Текст книги "Живые люди"
Автор книги: Яна Вагнер
сообщить о нарушении
Текущая страница: 7 (всего у книги 18 страниц) [доступный отрывок для чтения: 7 страниц]
Догорающая сигарета обожгла мне пальцы.
– Анчутка… – сказала я, бросая ее в глубокий, испещренный темными провалами следов снег под мостками, – что это за имя такое? Ужасно странное слово.
Андрей сделал последнюю затяжку и тоже выбросил сигарету, щелчком пальцев швырнув ее далеко вперёд, в обступающий дом ельник. Уже взявшись за дверную ручку и наклонив голову, чтобы не стукнуться о низкую притолоку, он слегка повернулся ко мне и ответил:
– Это не имя. Анчутка – это черт такой, мелкий бес.
* * *
Обмен заложниками, как мрачно назвал его Лёня, состоялся на следующее утро – как и было запланировано накануне, камуфляжная троица с того берега прибыла к нам около половины девятого, когда тусклое зимнее солнце еще не показалось над густо ощетинившимся на горизонте черно-белым еловым частоколом, но уже успело высветлить хмурое низкое небо и сонное ледяное озеро.
Мы узнали об их приближении заранее – вначале на том берегу пронзительно и бесцеремонно завизжал снегоход, и звонкий этот звук взрезал вязкую рассветную тишину, а его обладатели показались уже после, когда мы приникли к окну, – словно их появление непременно нуждалось в этой оглушительной эффектной увертюре.
Приближались они небыстро – восседавший на снегоходе человек легко преодолел бы разделявшее нас расстояние в несколько минут, но двое остальных шли пешком, а он, очевидно, не планировал являться к нам раньше своих спутников и двигался жизнерадостными зигзагами, бросая шумную свою машину то вправо, то влево, уезжая далеко и вновь возвращаясь, словно разыгравшийся, спущенный с поводка щенок.
– Пижоны, – снова сказал папа, пока мы покорно, словно не будучи в силах оторваться, наблюдали за их торжественным шествием, только в этот раз в его голосе было, пожалуй, больше восхищения, чем горечи, – где ж они, сволочи, берут бензин? – и после этих его слов Серёжа поспешно отставил недопитую чашку и засобирался.
– Термос я у вас заберу, – сообщил он, застегивая на поясе широкий кожаный ремень с ячейками, в который он еще с вечера уложил яркие красные столбики охотничьих патронов, – вы ненадолго, а мы неизвестно, сколько прокатаемся. А замерзнете – Мишку за чаем сгоняете, ну или к нам можно. – Говоря это, он уже ни на кого не смотрел, казалось, ему трудно устоять на месте: деловито пробежался по маленькой комнате, выудив из рюкзака запасные шерстяные перчатки, зачем-то вынул из длинного кармана на бедре свой обожаемый охотничий нож в толстом футляре из грубой кожи – для того лишь, чтобы тут же вернуть его обратно, и шагнул было к вешалке, спеша надеть куртку, словно собираясь уже выйти туда, в морозное утро, и дожидаться снегохода снаружи.
Он даже не посмотрит на меня, думала я, наблюдая за этими торопливыми сборами, настолько ему не терпится, наконец, сбежать отсюда, настолько ему успело осточертеть всё это – все мы, упавшие духом, сонные и пассивные; он не улыбается, но я знаю это его выражение: радостное нетерпение – вот что означают эти сдвинутые брови и блестящие глаза, потому что он на самом деле радуется поездке чёрт знает куда с незнакомым этим, опасным мужиком, лишь бы больше не торчать здесь с нами.
– Куда ты столько патронов набрал, крутой Уокер? – лениво спросил Андрей, поднимая глаза от своей чашки, и улыбнулся Сереже в затылок, и мне опять – в который раз – не понравилась эта улыбка. – Вы же вроде только на разведку собрались? Чак Норрис настолько крут, что может убить двух охотников одним зайцем, – продолжил он и, удобно откинувшись назад, негромко рассмеялся, а я немедленно пришла в ярость, в то время как Сережа – хоть мне и показалось, что спина его едва заметно напряглась, – обернулся и рассмеялся тоже.
