня Даник.
– Даник? Мамуся, такое бывает имя?
– Бывает, сынок. Ну, иди к бабушке. Ты нам мешаешь. Будь хорошим мальчиком. Ладно?
– Ладно. Я только мамусю поцелую. Вот так! Теперь один глазик, а теперь другой. Вот так! И побегу, а то, как татусь поймает меня здесь, будет сердиться, что тебе надоедаю.
Когда Адась убежал на кухню, пани Марья помолчала, потом, поглядев на Даника, улыбнулась.
– Хороший у меня сын? – спросила она. Даник кивнул головой, и пани Марья опять улыбнулась. – А Вандзю мою знаешь? Она тоже хорошая. Я хочу, чтобы они выросли умными, добрыми, благородными людьми. Потому что дурных, Даник, и так слишком много.
Она помолчала.
– Ну что ж? – спросила пани Марья. – Ты, видно, любишь меня, вашу керовничиху? Не красней – я знаю, что вы меня так называете. Ты пришел, и я очень рада. Ну, а почему остальные не пришли? Почему ты всех не привел?
– Они здесь... в сенях... и на дворе...
– На дворе! Ах, пострел, и ты молчишь?! Позови их!
Даник вышел в сени, позвал. И вот они, четвероклассники, посыпались в дверь, как картошка из развязанного мешка.
– День добрый! День добрый! День добрый!.. – в пять, десять, двадцать голосов...
– Ах вы разбойники! Ну что ж вы там стояли? А выросли-то как, ай-яй!..
Девочки окружили постель учительницы. Эх, подлизы! Теперь так "проше пани, проше пани", а сначала?.. Даник оказался в их толпе – мальчики, конечно, держались подальше – и только крепче прижимал рукой книжку. Лучше всего сразу же спрятать ее в сумку...
И тут случилось то, чего никто не ожидал. Распахнулась дверь из сеней, и на пороге появился сам пан керовник.
– День добрый! День добрый!.. – залепетали дети и испуганно затихли.
– День добрый, дети. Жена, как ты себя чувствуешь? Не утомили они тебя?
– Да что ты, Стась! Я не устала... Наоборот, отдохнула. Ты только погляди...
– Я все прекрасно понимаю. Однако утомляться тебе, дорогая, ни в коем случае нельзя. А воздух какой!.. – поморщился он.
Он стоял посреди комнаты в пальто и сквозь очки смотрел то на жену, то на ребят. Дети – по всему было видно – охотно оказались бы сейчас за дверью.
– Отгадай, Стась, кто из них первым пришел? Не отгадаешь. Вот он, Малец.
Керовник взглянул на Даника.
– Что ж, – сказал он, – Данель Малец хороший ученик. Надо только, чтобы он лучше вел себя, не выдумывал разных глупостей с баранками. Понял?
В ответ на это Даник еще ниже опустил голову. Как хорошо, что он успел спрятать свою книжку! Как хорошо, что пан керовник не пришел раньше! Видно, правду говорили девчонки, что пани Марья его не любит. Ну, а за что его любить?
Не один Даник – все дети как будто только и ждали сигнала, чтоб пуститься наутек. И сигнал был дан.
– Так, дети, – сказал керовник. – Я вам тоже очень благодарен за визит, однако...
Он не закончил, надеясь, что они и так поймут. И они поняли.
– До видзэня! До видзэня!.. – обрадованно зазвенели голоса, и дети снова, как картошка из мешка, высыпали во двор.
10
Рябенький Янка Цивунок, которого за вздернутый нос прозвали Пятачком, стоит у стола, спиной к окну, и, как заведенный, барабанит вызубренный урок по истории Польши.
Мартовское солнце светит Янке в затылок, и Даник смотрит на уши Пятачка, круглые и оттопыренные, которые просвечивают, точно они из розовой бумаги.
– ...Когда турки напали на Австрию, – говорит Янка, – австрийский цесаж попросил польского круля* Яна Третьего Собеского: "Приди и выручи нашу Австрию". Храбрый круль Ян Третий Собеский собрал свое героическое войско и двенадцатого сентября тысяча шестьсот восемьдесят третьего года под Веной, столицей Австрии...
______________
* Цесаж – император, круль – король.
