Текст книги "Неизбежное"
Автор книги: Яна Джин
Жанр:
Поэзия
сообщить о нарушении
Текущая страница: 1 (всего у книги 5 страниц)
Яна Джин
Неизбежное
1. О ВРЕМЕНИ И УТРАТАХ
Каким бы словом то ни назвать, – «время», «утраты», «воспоминания», «помышления», «страхи», – оно и определяет наше существование. Все мы – итог наших же утрат и страхов; все мы являемся тем, что остаётся в нас при прохождении сквозь время и до сретения с собственными душами, когда мы покидаем плоть и приобщаемся к небытию. Никто, впрочем, не выразился лучше Толстого: вопреки впечатлению, будто жизнь человека – это прохождение времени через него, время недвижно; проходит человек. Время есть синоним смерти, конца, неприсутствия, – и каждый налаживает с ним собственную, интимную, связь. Именно при её налаживании мы и пребываем в полном одиночестве; именно в этом процессе каждому и дано застолбить для себя свою подлинную сущность. В нём и пытаемся мы высвободиться из тисков нашего собственного существования, – как в нём же мы и усматриваем возможность спасения. Во всём остальном приходится иметь дело не с собой, – с иными людьми. Всё остальное обусловлено не нами, а потому заменимо. Если мы научимся любить Время и то, что оно с нами проделывает, – нам дано обрести и мир. Если же нет, – придётся жить в постоянных терзаниях и страхах. Из чего и рождаются стихи…
РАВНОДУШИЕ
Я научилась мудро, просто жить.
(А. Ахматова)
Осталось умереть отныне для
минувшего и будущего дня,
в котором ты сидишь и видишь – стиль
мебели не изменился: пыль;
и чувствуешь, что мозга вещество
черствеет, как вчерашний хлеб.
И сердце не боится ничего.
(Пер. Вл. Гандельсман)
ОБ УТРАТЕ
Искусство утраты постигнуть нетрудно.
(Элизабет Бишоп)
Ну и что из того, если всё, что осталось, —
онемевший язык и мгновенья бессвязные?
Если вся твоя жизнь, увы, оказалась —
как рентгеновский кадр с никотинными язвами?
Если сердце в рубцах,
если мозг затянуло глухою засохшею коркой?
Если есть только страх,
что ты обернулась стозевною жабой всезоркой?
Ну и что из того?
Ну и что из того, что живешь, кaк бобыль,
и что не с кем делиться и чаем?
И что небыль, что быль, – всё лишь пыль и ковыль
на дороге к отчаянью?
И что нечем любить, и что незачем быть,
если ночь убиваешь с двуногими,
а наутро не знаешь – куда же их сбыть
и забыть между многими?
Ну и что из того?
Ну и что из того, если соль на губе?
Несолёной слезы не бывает.
Ну и что – если боль? Боль напомнит тебе —
что жива ты… Пребываешь.
Ну и что из того, если дня одного
не проходит без поражения?
Если что и пугает, – то сердце, его
несдающееся биение…
(Пер. Н. Джин)
РУИНЫ
И все вы пребудете в одиночестве
(Евангелие от Фомы)
Родиться, скажем, в пятом веке до Христа…
Не на большой земле, а в Малой, скажем, Азии.
На острове. Среди того, что неспроста
зовём сей час руинами: о связи
с часами теми нам не красота
навеет мысль, а то, что нет креста,
но есть разбой и что при первой же оказии
казнят царя. Что бог однообразия
в глазницах чайки вьёт вороний глаз…
Родиться в пятом до рождения Христа…
Не посреди земли, а на краю, у моря
Мёртвого или – на тех же широтах —
живого, Красного. Прекрасно: жить
и ждать пришельца из соседнего простора,
идущего Спасенье предложить, —
и по утрам у листьев эвкалипта
с седой росой пытаться выпытать
когда же он придёт. Хотя заранее
известно, что не он, а – белой тканью
обмотанные мужики в дурном поту
нагрянут. Вы измените мечту:
моленье ваше о Спасении
истлеет в просьбу о прохладном дуновении
среди невыносимо душной ночи,
которой нет исхода…
Многоточие…
из двадцати пяти истлевших звёзд за облаками:
из двадцати – истлевших по рождению Христа,
и остальных пяти – за «до рождения» лета…
Две тыщи лет без Обещавшего Спасенье.