– Термос! – сказал он. – Чуть не забыл. Анька, плеснёшь кипяточку? Времени нет заваривать. Вы бы тоже собирались, мужики. Они вот-вот будут здесь…
– Ни к чему нам собираться, – перебил его Лёня, – потому что мы никуда не пойдём, – и, словно в подтверждение своих слов, несколькими нарочитыми, неторопливыми движениями взбил подушку Наташиной кровати, на которой сидел, и неожиданно лёг, вытянувшись во весь рост и заложив руки за голову.
– То есть как – не пойдём? – переспросил Серёжа. – Мы же договорились вчера?
– Это ты договаривался, – отозвался Лёня, не меняя позы. – Стану я зеков по озеру выгуливать.
– Они сети принесут, – терпеливо сказал Сережа – мирно, без гнева, но едва сдерживаемая радость, которая так расстроила меня несколько минутами раньше, уже погасла, растворилась, словно ее и не было. – Мы им обещали. Нам позарез нужны эти их сети.
– А что им от нас нужно, ты подумал? – спросил тогда Лёня и снова сел. – На хрена им эта сраная рыбалка, когда у них там консервов припрятано до следующей зимы?
– Да кто видел эти консервы! – начал Сережа, уже раздражаясь.
– А с чего ты вообще взял, что их только трое? – сказал вдруг Андрей и перестал улыбаться. – Мы там ни разу не были у них. Может, их там еще пятеро? Или больше? Один поедет с тобой, двое других попрутся с нами на озеро, а остальные – сюда?
– Ну что им тут может понадобиться, – с отчаянием в голосе сказал Серёжа и коротко глянул в окно – снегоход шумел уже совсем близко. – У нас же ничего нет! У нас даже машины – на том берегу!
– У нас девки, – ответил Леня нежно. – У нас четыре молодые, красивые девки. Которых ты предлагаешь оставить тут одних, пока сам будешь кататься по лесу с ветерком, а мы будем прохлаждаться с той стороны.
Когда-то же они успели об этом поговорить, думала я в наступившей тишине, ожидая продолжения этого странного разговора, не может быть, чтобы эти сомнения пришли им в голову только что, в эту минуту. Они сделали это нарочно. Они с самого начала не собирались идти и просто ждали подходящего момента, и сейчас у него совсем нет времени для того, чтобы переубедить их.
– Ну вот что, – сказал папа, поднимаясь на ноги. – Я сам схожу на озеро и прогуляю там ваших зеков. Мишка, пойдешь со мной – один я назад сети не дотащу. Ты поезжай, Сережа, поезжай себе и смотри там в оба, а Лёнька с Андрюхой пускай девочек караулят, раз им так спокойнее. А вот вернёмся – тогда и поговорим. Споры потом. Не при этих, – он кивнул за окно, где у самых мостков уже парковался снегоход.
Спустя десять минут они ушли – все трое, моитрое, – я проводила их до порога и стояла возле распахнутой двери, мстительно впуская в дом холод (чтоб вас сдуло к чертовой матери с ваших кроватей). Анчутка – веселый, с покрасневшим на ветру лицом и ледяными дорожками на щеках, помахал мне рукой и что-то крикнул, но слова его утонули в победном рёве снегохода, который тут же рванул с места и скрылся за деревьями, унося с собой Серёжу, так и не обернувшегося ко мне. Какое-то время я еще смотрела вслед второй, не такой стремительной группе – со спины Мишка и юный Вова, предназначенный в обучение рыбному промыслу, выглядели почти одинаково: тощие и длинноногие, как две черные цапли, аккуратно шагающие рядом в тяжелых и болтающихся, с чужого плеча куртках, – но спустя несколько минут из виду исчезли и они. Осталась только я. И презрительно молчащее озеро, и чужие люди у меня за спиной.
Я постояла еще немного, растягивая время, притворяясь, что мне не холодно и совсем не хочется назад, а потом откуда-то из-за дома, аккуратно выдергивая лапы из глубокого снега, показался пёс, пропадавший где-то с рассвета, но безошибочно, как всегда, определивший время завтрака; он легко вспрыгнул на мостки и приблизился, высоко держа морду и серьезно, выжидательно заглядывая мне в лицо, – я опять машинально протянула руку, чтобы коснуться его широкого мохнатого лба, но он едва заметным, изящным движением уклонился от моей ладони.