– Досць! Досць, матолэк!* – перебивает его панна Рузя. "Девка в разуме" не стоит возле печки, а ходит по классу, заложив руки назад. – Что я тебе говорила? Не тарахти, как попугай, а говори своими словами. Ну!
______________
* Хватит! Хватит, дурак!
– Храбрый круль Ян Третий Собеский собрал свое героическое войско и двенадцатого сентября...
– Матка боска! – еще раз останавливает его панна Рузя. – Ну собрал, ну пришел, ну разбил!.. Конь ты божий! Да говори ты, наконец, своими словами!
Янка молчит, только уши его краснеют еще больше. Кажется, поднеси спичку – вспыхнет.
– Дальше! – приказывает ему панна Рузя. – Рассказывай! Понравилось это австрийскому цесажу?
– Австрийскому цесажу это не понравилось, – говорит Янка уже своими словами. Потом мальчик вдруг сбивается с польского языка на белорусский: – И тады ён... тады ён...
– Досць! – опять перебивает его учительница. – "И тады ён... тады"!.. передразнивает она. – Что за "тады" и что за "ён", прохвост? Что он сделал, встречая Яна Собеского, и что сделал Ян Собеский? По-польски говори!
Янка молчит. Он опустил голову и, кажется, совсем онемел. Ну хоть бы глаза поднял! Тогда он увидел бы, как Даник Малец, стараясь, чтоб не заметила учительница, показывает ему, что сделал Ян Собеский. Раз, второй раз, третий раз... И вот наконец Пятачок глянул исподлобья на класс и понял.
– Тогда круль Ян Собеский, – начал он, – подкрутил свой ус...
Класс грохнул смехом.
– Ти-ше! – старалась перекричать ребят панни Рузя. А потом, когда ученики затихли, она, посмотрев на Янку, сказала: – Садись, матолэк! Не буду я тут с тобой надрывать себе легкие. Кто ответит?
Поднялось несколько рук. Особенно одна из них, со второй парты, старалась вытянуться дальше всех – чуть не к самому лицу учительницы.
– Бендзинский, – сказала панна Рузя.
Чесик опустил свою длинную руку, встал и бойко затараторил:
– Когда наш храбрый круль Ян Третий Собеский разбил турок под Веной, он въезжал в Вену во главе своих непобедимых гусаров. Австрийскому цесажу не понравилось, что это не он, а наш круль Ян Третий Собеский победил турок, и он не хотел снять шляпу перед нашим крулем. Ян Третий Собеский поднял руку, чтоб подкрутить свой ус, а австрияк подумал, что он поднимает руку к шляпе, и тогда он и сам схватился за свою шляпу. А потом...
– Довольно, Бендзинский, садись! – улыбнулась учительница.
Она присела к столу и вынула из черной сумочки свой толстый блокнот. Даже не привставая, Даник с первой парты видел, как она открыла страничку на букву В и написала большое пять. Потом открыла страничку на букву Ц, подумала немного и поставила такое же большое три с минусом.
– Ну, кто следующий? – спросила она, глядя на класс.
Но тут в дверь учительской кто-то постучал.
– Можно? – послышался знакомый голос.
Класс вскочил, но не застыл, как обычно, в молчаливом приветствии, а загудел в тридцать шесть голосов. "Ааа! Ооо!" – слышалось в этом неудержимом радостном гуле.
– Ти-ше! – перекричала их панна Рузя. – Садитесь! День добрый, пани Марья! Прошу войти.
"Керовничиха" – в теплом пальто и меховой шапочке, плотно завязанной под подбородком, – стояла у дверей и улыбалась. Такая бледная еще, с запавшими глазами.
– Я только взгляну на них разочек. Можно, панна Рузя?
И вот, подойдя к столу, где так привыкли видеть ее четвероклассники, пани Марья постояла молча, опустив глаза, а потом посмотрела на класс и грустно улыбнулась.
– Дети... – сказала она, и голос ее задрожал. – Милые дети, я очень рада, что вы меня помните. Я так хотела бы ответить вам любовью на любовь... Теперь же, сразу, но... Ну что ж, мне, видно, не удастся вернуться в школу до самой весны...
Класс снова загудел, и снова панна Рузя перекричала его, утихомирила.