Две тыщи лет исхода связи меж словами.
Исхода слов. Из слов – значения.
Исхода смысла их произношения.
Исхода смысла.
Между голосами
не слышно Голоса —
и вам не спится
от страха, что опять приснятся лица
какие есть – все на одно лицо,
пустые, как кольцо.
Как у кольца,
нет ни начала в этих лицах, ни конца.
Бессонница. Себе состроив рожу,
вы замираете от страха близкой боли…
Не есть ли это знак конца?
Похоже.
Похоже и на обещанье полной воли.
За дверью дождь шумит и просится в окно,
но не спешите открывать его:
в пророчестве
стоят слова, что в полном одиночестве
вам жить среди живого суждено…
Задвиньте шторами окно.
Отриньтесь от небес.
Всё что дано —
две пары стен в обоях или без.
И глазу близкий потолок милей, чем дальний лес.
Закройте шторой дождь и помолитесь: «Даждь нам днесь
отсутствие ненужных слов, отсутствие слезы,
или предчувствия, что дождь начало есть грозы…»
Прикройте веками глаза, заприте ставни, двери.
Смерть – это неприсутствие страданий, веры.
Не спится. Зеркало выписывает знаки меж морщинами,
а свет прилаживает к стенке тень склонённой головы.
И в этом зеркале всплывают мертвецы с лучинами
в пустых глазницах – как зрачки бессонные совы…
Бессоность есть несносность сверхпредельного присутствия.
Сон – небытье, освобожденье от того, увы, что – вы.
Вглядитесь в зеркало, в собранье черт не-ваших:
из лиц покойников составлен ваш портрет.
Не-вашею слезой ваш взгляд погашен,
и боль в нём – за не-ваших сотни лет.
И пыль веков на складках вашего лица —
как на руинах мёртвая пыльца.
К непережитому вас тянет прегрешению —
к прожитых вами и не вами лет смешению.
Но ваши годы от не-ваших вам самим не отличить, —
как камушек от камушка надетого на нить.
Вы сами, как и время ваше, – беспардонный плагиатор:
себя вы, словно день минувший, удесятерите завтра,
забыв, что «десять» – лишь «один» один десяток крат.
Десятикратный вор. Десятикратный плагиат.
Любая ваша речь – не ваша. Чужие в ней стоят слова.
Не вы произвели их или произнесли не вы сперва.
Простые буквы «а» и «б», простые цифры «раз» и «два»,
поставленные в вашу речь, есть акт двойного воровства.
Ни в воровстве при этом, ни тем более в разбое,
не обвиняют тех, кому удвоить,
утроить хочется себя, умножить,
устроить пир в копировальном ложе.
В каком количестве однако б вы ни жили,
вы станете своей деталью или
своим же фоном и своим же обстоятельством,
своим же над собою надругательством.
Руиною своей. Безлюдным портом.
Пустою лодкой в нём. Печальным натюрмортом.
Рисую с вами натюрморт…
Вы на краю пустой кровати.
Кровать высокая. Железные полати.
Она стоит у голой стенки. Кстати,
и стенки в комнате такие, как в палате
больничной. Вы и есть больны: сверхтрезвость.
Лицо морщинами изрезано, как лезвием
или осколком зеркала. И в зеркале ещё окно
разбитое – кроме лица пропитого – отражено;
вино разлитое в стакан; останки старых странных снов,
которые вам не дано связать во что-нибудь одно…
А утром – тишина сквозная.
И продолженье тишины.
Жизнь это то, что остаётся, когда её покинут сны
и всё, что никакому глазу пока ни разу разглядеть
не довелось, – одну лишь фразу, начертанную посередь
невидимой стены рукой невидимой, – пророчество:
«О, чем теснее в мире, тем сквознее одиночество!»
Значенье этих вещих слов значительнее в тишине:
ни среди этих тесных стен, ни в целом здании, ни вне, —
среди вещей, живых созданий или приснившихся во сне, —
никто не ваш, ничто не ваше. И не по чьей-либо вине —
как в гробе или как в утробе, вам тесно тут, нигде вам не
найти родной души…
…она – в иной, проклятой, стороне
полей могильных. За чертой, что отсекла чертополох, —
тех, кто, увы, искали смерть, – от тех, кого, увы, врасплох
она застигла, кто успели воскликнуть только «ох». Как вздох
зелёный, стелется над ними приглаженный и сытый мох…
Но на поля самоубийц за ровной чередой могил
никто ни вздоха, ни молитвы, ни цветов не приносил.