Даже тебе я не нужна, подумала я, заглядывая в его спокойные желтые глаза, бродишь где-то часами сам по себе и приходишь, когда тебе вздумается, ни погладить тебя, ни поговорить с тобой – все вы уходите от меня и возвращаетесь, только чтобы поесть и заснуть в тепле, а у меня не осталось ничего, кроме бессмысленного, бесконечного ожидания.
Пёс осторожно обошёл меня, слегка задев мою ногу асимметричным кольцом пушистого хвоста, и требовательно царапнул лапой входную дверь. Неплотно прикрытая, она распахнулась от его толчка, и он скользнул внутрь. Делать снаружи было больше нечего; мне пришлось последовать за ним.
Привычная утренняя суматоха возобновилась, как будто никакой ссоры не было, – на дровяной плите начинала булькать прихлопнутая крышкой кастрюля, и те, кто остался внутри, уже рассаживались вокруг стола, собираясь приступить к завтраку.
Уютный звон посуды, хлопанье печной дверцы и запах еды разбудил детей, спавших в соседней комнате, и теперь они, сонные и растрепанные, с оставленными подушкой нежными следами на щеках, уже смирно сидели рядом и жадно следили за пустыми пока тарелками, которым не суждено было наполниться ничем, кроме мутного вчерашнего бульона с редкими кусочками рыбы.
Я с тоской взглянула на свою кровать, которую заняли дети с ложками в руках; чтобы им было удобнее дотянуться, их усадили на наши с Серёжей подушки, – всякий раз я как можно тщательнее укутывала эти несчастные подушки, прятала под спальным мешком, но это ни разу еще не помогло, потому что оглушительная и нищая наша неустроенность давно нарушила неприкосновенность и постелей, и полотенец, я как-то сказала Сереже: «Скоро мы, пожалуй, начнем меняться нижним бельем». Только он, как всегда в эти месяцы, не понял меня или не услышал и просто рассеянно кивнул – «потом, после, не сейчас»; и даже если бы я попыталась объяснить ему, если бы даже мне удалось привлечь его внимание на время, достаточное для того, чтобы сказать ему: «они не любят меня, ну послушай, послушай, пожалуйста, ты даже не представляешь себе, как сильно они меня не любят, каждый день, когда ты уходишь и оставляешь меня здесь, я молчу, молчу часами, как будто без твоей защиты мне нет места среди них, как будто у меня вообще нет права здесь находиться», – он только досадливо поднял бы брови и ответил: «Анька, мы голодаем, мы скоро умрем от голода – буквально, а ты пристаешь ко мне с этой хернёй, потому что не можешь договориться с тремя неуживчивыми бабами?» – я ничего, ничего не смогла бы ему объяснить.
– Чак Норрис настолько крут, что не боится ходить по минам, – негромко сказал Андрей, увидев меня. – Это мины боятся, когда он…
Кроме него, на меня никто больше не смотрел, остальные продолжали негромкие свои разговоры, Наташа спокойно разливала суп по тарелкам, и поэтому то, что случилось в следующую секунду, оказалось для всех – и для меня тоже – полной неожиданностью; я успела только почувствовать, как краска бросается мне в лицо, как застывшие на морозе щёки мгновенно делаются горячими, как бешенство – разрушительное, неконтролируемое, захлестывает меня до самых глаз; только что я стояла у порога, не решаясь сделать ни шагу, и вдруг я прыгнула – прыгнула вперёд, навстречу этому разъехавшемуся в улыбке ехидному лицу. Наверное, Андрею показалось, что я сейчас ударю его, потому что он осёкся и на мгновение даже инстинктивно зажмурил глаза и вжал голову в плечи, – рука моя действительно взлетела вверх, почти против воли, от меня ничего уже не зависит, поняла я с ужасом, сейчас я действительно, кажется, ткну кулаком прямо в это запрокинутое лицо, но вместо этого мои скрюченные пальцы вцепились в тарелку, стоявшую перед ним, и рванули, обжигаясь, расплескивая по столу горячую жидкость; словно со стороны, я наблюдала за тем, как надтреснутый кусок фаянса, зажатый в моей руке, поднимается и медленно переворачивается, как суп тяжелым маслянистым водопадом шлёпается на изъеденные временем, чёрные доски пола.