– Я утешаю себя тем... – начала пани Марья, но голос ее опять дрогнул. – Да что там: в мае увидимся. – Она улыбнулась. – Желаю вам успехов, дети! Будьте здоровы!
"Керовничиха" медленным шагом прошла в учительскую.
Панна Рузя вышла проводить ее на улицу, а дети кинулись к окнам. Не зная, что бы им сделать, чтобы пани Марья их поняла, они кричали в окна и махали руками.
А Даник – так он забрался коленями на подоконник и, как в тот запомнившийся на всю жизнь день, когда на тротуаре перед школой голосила женщина, взялся рукой за раму форточки. Вот-вот, кажется, крикнет. Но у него перехватило горло.
Пани Марья поднялась на пригорок перед школой, оглянулась, помахала рукой и пошла. На середине площади оглянулась еще раз, еще раз помахала. Даник вздрогнул, хотя и сам, кажется, этого не заметил. Мальчику показалось, что помахала она одному ему, в последний раз и – навсегда...
– Ну, не прохвосты вы?! – кричала, стоя перед классом, "девка в разуме". – Хотя бы ты, Данель Малец. Взгромоздился, божий конь, с ногами на окно. Дикарь!
Даник сидел опустив глаза.
Панна Рузя походила по классу, заложив руки за спину, потом остановилась у печки.
– Если вы в самом деле любите свою воспитательницу, – начала она тем же сухим тоном, каким рассказывала про круля Яна Третьего Собеского, – так не волновали бы ее после тяжелой болезни своими дикими криками. Особенно ты. Ты! – ткнула она худой, с перстнями на двух пальцах рукою. – Встань, матолэк. Говорит учительница!
Даник встал. Но глаз он ни за что не подымет!
"Иди ты к черту! – думал он. – Сама ты дикарка..."
И вдруг глаза Сивого потеплели от слез. Но нет, он не заплачет. Несмотря даже на то, что он – во второй раз после ареста Миколы Кужелевича снова почувствовал, снова понял, как это тяжело, когда ты остаешься... ну, не совсем один... не совсем сирота... а все-таки, как это тяжело и горько!..
11
В панском саду и в старом, запущенном парке заливались соловьи. Они, видно, и не думали о завтраке, хотя пели не умолкая от самых сумерек. Солнце взошло, но лучи его пока освещали только верхушки лип, в листве которых галдели галки.
Из застекленных белых дверей деревянного дома на высоком каменном фундаменте вышел заспанный пан Вильчицкий.
– Тебя чего пригнало сюда так рано? – недовольно спросил он у стоявшего перед крыльцом мужика.
Марко Полуян, голынковский солтыс, прежде всего снял шапку и поздоровался:
– День добрый, паночку. Бардзо пшепрашам*, что я нарушил спокойствие вашего сна. Я бы подождал, да ваша покаёвочка...**
______________
* Очень извиняюсь.
** Горничная.
– Чего тебе надо, Полуян?
Мужик стоял внизу, на земле, а панские сапоги блестели на уровне его бородатой физиономии. На мужике была "покупная" рубаха с застегнутыми кармашками, серые домотканые штаны, кепка, а ноги – босые. Пан красовался в хромовых сапогах, в черных галифе; белая сорочка была расстегнута, над ней клочья усов и большая, точно отполированная, лысина.
Слушая, что ему говорит Полуян, пан Вильчицкий громко откашлялся и плюнул. Плевок пролетел мимо самого мужика. Дядька даже не шевельнулся.
– Пшепрашам, Полуян, – сказал Вильчицкий и повторил: – Кхэ! Брр!..
– Ничего, паночку, на здоровье, – угодливо улыбнулся Полуян. – Так я все о том же: пока суд да дело – я у вас сразу беру две десятины. И деньги из рук в руки.
– Что мне твои деньги, Полуян, – говорил Вильчицкий, спускаясь с крыльца. – Я у Черного брода отдам за четвертую копну, так у меня его с руками оторвут. Еще и поблагодарят, не то что...
Речь шла о панском луге, часть которого Вильчицкий каждый год продавал "на снос", одну траву, либо отдавал его окрестным крестьянам "за часть" три копны помещику, четвертая мужику.