Трава истлела в жёлтый прах, а чёрный эвкалипт иссох —
отсутствие страданий, страха, примет каких-либо эпох,
присутствие чего уж нет, что есть необозначенность,
несвязанность, нейтральность, пустота, истраченность…
Улёгся бугорок печали в равнину из песчаных крох.
Улёгся и в мозгу бугристом крепчавший в нём переполох…
Увы, улёгшаяся смута и отступившая тоска
есть зрелость.
Зрелость – спячка духа,
оструганного, как доска
глухая. Зрелость – глухость слуха
к тому, что громче шёпота.
Она – незримое для глаз, неслышное для уха
сплошное разрушение-разруха
всего и вся. Не разрушенье, – больше: раскрошенье.
Схождение камней в песок. Исчезновенье
в пустыне голой, где ни тени, ни плетени,
где вы, увы, – деталь чужого сна,
освободившаяся от сплетений
с любой другой. Им всем – одна цена.
Цена песка в песках, где выживает-длится
Одна лишь скука, дьявол чёрнолицый,
кому, как вам уже, на всё, что мнётся
и движется, смотреть не хочется.
В колодце
воды немнущаяся гладь, спокойствие песчинок
в песках безветренных – вот образцы картинок
в виньетках из сплошного завывания сурдинок…
Сплошная скука и отсутствие сплошное формы…
Сгущение бесформенности как формальной нормы…
Сгущение присутствия затишья перед штормом…
Не только шторма, – не случится даже ряби на душе,
как не случилось не родиться тому, что родилось уже.
Случится с вами что случается с предметами в музее,
что происходит ежедневно в Риме с Колизеем:
глухое, как зубная боль, сознанье непричастности
к самим себе во времени; как в целом, так и в частности;
невольное, как сон, желанье не присутствовать
при том, как беспробудно засыпает суть твоя.
И как руины Колизея с новой в Риме улицей,
слова вчерашние сегодня больше не рифмуются.
Лицо у вас – и то покинуло границы своего овала.
Осталось подвести итог утратам – и начать сначала.
С руин начать теперь. С развалин. С того начать, что в вас
осталось…
Но есть ли слово в словарях назвать что вы утратили?
Любое слово – это цепь поводыря-предателя,
смыкающая личное с безличным знаменателем,
а всё наличное – со временем, которого не стало…
Как называть, к примеру, чувство, от которого устала
змея стареющая, – чувство, будто ей недоставало
чего-то главного, когда из логова её, завала,
без жала своего в не-свой, небесно-синий, мир сбежала,
в котором сбросила личину и начала себя с начала?
Любое слово есть название того, что перестало
существовать. И не назвать-не выразить утрату словом,
поскольку слово суть само – утрата; дом, в котором
живёт не тот, кто в нём живёт; оно – пустая кожура
змеи, которая покинула её ещё вчера
и унесла с собой помимо тайны своего шипенья
необъяснённую свою премудрость перевоплощенья…
Итак – на полосе запретной, на кладбище самоубийц,
на острове, у мёртвых вод или у красных, у границ
Востока с Западом, среди иссохших медуниц, мокриц
издохших, среди птиц, клюющих землю из крупиц
песка могильного, на землю вы теперь ложитесь ниц
и льнёте к раковине хрупкой, подобной скорлупе яиц:
не шум морской, не гул, не звуки, слышанные ранее, —
беззвучное вы слышите внутри неё рыдание.
И замираете, боясь не смерти, – умирания…
Того боитесь, что того, что с вами происходит,
вы не боитесь, ибо то, что вместе с вами ходит —
не ваша тень; чужая. И что вы, увы, не вы:
что плечи ваши, но кочан не-вашей головы
на них качается; причём, её уже изгрызли
совсем чудные, не её, и чуждые ей мысли.
Куда теперь?
Утративший не чувствует утраты.
Куда – когда к крестам прибили номерок палаты
или какой-нибудь иной полезный указатель —
куда и как; когда и кто; что впереди и сзади?