– Хочешь рыбы? – услышала я собственный шёпот, искажённый, свистящий. – Пойди, налови себе.
Сидящая напротив девочка неожиданно громко засмеялась, протянула пухлую короткопалую ладошку, запустила ее на дно собственной тарелки, неловко сгребая в горсть разварившуюся рыбную кашицу, и с размаху – её круглое некрасивое личико даже слегка исказилось от этого приятного усилия – шлёпнула полной супа маленькой пятерней вниз, забрызгивая подушку, на которой сидела, и наш с Серёжей спальный мешок, и матрас под ним.
Я наклонилась к ней и взяла её на руки – она не удивилась и только послушно поджала свои короткие ножки, пока я вытаскивала её из-за стола, пока несла её, неожиданно тяжёлую и очень горячую, какими бывают только маленькие дети, щенки и котята; её мягкие спутанные после сна волосы щекотали мне подбородок.
– Крутой Уокер, – просипела я почти уже беззвучно, задыхаясь, усаживая девочку на колени к её остолбеневшей матери, – Чак Норрис, – и, вернувшись к кровати, сдёрнула смятую, ещё тёплую свою перепачканную подушку и швырнула её прямо на стол, в уютно составленные тарелки и чашки.
На пол с мелодичным звоном посыпались ложки, а я обернулась к мальчику, сидевшему на второй подушке, – он поднял на меня круглые, потемневшие от страха, совершенно Серёжины глаза – и взгляд этот остановил меня и отбросил назад, к двери. Уже хватаясь за ручку, я услышала, как запертый в лёгких воздух наконец со свистом вырывается наружу через сдавленное горло и как Пёс с негромким, сосредоточенным чавканьем слизывает с пола прилипшие к доскам кусочки рыбы, и выбежала, не оборачиваясь, в белесый морозный день, оставив дверь распахнутой настежь, в три прыжка добралась до края кособоких дощатых мостков и бросилась вниз, к озеру, провалившись в снег по колено, и побежала – зигзагами, как бессмысленный испуганный заяц, со стучащим в ушах сердцем, ослепленная яростью и страхом одновременно.
Я бежала и бежала, долго, захлебываясь ледяным встречным ветром, и даже, кажется, кричала – громко, раздельно, не-на-ви-жу, не-на-ви-жу! – и отрывистые эти выкрики, едва сорвавшись с губ, седлали волны обжигающего холодного воздуха и уносились обратно, к оставшейся позади скособоченной мерзкой конуре; я бежала и кричала, чувствуя, как вместе с криком распрямляется у меня внутри какая-то заржавевшая, закисшая пружина и освободительные, жаркие слёзы разлетаются в стороны и падают вниз, даже не касаясь щёк.
А потом я запуталась в высоченных, стеклянных от мороза черных сорняках, растущих густо, как зубья гигантской расчески, – и упала на колени, набрав полные рукава снега. И подняла глаза. Я увидела янтарно-желтые аккуратные брёвна огромного сруба, вытоптанную площадку с глубокими следами от снегохода, второй сруб-близнец, стоящий чуть поодаль, кромку тихого заснеженного леса и узкую, змеящуюся между деревьями дорогу, перегороженную спящей, заиндевевшей «шишигой». Кричать расхотелось. С острова это место почти неразличимо – на таком расстоянии можно было разглядеть разве что дым, поднимающийся из печных труб, только вот дыма здесь сейчас не было. Я осторожно поднялась на ноги, отряхнулась и пошла вперёд, направляясь к крыльцу ближайшего к берегу дома, повторяя про себя – они не видят меня. Они не знают, что я здесь. Они ни за что меня здесь не найдут.
Поднявшись на крыльцо, я взялась за ручку двери, ведущей на холодную остекленную веранду, и дёрнула. Дверь не поддалась. Сквозь покрытое инеем мутноватое стекло я увидела внутри, на веранде, составленные штабелем скамейки и столы, вероятно убранные на зиму, и еще одну, утепленную дверь, тоже плотно закрытую.