– Копна, паночку, копною, а деньги деньгами. А я могу их вам хоть сейчас.
Они шли по дорожке в ту сторону, где за деревьями, за соловьиным пересвистом слышны были людские голоса и рев скота. Пан, заложив назад руки, отчего еще сильнее выпячивался живот, шагал впереди, мужик – за ним.
– Хитрый ты человек, Полуян. Недаром тебя и солтысом назначили... Кхэ! Брр!.. Чтэрдзести пенць рубли злотэм*, – сказал он, должно быть чтоб сразу ошарашить солтыса.
______________
* Сорок пять рублей золотом.
Полуян попытался поторговаться, но пан перебил его:
– Ни копейки меньше. Не хочешь – другие возьмут.
Солтыс пораздумал. Этою-то он как раз и боялся, что другие его опередят: потому и пришел загодя, еще в мае. А цена была сходная, такую траву дешевле не возьмешь. Да еще с отавой.
– Эх, паночку, где наше не пропадало. Оно известно, что вас и десять цыган не перехитрят. Извольте!
Полуян расстегнул левый кармашек рубахи и достал завернутые в газетную бумагу деньги. "Проторгуешься, задави тебя холера, – подумал он о Вильчицком, – прогуляешь именьице с Цабовой Юлей. А я был хозяин и буду. На твоем месте я такой травы и полморга* не продал бы".
______________
* Морг – прежняя единица измерения земельных площадей в Польше.
Пан взял деньги, пальцем другой руки пренебрежительно раскинул на ладони девять золотых пятерок и, как будто не считая, ссыпал их в карман галифе.
– Получайте, паночку, на доброе здоровье. И я вроде спокоен буду... Коровки ваши идут. Одна в одну, не сглазить бы, что куколки!
Впереди, пересекая им путь, со скотного двора на выгон шло панское стадо. Коровы были самые обыкновенные – и не породистые, как в хороших имениях, и часть из них, Полуян знал, весной приходилось поднимать за хвосты, – однако солтыс был рад, что купля удалась, и старался подольститься.
– А только и пастуха же вы, паночку, взяли! Никто вам, верно, ничего не сказал?
– Кхэ! Брр!.. Про кого? Про Микиту? Он у меня, пане, пятнадцать лет пасет.
– Да не Микита! Я про того, про студента. Это ж у вас нашей Зоси, моей соседки, сынок подпаском нанялся. Видите, вон идет.
Они стояли, пережидая, пока коровы перейдут дорогу. Слева, в конце стада, шли старик и мальчик – Даник Малец.
– Ведь его, паночку, и из школы выкинули, как червяка из мяса. Коммуны ему, видите ли, захотелось. Подбивал голытьбу всякую, бараночки им покупал. Дядька его – тот, что у большевиков, – так специально на это деньги ему прислал. А потом еще, паночку, хотел такой порядок завести, чтоб на переменках только по-нашему говорили. А кто хоть слово по-польски...
– Ты что ж это, Микита?! – перебил его пан, обращаясь к старому пастуху. – Лежишь, покуда солнце бок подопрет. Это что, пане, за порядок такой – коровы только сейчас идут на пастбище?
Старый Микита снял свою кепку – измятую и дырявую, точно ее корова жевала, – и поздоровался:
– День добрый, пане дзедзиц*. При чем тут я? Их пока подоят! – Старик хитро усмехнулся беззубым ртом. – Кабы еще у них, пане дзэдзиц, была одна сиська на всех, так хорошенько поднатужился бы, потянул, и вот тебе – сразу полный ушат. А то у них у каждой по четыре!
______________
* Дзедзиц – помещик.
– Кхе! Брр!.. "По четыре"... Ты у меня, пане, гляди!
Рядом со старым Никитой, чуть позади, стоял Даник. Тоже босой и с плетью. Полуян смотрел, смотрел на него и не выдержал:
– А ты это почему, щенок, шапку перед паном не скинешь, а?
Даник помедлил минуту, потом повернулся и пошел, побежал за коровами.
– Все будет, пане дзедзиц, в пожондечку*, – снова усмехнулся старый пастух. – Ну, я пойду.
______________
* В порядочке.
Пан и солтыс остались на перекрестке одни.