Куда – когда годам удастся вас в комочек глины
скатать и сразу же втоптать вас в ваши же руины?
Куда – когда к самим себе, как блядь к своей панели,
привязаны привычками вы; если почернели,
сопрели эвкалипты все уже весной, в апреле?
Куда же как не в прошлое? Но в чьё? Неужто ваше?
Оно уже ничьё. Не ваше. И ничуть ни краше,
ни хуже будущего. Будущее – тоже никому
принадлежать не может. Так же и ему
ничто в вас не принадлежит. Но к прошлому лежит
душа, поскольку в нём сидит прекрасный паразит
забывчивости: память вас однажды поразит
не-вспоминанием того начального пророчества,
что ваша участь на земле – сквозное одиночество…
Но и тогда на той, запретной,
презрев запреты, на заре,
склонившись над змеино-чёрной,
в завале сорных трав, норе,
вы будете вещать не ей, змее, сбежавшей в голубое, —
себе. Ведь именно к себе оно – послание любое.
Вы скажете ей:
Я, как ты, как заповедная змея,
не на Востоке родилась и не на Западе, – в краях,
где эти близнецы-глупцы сцепились в неурочный час,
оставив по себе рубцы, – страну, которую б сейчас
я не покинула: к чему? Покинув что-то в первый раз,
вы ни к чему уже не сможете приладить верный глаз.
Но я покинула давно. И не покинуть не могла.
Как ящерица, сбросив шкуру, я ускользнула-убегла,
хотя в краю том, как в раю, тепло и редко холодит —
не чаще, чем земля любая не-злого мудреца родит,
но реже, чем мудрец не-добрый ахинею городит…
Ещё примета: в том краю воюют чаще, чем ваяют,
но хужу, чем судьбу свою с рифмованной строкой сверяют.
Тaм больше слов, а в них слогов, чем тут и в той же Палестине,
но как и в ней, по всей стране – ни статуи. И пахнет дыней.
И вся страна испещрена, как мозг, петлями переулков,
где каждый шаг звенит в ушах петлистых колокольным звуком.
И каждый день длиннее тень ложится от руин-развалин.
Вечерний звон про день-урон докладывает запевале,
чей баритон хоральный стон поднимет ночью, кaк пиалы,
нацеженные не вином, – виной, молитвой и печалью…
Молитвою за тех, кто на рассвете ускользнут,
забыв свои истоки и завещанный маршрут,
за тех, кто нарастили вторую кожуру,
за их невозвращенье в ту нору,
в которой нескончаемая скука
чередоваться может только с мукой…
(Пер. Н. Джин)
БЛИЖЕ К НЕСУЩЕСТВОВАНИЮ
«Не выходи из комнаты.»
(И. Бродский)
Не обращай вниманья. Не считай
cуществованьем то, что за стеной.
Не выходи из комнаты. Читай
про не-свою печаль, про мир иной.
Не двигайся. Не суетись. Сиди,
когда внезапно кто-то завопит.
А вздрогнешь среди сна – не смей будить
себя: то сон соседки. Тоже спит.
Не доверяйся голосу внутри
себя. Сиди и никого не жди.
И все внутри себя замки запри.
А постучатся в дверь, скажи: Уйди!
Как манекен среди зеркал кривых,
молчи. Зрачки в глазах сотри!
И вспомнив вдруг, что нет его в живых,
на отражение своё не посмотри.
(Пер. Н. Джин)
ANNO DOMINI – ГИБЛЫЕ ДНИ
Пришло! Закончилось! Свершилось!
Прошла пора веселия и грусти.
Полу-улыбка полу-неприсутствия, —
знаменье наших дней, – размоет скоро
первичный страх первичного позора.
Неотличимые в своём бесчувствии
и равнодушии, увы,
мы станем – как мильоны стебельков травы,
как слившиеся мотыльки-лучи
в зловонной нескончаемой ночи.
О, Anno Domini!
– Слова не имут срама.
– Своим значеньям даже не верны.
С самоубийства начинались эти дни:
с такого нетерпенья быстро жить,
что, не дождясь своей кончины, одолжить
её пришлось. И на последнем на дыханьи —
им не до «как». И на уме лишь «что».
И лишь «сейчас». И «это», а не «то».