Тогда я спустилась с крыльца и пошла кругом, ко второму срубу, – сугробы вокруг него были гораздо выше, и вела к нему узкая, едва протоптанная тропинка, которую уже успело присыпать недавним снегопадом; для того, чтобы взойти на крыльцо, мне пришлось раскидать ногами заваливший ступени снег. О том, что эта вторая дверь тоже окажется заперта, можно было догадаться еще с тропинки, но я всё-таки подёргала холодную железную ручку, чтобы убедиться в этом окончательно, – мне просто нужно было спрятаться здесь, по какой-то причине мне обязательно нужно было спрятаться – не потому, что они непременно стали бы искать меня, нет, но мне нужно было место, чтобы подумать. Место, где я могла бы сейчас просто сесть на пол и закрыть глаза, не чувствуя на себе посторонних взглядов, не слыша чужих голосов, и подумать о том, что мне делать дальше, и, если я хотела дожить до конца этого злополучного дня, этого нельзя было делать на улице.
Холод ещё не мучил меня, но испарина уже начинала понемногу замерзать вдоль позвоночника. Мысль о том, чтобы вернуться назад, на остров, даже не пришла мне в голову – в конце концов, я могла бы разбить стекло и открыть дверь на веранду, размышляла я спокойно, оглядываясь по сторонам, а оттуда, с веранды, просто забраться в дом через одно из внутренних окон, мне достаточно было бы форточки, если снять куртку, я наверняка пролезла бы – впервые за четыре месяца я чувствовала невероятную, пьянящую свободу. Какие у них были лица, когда разлетелись эти их дурацкие тарелочки, какие ошарашенные и возмущенные у них были лица, Серёжа был бы мной очень недоволен. Подумав так, я засмеялась – в морозной гулкой тишине мой смех звучал жутко и неестественно.
В конце концов я спряталась в бане – маленькой, сложенной из тонких необструганных бревен; дверь была закрыта, но не заперта – на ней просто не было замка. Вероятно, совсем недавно баню топили, потому что внутри было гораздо теплее, чем снаружи, хотя и недостаточно тепло для того, чтобы раздеться; не снимая куртки, я зашла в полутемную парилку, остро пахнущую свежим смолянистым деревом и березовыми листьями, села прямо на сколоченный из неплотно пригнанных досок пол, прислонилась спиной к обложенной кирпичом чугунной печке, закрыла глаза и заснула – мгновенно, почему-то чувствуя себя наконец в абсолютной безопасности.
Когда холод разбудил меня, снаружи уже стемнело – в крошечное подслеповатое окошко под потолком заглядывал краешек луны, притворившейся уличным фонарем и заливавшей моё маленькое деревянное убежище электрически ярким светом. С каждым моим выдохом в остывшем воздухе появлялось крошечное облачко пара.
Я не чувствовала больше ни торжества, ни злости – это было похоже на похмелье, мучительное, полное стыда: я швырнула им на стол подушку, перебив, наверное, половину тарелок, я вылила суп на пол, а ещё я схватила девочку – боже мой, я на самом деле схватила девочку и впихнула её матери, обмякшую и пассивную, как мягкую куклу с тяжелой фарфоровой головой, – я теперь никогда уже не смогу туда вернуться. Мишка с папой, наверное, давно возвратились с уловом, и Серёжа – тут я сжала лоб замерзающими ладонями и заскулила, охваченная внезапным ужасом, – Серёжа! Ну конечно, никому не пришло бы в голову разъезжать тут на снегоходе в темноте, он уже несколько часов как там, с ними, выслушивает их ликующий, победоносный рассказ, потому что они победили меня, в этом нет никаких сомнений – они победили, мне нет больше места среди них, и что бы я теперь ни сказала, он не поймёт, почему я это сделала.