– Ну что, паночку, видели? – кивнул вслед Данику Полуян. – И шапки скинуть не хочет! От земли еще не видно, а уже, глядите, большевик!
Пан отошел к кусту... Стоя спиной к мужику, он говорил:
– Все это я слышал и сам. Все это, пане, глупство. Кхе! Брр!.. Пшепрашам наймоцней!* Все вы, пане, большевики. Придут опять Советы, и ты будешь мою землю делить, как в двадцатом году делили.
______________
* Прошу прощенья!
– Кто, я? Да что вы, паночку! Да чтоб у меня глаза повылазили, чтоб руки отсохли, если я на чужое добро позарюсь!
– Ну ладно, ладно, Полуян. Ты человек пожондный*. Бывай, пане солтыс, здоров!
______________
* Человек порядочный.
12
Как только стадо миновало последние деревья усадьбы и стало разбредаться по выгону, старый Микита остановился и полез рукой за пазуху.
– Опять ругалась, – подмигнул он Данику. Достав из-за пазухи жалейку, он погладил, обдул ее и, улыбаясь, заговорил, не то обращаясь к дудке своей, не то к кому-то еще: – И чего ты, старая, пищишь? А что? Кому от этого вред? Ты, говорит, шут старый... Эх, пискля ты сама, да и все!
Он приложил жалейку к губам между давно уже седыми усами и бородой, поднял лицо к солнцу и заиграл.
Над зеленым простором, над лугом, где рассыпалось стадо, где Даник присел у ног старика, над полями – эх, далеко! – поплыла, полилась грустная песня... Если бы ей еще слова, зазвучали б они тоской несчастной доли, рассказали б о тяжком, беспросветном труде жнеи:
Бо-олит моя-а се-ередонька-а,
Ой, переби-ила ее-о
Березонька-а!..
Услышав грустный напев, где-то за деревьями усадьбы, стоя в борозде, запрядают ушами лошади в панском плуге и с окурком на нижней губе подымет голову, заслушается молодой батрак... А там, на мужицком поле, остановится на стежке и заглядится, прикрывшись рукой от солнца, девчина – ранняя работница, вышедшая полоть свой ранний ленок... Песня жалейки сливается, как нечто живое и близкое, с песней невидимых жаворонков, с поздним пересвистом соловьев – здесь недалечко, в саду... И только бабуля Матрена, старая батрачка, услышав с порога голос своего старика, покачает головой и беззубо запричитает: "Ишь ты, опячь не выдержал – пищит! И сколько ты ему ни говори! Внуков полон барак, а он, штарый шут, пищит!.."
Коровы щиплют покрытую обильной росой траву. Сосредоточенно, спокойно щиплют, даже хвостом не машут и не поводят ушами. И не шелохнется, смотрит не мигнет – подпасок.
Песня жнеи сменяется свадебной. Потом слышен не то птичий щебет-пересвист, не то весеннее бульканье ручья. Бойко звенит веселый танец. И снова печаль... Эх, и чего он только не умеет, дед Микита! Чего только не может сказать его старая жалейка!..
– Вот и все!
Жалейка умолкла. Дед опустил свои худые, натруженные руки и повторил:
– Вот и все, Данила! И слава богу. А она говорит: "Пищит!.." Баба она, внучек, всегда баба, что женка, что мать, что дочка... Ох! Давай и мы смочим портки святою росицей. Садись, Микита, – пригласил он себя и присел рядом с подпаском. – А вот внучка, Данила, – это уже другое, – сказал он, помолчав. – Аленка наша очень ее, жалейку, уважает. "Что это в ней, спрашивает, поет? Это, дедуля, ты поешь или она?" Мала еще, известно... А ты чего ж это молчишь?
Даник лежал, подперев щеку ладонью. Он не ответил, поглядел на траву, потом сказал:
– "Шапку почему не скидаешь"... Слышали?
– Это тот, Полуян? – спросил старик. – А что ж, внучек, коль надо, так и скинешь.
– А если я не хочу?
– Дзень добрый, пане дзедзиц! А я что, хочу али мне это больно сладко? А вот скидаю. Уже и рука сомлела за семьдесят лет. Такая наша сиротская доля.
– Ну, а что мне делать, если я не хочу?