Пророку в наше время не родиться,
хоть от пророка никакого прока.
И за ненадобностью незачем рядиться
сегодня в рыцаря без страха и упрёка.
А все вопросы, как мечи в орала,
расплавлены в крючки из запятой.
Слеза – слеза отчаяния – стала
предвестием забвенья и пустой
растраты влаги, знаком слабоволия. И более —
дурного воспитанья.
Меланхолии.
Какое время! И какие дни!
«Безумные»? О, если бы! «Они,
быть может, торжество тоскливых лет…?» О, нет!
«…и одиночества, что душу гложет?»
Да, быть может, —
но всё не так, покуда не сказать,
что – «гиблые» они: ни дать, ни взять…
Оттуда, из-за кромки океана
неистощимого, как постоянство,
струится время по меридиану
и повисает над земным пространством,
чтоб обернуться то дождинкой на кресте,
то мхом, – зелёной сединою камня, —
то локоном седым, что залетел
в паучью сеть, застывшую за ставней.
Вот так и пробивается наружу время, —
благодаря привычке. Как любое семя.
Но ощущенье есть ещё такое,
что ломтик времени лишился вдруг покоя
и мается, надеясь встретить взгляд,
который подобрал бы всё подряд, —
всё, что отбилось, каждого изгоя;
тот взгляд, что отвернулся бы назад,
ни разу не моргнув из опасения
увиденное сделать частью зрения,
в затворе век увековечить и гадать
потом: откуда? что за век? года?
О, ностальгия по неведомым частям,
по всё ещё не наступившим дням,
по разбежавшимся тропам,
по тишиной шипящими путям,
по неслучившимся удачам,
по «всё могло бы ведь иначе…»
и по чужим смертям, последним вздохам,
по поцелуям, по тому, что плохо.
И пусть не веру ностальгия порождает в бога, —
на помышление о нём наводит понемногу.
Но далеко от вод врастая в землю,
в неё роняя одинокую слезу,
когда-нибудь, своей печали внемля,
в прибрежную сбежишь ты полосу.
И там, у вод, у океана постоянства,
который всё на свете время заплеснул,
узреешь неподвижность: чайка лишь из чванства
сплошную может вдруг прервать голубизну…
Сплошное время тут, не знающее хроники.
Крестами, арками и минаретами не тронутое.
Молчанье там – присутствие молчания,
не онемение от горя и отчаянья.
Там устрицы молчат из бессловесности,
из слова всякого извечной неуместности…
В этой синей воде отражается белое небо.
И на нём облака белый саван соткали из снега
для тебя, но тебе умирать – как вздыхать.
И не знаешь тут чувства стыда,
что жила бесполезно, не оставив следа.
Там, где эта вода, с каждой новой волной —
что случалось всегда, то случается вновь.
Там ничто никогда не меняется, —
ни молиться не стоит, ни каяться:
даже в самые тихие дни
те же устрицы шепчут: «Распни!»
Не надейся, не жди:
те же страхи тебя впереди
поджидают – и в грохоте грома,
в какафонии грубой погрома
тонет песня Авессаллома.
О, несчастный Авессалом!
О, законный наследник дома!
О, изгнанник, – о чём он, о чём?
Нагромождение деталей.
Любая вещь напоминает,
что память зла: не забывает
того, с чем ты уже рассталась.
Как волна, она неразборчива —
и выносит к тебе среди прочего
то, чему привелось случиться
чтобы сразу же и забыться…
Но деталей нагромождение,
размывая волю к движению,
превращает существование
в материал для воспоминания.
И в тебе возникает мелодия
то ли новая, то ли нет,
то ли слышанная во сне.
А зажмуришься – вновь темнота:
то ли нет, то ли да.
Темнота, темнота, как предрёк,
невесёлый библейский пророк.
Темнота, перестань же стараться —
ты тому уподобилась старцу,
что встречает уже поезда
те, которых ты вовсе не ждал;
рыбе той, что собралась клевать
крюк, которому нечего дать.
В старца, в старца ты превращаешься:
ты устала – без слёз, без восторгов
на волнах равнодушно качаешься,
как с заглохшим мотором моторка.