Внезапно в предбаннике жалобно заскрипели половицы и послышались тяжёлые, медленные шаги. В этот самый момент я, наконец, вспомнила о том, что этот берег больше не пуст, что я вторглась – без спроса – на чужую теперь территорию, и съёжилась под своей курткой, вжимаясь спиной в холодную жёсткую стену, но он всё равно сразу увидел меня, стоило ему толкнуть плечом плотно сидящую в петлях сухую дверь. В руках у него был фонарик, совершенно ненужный сейчас, при такой яркой луне, но он направил слепящий сноп света прямо мне в лицо – я зажмурилась и загородилась ладонью – и несколько мучительно долгих мгновений стоял в дверном проёме, не двигаясь; слышно было только его шумное дыхание. Затем он погасил свет и сказал:
– Всё, всё, выключил. Можешь открыть глаза, – и не говорил больше ни слова, пока я не отняла от лица ладони. Потом спросил:
– Замёрзла?
И только тогда я заплакала, уже не отворачиваясь и не поднимая рук. Я плакала и смотрела ему в лицо, и ещё я говорила – захлёбываясь и хлюпая, выплёвывая, разбрызгивая слова вперемешку со слезами, а он присел на корточки и разглядывал меня – издали, как смотрят на больных бродячих собак, к которым боязно прикоснуться.
Когда, в конце концов, появился Серёжа – наверное, за ним кого-нибудь послали, возможно, юного Вову, хоть я и не заметила, когда именно это произошло, – у меня уже закончились и слова, и слёзы, и даже, кажется, воздух в лёгких, и внутри осталась только гулкая соленая пустота. Прямо с порога Серёжа сделал то же самое, что до него Анчутка, – включил фонарик и направил его мне в лицо, но сил у меня теперь не было, так что я просто зажмурилась и откинула голову назад, прижавшись макушкой к печке. Почему-то сразу было ясно, что он не станет делать ничего из того, что обычно делают отчаявшиеся родители, когда находятся их пропавшие дети, – после некоторой паузы, как если бы ему нужно было время для того, чтобы убедиться, что здесь, на полу в чужой бане, действительно сижу именно я, он приблизился, взял меня за руку и несильно потянул:
– Пойдем.
Я вырвала руку, больно ударившись локтем об угол печи, и, не открывая глаз, помотала головой – воздуха в лёгких по-прежнему не было, и даже вдохи давались мне с трудом, как будто в горло вставили клапан. Он наклонился и повторил:
– Пойдем.
Тогда я вслепую оттолкнула бесцеремонный, ненужный фонарик от своего лица, открыла глаза, посмотрела на Серёжу, заставила себя открыть рот, напоминая себе при этом выброшенную на лёд рыбу, и проговорила – с усилием, надеясь только, что он сумеет разобрать мои слова.
– Не… – сказала я и задохнулась. – Не… – начала я еще раз и, глядя куда-то между его нахмуренных бровей, вытолкнула всю фразу целиком, понимая именно в это мгновение, что на самом деле уверена в каждом слове: – Я не хочу – больше – с ними – жить. Слышишь? Я – не – хочу. Я – не – должна. Я не буду – больше – с ними жить.
* * *
Я вернулась не потому, что мне больше некуда было идти. В конце концов, я могла просто остаться в этой крошечной бане – раскричаться отчаянно и жалобно, начать снова брызгать слезами, как это делают дети и капризные женщины, перечисляя обиды, требуя гарантий, – признаться, я понятия не имела, что бы Серёжа сделал, если бы я принялась кричать: ушел бы обратно один, оставив меня здесь, на милость наших новых соседей, рассчитывая на то, что я вернусь сама следующим утром, голодная и виноватая, или закричал бы в ответ и потащил меня назад силой, потому что, конечно, это была несусветная, опасная глупость – остаться здесь ночью наедине с тремя едва знакомыми мужиками.
Это понимали мы оба – и я тоже, несмотря на твердую, непоколебимую уверенность в том, что прежде, чем я позволю отвести себя назад, в этот мерзкий дом, он должен хотя бы поговорить со мной. Услышать меня. Отвлечься хотя бы на полчаса от неотложных, жизненно важных занятий, наполнявших теперь все его дни без остатка, и вспомнить, что я здесь, что я была здесь всё это время, просто он перестал это замечать. Я вернулась для того, чтобы объяснить, почему не хочу возвращаться.