– Так польза тебе с того, внучек, какая? Вот не хотел, тебя и погнали из школы. С пастушьего кнута начал, кнутом и кончил. Разве к тому у тебя сердце лежит?
Даник вспомнил худое, искаженное злобой лицо панны Рузи и голос ее: "Прэч! Натыхмяст прэч зэ школы, дрань! И венцэй не пшыходзь!"* А он все-таки назавтра пришел. Второй раз "прэч" ему не пришлось услышать. Пан керовник сказал ему спокойно: "Малец, ты исключен из школы. Иди домой и подумай, что ты натворил". А что он натворил? Просто им было обидно, что вместе с пани Марьей они потеряли в школе и родной язык. Ну, уроки уроками, а на переменках они решили, что, если кто скажет словечко по-польски, с того пять грошей штрафа. Да так и не успели на этом заработать. Пучеглазый Чесик Бендзинский донес. Пани Марья все еще хворала, и за Даника некому было заступиться. Ни Саньку, ни Цивунка, ни Козу из школы не исключили, потому что он, Даник, не выдал никого из тех, кто вместе придумал это. А керовник все допытывался: "Кто тебя научил?" Нет того, кто научил, уже третий год, как нет. Только и вести от Миколы, что напишет в письме к родителям из тюрьмы: "Привет другу моему Даниле и маме его, тетке Зосе"... Никто не научил – Сивый сам научился!..
______________
* Вон! Сейчас же вон из школы, прохвост! И больше не приходи!
– Ты не горюй, Данила, – слышит он голос деда Микиты. – Дядька денег пришлет. Подрастешь еще немного, купишь коня, может, и поля клочок. Будешь хозяином. Глупа мать, что и эти деньги пустила на ветер. Земельки надо было купить, хоть пядь какую. Потому в людях, оно... Я вот уже годов, может, с пятьдесят щелкаю кнутом, а все ничего не выщелкал. Как на ней, на той беде-дуде, сыграешь, коли из нее дух во все дырки сразу идет?.. Больше дядька не присылал? Ну, чего ты молчишь?
– Нету, – ответил подпасок. – Ни денег, ни письма нет.
– На границе, видать, чтоб им пусто, задержали. Сроду чего не было граница!.. И моя дочка Женя, старшая, там осталась. Сам-то я сдурел, приперся после беженства сюда. Она там небось панских коров не пасет! Раньше писала, да вот тоже долго уже нет ничего. На заводе работают – и сама и мужик. Мужик, видать, хороший, настоящий человек. Тот год карточку прислали. И дети, видать, тоже ухожены. Двое.
Старик задумался.
– Что-то нам снедать не несут, – сказал он немного погодя.
Думал хоть этим отвлечь, расшевелить своего помощника, но напрасно: Даник все молчал.
– Моя тоже, может, прислала бы, – через минуту снова заговорил старик. – Да что ж – граница! Твой дядька, тот как-то пробился, передал. Человек, видать, настоящий. Ничего, внучек, придет час – и напишут, и сами к нам придут. Быть не может иначе! Я – это уж бог святой ведает, а ты дождешься... Ах, зараза! Это все та, Рыжуха! Заводила! Беги, брат, отверни их от поля!
Даник побежал.
Отогнав стадо подальше от ржи на выгон, он не вернулся к старику, а присел на меже и достал из-за пазухи книгу. Ту самую. Одну только ее и взял сюда из дому. Давно уже все прочитано, кое-что и перечитано, а все ж таки... Он откинул крышку переплета. На титульном листе – "Болеслав Прус. Рассказы". А наискосок, тоже по-польски, написано таким знакомым почерком:
Данику Мальцу, моему светлоокому мальчику,
чтобы дождался светлой жизни.
М.Анджеевская
24 февраля 1929 года.
Никогда ему, верно, не увидеть ее больше, не услышать ее голоса. Микола вернется – осенью кончается его срок, разве что еще добавят, – а она, пани Марья? Неужто так и останется только облик, только воспоминание да эти слова на книге?.. Теперь она уже, верно, поправилась, опять сидит за столом и читает или что-то пишет в журнале... А кого посадили рядом с Санькой на первой парте? Кто не сводя глаз смотрит на нее, как он когда-то?..