И потом тебя к кромке сиреневой
отнесёт равнодушной волной,
А за кромкою – остров. Сирены
зазовут туда песнею той,
что поют вековечно они —
Anno Domini, гиблые дни…
В туман, пропитанный стерильной влагой,
мои пустые, выплаканные глаза
глядят.
Из города я этого бродягой —
когда сошла последняя слеза —
ушла.
Я в этом городе любила
так сильно, что теперь мне жаль
того, кому любить…
Я исходила
всю землю в ширь её и даль, —
и пусть я этих вод, разлива постоянства,
не видела-не находила,
странствуя,
своё существованье я размерила
до вздоха до последнего, поверила,
что мне далась наука равнодушия.
Но я споткнулась. Всё теперь порушилось.
Теперь я в память превратилась. В символ.
В икону русскую. Во взгляд за кружевами.
Во Время, под цимбалы херувимов
плывущее. Теперь уже следами
своими я отягчена. Следами.
…Но для тоски уж не осталось силы.
Время
былых печалей
не признало бремя:
в не-сожаления оно аллею
свернуло и спокойно, ровно тлеет.
Существованье в нашу эру
не признаёт слезу и веру —
мы все порожним взглядом наблюдаем
за тем, как в одиночку умираем.
Но убивает время, а не место.
Нигде теперь не убоишься жеста,
который прежде обещал тебе спасение:
колёс вагонных зазывающее замедление…
Теперь ты, сморщив лоб, назад отступишь
– спасаясь словно от внезапного дождя —
под козырёк платформы; не погубишь
себя.
А вслед за этим пропыхтят
товарняки другие, из другой эпохи, —
с приговорёнными к погибели солдатами, —
как ты, в судьбе своей не виноватыми…
Но ты не удостоишь их и вздоха.
Жизнь. Пропаганда мелочей;
их забивание
сквозь повторенье дней, ночей
в незабывание.
Жестокость знания-но-недопонимания,
полу-блаженство полу-узнавания.
Последняя надежда не уйти,
последний страх пред рвом в конце пути,
последняя попытка устоять,
прощальный росчерк и прощальная печать,
и самая последняя из просьб —
сожги меня дотла, сожги и брось…
Но помни: пепел мой тебе приснится
нетающей снежинкой на реснице…
Представь другое: нас теченьем понесло
куда-то врозь, но мы, орудуя веслом,
сопротивляемся воде и не сдаёмся,
пока, как стрелки часовые, не сольёмся
в два спаренных весла. И вороны
над нами разлетятся в стороны.
Но лучше вспомни то, что быть пришло:
за белым кружевом – глаза, чело,
лицо средь лиц и первое объятие…
А уходя – сотри следы на водной глади.
Исчезновенье дней доказывает, кстати,
что времени не существует; боль одна
способна двигаться и длиться, что она
и пребывает вместо времени. Бояться
его нельзя, и глупо стосковаться
по прошлому: ему – ничто цена.
Исчезновенье дней бесплодно: время —
как в землю неопущенное семя;
и смехотворно, как во время оно
смешною оказалась жизнь Нерона,
которому сжиганьем римских зданий
не удалось остановить существованье.
Но как бы ты ни жил, – обычно или странно, —
ты оказалась жертвою обмана.
Так что же нам оставлено? Чем начинять пустое?
Как с равнодушьем быть? И с тем, с чем жить не стоит?
С глазами без слезы? С полупорожним взором?
Что делать с днями не пришедшими пока – в узоре
причудливом смешавшимися с теми, что пришли —
и ставшими милейшим душе капризной вздором?
Они – в отличье от случившегося времени —
не стали для пространства тяжким бременем,
не обрели конкретной внешности,
и – из причуды или неизбежности —
не оставляли по себе пятна или соринки;
как исчезающие кружатся они пылинки
исторгнутой из нашей плоти боли;
как тающие, лёгкие снежинки…
И эти дни ещё сродни догадке той,
что словом или даже запятой
не смела стать;
и тем богам под стать,
что не отважились вселенную создать;
такому слову «нет», что никогда
не скалейдоскопировалось в «да»;
свободе, наконец, – столь своевольной,
что не желает быть никем присвоенной.
Эпоха крестов и сплошных распятий,
в которой время на каждой пяди
пространства ему проиграло, сдалось.