Когда мы вышли наружу, на вытоптанную теперь тропинку, ведущую от бани к бревенчатым избам и к озеру, фонарик оказался не нужен – огромная, низкая луна, похожая на бледный недопеченный блин, торчала над верхушками деревьев и давала столько света, что казалось, будто в этой ненавистной глуши появилось, наконец, электричество; Сережа пропустил меня вперёд, словно был уверен в том, что, стоит ему только выпустить меня из виду, я немедленно сбегу снова.
Мы миновали ближайший к лесу сруб и уже приближались ко второму – а он всё ещё не сказал мне ни слова, с того самого момента, как посветил фонариком мне в лицо и произнёс это своё «пойдём» – сухо, почти с неприязнью; ты злишься, думала я, слыша мерный, осуждающий скрип его шагов за своей спиной, тебе неловко за эту сцену, случившуюся на глазах у посторонних, за то, что им пришлось послать за тобой, чтобы ты забрал свою истеричную, сбежавшую жену, и ты не скажешь ничего до тех пор, пока мы не останемся одни, без свидетелей; только тебе придется говорить быстро, мой милый, потому что стоит нам пересечь озеро, как от нашего одиночества снова не останется и следа.
Возле самого берега стоял припаркованный снегоход, заботливо укрытый от ветра тонким серебристым чехлом, тускло поблескивающим в лунном свете, а рядом тесной группой стояли наши новые соседи – все трое – и внимательно разглядывали нас.
– Ну что, разобрались? – спросил Анчутка без улыбки, когда мы поравнялись с ними.
Сережа неохотно кивнул и ответил что-то неразборчиво, себе под нос, видно было, как ему не терпится уйти, оказаться отсюда подальше, но Анчутка неожиданно шагнул вперед и оказался у меня на пути, так что мне пришлось остановиться и поднять к нему лицо. Он посмотрел прямо мне в глаза и спросил еще раз:
– Нормально всё?
– Спасибо, – сказала я, отворачиваясь, чувствуя одновременно и неловкость, и досаду, – мы пойдём, ладно?
Он отступил в сторону, пропуская нас; и только после того, как мы спустились вниз, на лёд, преодолев густые колючие прибрежные сорняки, крикнул нам вслед:
– А то смотрите, перебирайтесь сюда, пока вы там в тесноте друг друга не поубивали!
И я остановилась – резко, так, что Серёжа почти налетел на меня. И обернулась, пораженная этой внезапной реальностью, – огромный пустой дом, отдельная спальня, подальше от общей ядовитой комнаты, от подчеркнуто отсутствующих лиц, от старательно отводимых взглядов, но Серёжа поспешно, сердито толкнул меня в спину и крикнул неопределенно:
– Разберемся! – продолжая идти вперёд и крепко держа меня за плечо. – Иди давай, – сказал он мне совсем другим голосом, сквозь сжатые зубы. – Что ты ему наговорила?
Я прошла еще двадцать шагов молча, собираясь с мыслями; мне до смерти, до зубной боли хотелось ответить ему: ничего особенного. Я всего лишь сказала, что четыре месяца подряд каждую ночь сплю в общей комнате, в то время как за тонкой стенкой лежит твоя бывшая жена. Что стоит тебе выйти за дверь, как я превращаюсь в невидимку. И я уже много дней подряд ловлю себя на страшной мысли о том, что исступленно, искренне желаю им смерти – всем до единого, и что если ты заставишь меня жить с ними там, в этой чудовищной тесноте и ненависти, еще хотя бы неделю, я на самом деле убью кого-нибудь из них, я правда это сделаю, хотя бы потому, что тогда ты, наконец, не сможешь больше притворяться, что меня не существует.
Вместо этого я дошла до первых вмёрзших в лёд остатков рыболовной стоянки (обломки опор, на которых когда-то висели сети, опрокинутая на бок смятая металлическая бочка), села на разломанный деревянный ящик, служивший когда-то сиденьем одному из рыбаков, имени которого мы так и не успели узнать, и сказала, не поднимая глаз, обращаясь к искривленной, недовольной Сережиной тени на снегу у моих ног:
– Это всё из-за тебя.
Тень неприязненно шевельнулась и снова замерла.