Сложи потери твои и страданья —
получишь правдивое повествованье
о том, что жизнью твоей назвалось
в городе этом, где все мы меняемся
грёзами, воспоминаньями, маемся,
куда прибываем с тем, чтоб уехать,
где шёпот всегда отзывается эхом
громким, как крик; где взаимосменимы
дни и взаимопереставимы
вещи (их не меняется сумма),
где ухо боится вздоха – не шума,
где существование, существование —
причина единственная умирания;
где все – только прочие точки средь точек,
за исключением тех, кто не «прочие»…
От одиночества до одиночества
мы имена эти вслух повторяем,
а в одиночестве, словно пророчество,
в строчках – от рифмы до рифмы – спрягаем.
Так и живём мы, уже не надеясь,
что и они назовут нас непрочими.
Разве что там, где пространство редеет
до превращения во многоточие…
Там, где редеют и воспоминания,
не оставляя следов.
Там, по другую сторону знанья
добра,
или там, где любовь
есть бесконечное избегание
того, что приходит вновь.
И ждём опять.
И кольца дыма сигаретного
с кругами вечности рифмуются в глазах,
но неожиданная башня минаретная
напомнит нам, что мы и плоть и прах;
абсурд, рифмующийся с «крах» и «страх»…
Но будем ждать,
пока не скроют снов
слепые мотыльки сплошного снега,
пока один из вечности кругов
не унесёт нас – в одиночку – в небо.
Мы ждём и ёрзаем в предчувствии конца,
как деньги в кулачке мальца.
Сквозь дырку воспарившего кольца
высматривая в небесах Творца,
мы ждём – бежим от Сотворённого:
гнильца
взяла его с начала и с конца,
с крыльца, с задворков и с торца.
Куда б ни прибежать, —
покоя
нигде не обрести.
Гонца
другая даль зовёт всегда.
Другое.
И мы бежим,
срывая ноги и сердца.
Бежим напрасно, как библейский Каин
надеется напрасно на раскаянье;
напрасно, кaк – бессвязные события;
как вены кровеносной вскрытие;
напрасно, как – Мария Магдалина
такую выбрала тяжёлую судьбину;
напрасно Будда сделался аскетом,
Иуда пересчитывал монеты;
значенье однозвучных слов
напрасно сравнивать;
бояться строчки, как бывало,
рифмой спаривать;
напрасно избегать любых клише —
как дважды два…
как вместо «тише!» —
«шш-шш»…
Итак,
проходят эти дни —
так кто же
средь нас отходную споёт
по дням прохожим?
И кто пусть и не песенно,
в простых слогах,
добавить смеет к звукам «ох» и «ах»?
Кто среди нас струну
настроить сможет
на междометия,
на вздохи
и на «Боже!»?
Синие травы,
слепая звезда…
Слова не лукавят,
вещи – да!
Люби меня в меру,
до полузабвенья:
полная вера —
избыток сомненья.
Тропу от тропы
Отличая едва,
меж днями твоими
ставь знак тождества.
Улыбка – осадок
страдания тайного.
С улыбкой Авель
прощает Каина.
Зажмурься в преддверьи
удач или краха.
Что есть мечта?
Изнанка страха.
Пустая страница —
лира разлажена.
Страх есть желание
переряженное.
Склони же главу
в предсмертном позоре.
Всё завершилось
банально и скоро.
Какой-то нищий
сидит у ворот.
Кого он ищет?
Кого он ждёт?
Это Мессия —
взор голубой —
в его ностальгии
пришёл за тобой.
Свершилось.
Исполнилось.
Плача и смеха
время прошло. Нету помехи
для наступленья теперь и конца.
Он подползает шипя, извивается,
как переулки, что называются
– за неименьем иного словца —
городом, где родилась я. Истоком.
Отчизной. Отечеством. Востоком…
Сны забыли уже о звере,
которому снились, который верил
им, но сбежал и оставил двери
клетки открытыми настежь.
Молитва одна, как дитя не-рождённое,
лёгкая, как оно, отчуждённая
от бытия, плюс стон монотонный,
как не-бытьё и не-счастье, —
вот что останется по прохожденьи
этой эпохи креста, не-рождений,
жестокосердия, умерщвленья
уменья стыдиться и страсти.
Плюс сны ещё – что не сбылись.
И души – что в снах этих переплелись.
Как снасти.
(Пер. Н. Джин)