– Из-за тебя, – повторила я уже громче. – Это ты взял их с собой, их всех. Только они тебе не благодарны, понимаешь? Они плевать на тебя хотели. Ты будешь кормить их, охотиться для них, ловить им рыбу, а они будут лежать на кровати и хихикать. Я не хочу больше на это смотреть. Ты ничего им не должен. Пусть остаются там, на острове, а мы будем жить здесь.
– Мы – это кто? – спросил он, но я была готова и к этому, я успела даже подумать – не страшно, не страшно, здесь будет больше места, это всегда легче, когда больше места.
– Ты, – сказала я быстро. – Я. Мишка и папа. Ира и Антон.
И только тогда он, наконец, опустился возле меня на корточки и посмотрел мне в глаза, и заговорил:
– Дура, – сказал он. – Дура, без шапки, без перчаток, в двадцатиградусный мороз, мы полдня тебя ищем, следов на этом сраном озере уже так много, что непонятно, которые из них – твои, мы думали, ты заблудилась в тайге или провалилась под лёд, чертова ты дура, ты знаешь, что пока мы с Мишкой бегали по лесу, Лёнька с Андрюхой всё озеро прочесали, а у Лёньки, между прочим, дырка в животе, но если бы не пришёл этот Вова и не сказал, что ты у них, они все, слышишь, все до единого до сих пор искали бы тебя, собака твоя дурацкая след не берет, непонятно, зачем мы вообще ее кормим…
Он говорил и говорил – о том, что нам нельзя разделяться, что нам ни за что не выжить по одному; он держал меня за плечо и, кажется, время от времени даже тряс, а я слушала его, не возражая, безнадежно, понимая уже, что мне никогда, никогда не избавиться от них, и, когда он замолчал, переводя дух, я осторожно высвободила плечо встала и сказала:
– Ты прав. Конечно, ты прав. Мне жаль, что я доставила всем столько беспокойства. Они прекрасные ребята, эти твои Лёнька с Андрюхой, и девочки тоже прекрасные. Ты замёрз и устал, нам нужно вернуться в дом, они там, наверное, страшно волнуются за меня.
– Пошли, – он обрадованно, с облегчением, поспешно поднялся на ноги. – Конечно, пошли. Папа рыбы принёс, сейчас нальём тебе супу горячего, ты же не ела ничего целый день, голодная, да? Замерзла? Дать тебе перчатки мои? Пошли, пошли скорее. Всё будет хорошо, вот увидишь, завтра будет новый день.
– Завтра, – сказала я, не чувствуя уже ничего, кроме бесконечной, тупой усталости, – будет такой же скотский, паскудный день, как сегодня. И послезавтра тоже. И ничего не будет хорошо, пока мы живём, как собаки, друг у друга на головах в этой гнилой конуре. Они… – я оглянулась на спящий позади снегоход, – …предложили нам переехать в пустой дом на берегу, и даже если ты откажешься, даже если ты. Я уйду на берег, с тобой или без тебя. Потому что так нельзя. Может быть, не завтра, но уйду всё равно.
Лицо его немедленно окаменело, и несколько коротких мгновений он просто стоял молча, не глядя на меня, склонив голову набок, а потом зачем-то отряхнул руки, повернулся и зашагал в сторону острова, и я зашагала за ним, след-в-след, и в течение долгого получаса, понадобившегося нам, чтобы дойти до дома, мы больше не разговаривали.
Разумеется, никто не бросился ко мне навстречу – с самого Вовиного визита, случившегося несколько часов назад, они уже знали, что я жива и невредима, так что все эмоции, если они вообще были, к счастью, уже давно улеглись. Они просто сделали вид, что ничего не произошло, – разве что папа сердито сверкнул на меня глазами из-под бровей, – и я, пожалуй, даже почувствовала бы благодарность к ним за это великодушное безразличие, если бы не была так измучена сегодняшним днем и, особенно, этим коротким разговором с Сережей над руинами рыболовной стоянки.
На самом деле, они могли бы встретить меня как угодно – криками и упрёками или, напротив, объятиями и слезами, – мне было бы в равной степени плевать и на то, и на другое: впервые за четыре каторжных месяца я внезапно перестала чувствовать саднящую, постоянную боль от чужого присутствия, неловкую стесненность в движениях, вечное желание забиться в угол и не смотреть на них.