Текст книги "Соседи. История уничтожения еврейского местечка"
Автор книги: Ян Томаш Гросс
Жанр:
История
сообщить о нарушении
Текущая страница: 5 (всего у книги 6 страниц)
АНАХРОНИЗМ
Убийство евреев, совершенное в Едвабне, ошеломляет нас, вызывает ощущение беспомощности. И чтобы хоть в какой-то мере осознать это событие, мы обращаемся к картине прошлого, уже нам известной и потому осмысленной. И задаем себе вопрос – неужели массовые убийства в Едвабне и Радзилове не были (к тому же) своеобразным анахронизмом, принадлежащим другой эпохе? Словно летом 41-го крестьянская чернь сошла на землю со страниц сенкевичевской трилогии.
Разумеется, нужен был злой дух, чтобы разбудить и заставить действовать это дремлющее в людях чудовище. Но со времен Хмельницкого – которые в еврейской мифологизированной памяти закодированы словом «Курбан», порождающим тревогу прообразом катастрофы Шоах, – в польской деревне не только всегда жила, но время от времени обнаруживала себя вспышками насилия готовность уничтожить то, что чуждо, и в первую очередь евреев. «Резня и набег» – ведь этот образ действий время от времени повторяется и в XIX, и в XX веках [132]132
Вот, например, описание событий начала XX века: «Весной 1919 года начались в восточной части бывшей Западной Галиции мощные, зверские крестьянские антиеврейские движения, напоминающие „резню и набег“, провозглашенные почти в тех же самых местах весной 1846 года Якубом Шелей», – я привожу слова учительницы, общественной деятельницы и местной патриотки из Кольбушовы, которая ни в коей мере не дарит евреев особой симпатией. «Собирались огромные толпы крестьян, мужчин, женщин и молодежи, ездили на телегах из города в город, вооруженные палками, били евреев и грабили их магазины и дома».
«В те времена поляки-католики, – поясняет она далее, – верили, что евреи, ненавидя католиков, которых называли „гоями“, добавляют немного детской католической крови в свою мацу […] Неизвестно, как возникло это поверье, но оно существовало, и католички-матери пугали им непослушных детей. В Глинике исчезла девушка, и толпа крестьян напала на еврейские дома, била и даже убивала евреев, грабила их дома и магазины. Это будоражащее известие [что евреи убили девушку на мацу, как можно догадаться] быстро распространилось среди деревенских жителей на больших территориях и вызвало многолюдные и агрессивные, необычайно жестокие действия крестьян.Начиная с 1 мая толпы, вооруженные палками, топорами, вилами и тому подобными орудиями, нападали на еврейские дома[…], совершая погромы и большие грабежи» (весь курсив мой. – Авт.). (Халина Дудзиньская, «Кольбушова и ее жители в период рождения II Жечипосполитой Польской и борьбы за установление ее границ», «Rocznik Kolbuszowski» nr. 3, Kolbuszowa, 1994, str. 129.)
[Закрыть].
В основе, как я полагаю, всегда было мнение, что евреи употребляют кровь христианских детей при приготовлении мацы, которое столетия продержалось неизменным, и не только в так называемой «глухой провинции». В конце концов, слухи о ритуальном убийстве мгновенно собирали толпы горожанв Польше для антиеврейских акций и после Второй мировой войны – именно этот механизм стимулировал погромы в Кракове (1945) или в Кельцах (1946). И ничто так не приводило в ужас деятелей Еврейских комитетов или жильцов домов, где после войны поселились оставшиеся в живых евреи, как визит живущего по соседству озабоченного родителя, христианина, разыскивающего своего потерявшегося отпрыска [133]133
«Недавно, – писал в августе 1946 года председатель Еврейского комитета в Ченстохове, Бренер, – 11-летний ребенок-христианин ходил со своей матерью по улице Гарибальди, где живет много евреев, и показывал дом, где его будто бы двое суток держали взаперти евреи. В этот раз соседи-христиане из дома рядом высмеяли мальчика и прогнали его […] Хотя опасность почти уже миновала и все уже начали успокаиваться, это событие фатально отразилось на нашем районе. Люди стали спешно продавать квартиры, фирмы, мастерские и убегать. Куда? Никто не знает и не дает ясного ответа» (Glos Bundu, № 1. Warszawa, sierpień 1946). Ср. также «Кошмарное десятилетие», цит. соч., с. 104, 105.
[Закрыть].
Имеется немало литературы на тему тесной связи между Холокостом и современностью. Мы прекрасно знаем, что для убийства миллионов людей требуется четко организованная бюрократия и (относительно) продвинутая технология. Однако убийство едвабненских евреев обнаруживает еще другое, глубокое, если так можно сказать, архаическое измерение всего этого начинания. Я имею в виду не только мотивацию непосредственных убийц – ведь крестьяне из ломжинского повята, даже если бы оказались восприимчивы к нацистской пропаганде, еще не успели бы ею проникнуться, – но также примитивные, испокон веков одни и те же способы и орудия преступления: то есть камни, колья, «железо», огонь и вода; а также своеобразное отсутствие организации. Трудно найти более убедительную иллюстрацию того, что о Холокосте следует мыслить одновременно в двух направлениях. С одной стороны, нужно уметь описать его как систему, которая функционировала по заранее составленному (хотя претерпевающему постоянные изменения) плану. Но следует помнить, что была это также (а может быть, прежде всего?) мозаика, которая складывалась из отдельных эпизодов, импровизаций местных заправил, а также из непосредственных импульсов и поведения местных жителей.
ЧТО ОСТАЛОСЬ В ПАМЯТИ
Один из классиков современной еврейской литературы, Аарон Аппельфельд, поехал в 1996 году в маленький городишко, расположенный в 20 километрах от Черновиц, в котором он вырос и в котором летом 1941 года убили его мать. Восемь с половиной лет проведенного там детства дали ему впечатлений на 30 книг, которые он написал на своей новой родине, в Израиле. «Не проходит дня, – пишет он в воспоминаниях об этом путешествии, – чтобы я не возвращался мыслями к дому». И спустя 50 лет красота знакомых мест пробудила ничем не омраченную память о жизни среди близких. «И кто бы мог предположить, что в этом городке, в шабат, в наш субботний праздник, 62 человека, главным образом женщины и дети, падут жертвой вил и кухонных ножей(курсив мой. – Авт.) и что я, поскольку был в задней комнате, успею убежать и спрятаться на кукурузном поле» [134]134
«The New Yorker», 23 XI 1998, «Похороненная родина», с. 51–52.
[Закрыть].
Когда он обратился с вопросом к небольшой группе местных жителей, собравшихся вокруг приезжих (он был там вместе с женой в сопровождении документалистов, снимавших его визит), где находится могила евреев, убитых во время войны, никто, казалось, не мог ничего ему ответить. Только спустя какое-то время, когда он объяснил, что ребенком жил здесь, и когда оказалось, что кто-то из присутствующих ходил с ним вместе в школу, – «высокий крестьянин подошел ближе, и местные жители объяснили ему, о чем я спрашиваю. А он, словно в каком-то старинном ритуале, поднял руку и указал: это там, на пригорке. Наступила тишина, потом заговорили все разом, но я их не понимал. Оказалось, то, что местные пытались от меня скрыть, было прекрасно известно всем, даже детям. Когда я спросил нескольких ребятишек, которые посматривали на нас из-за плетня, где еврейские могилы, они тут же вытянули ручки и показали».
Они все вместе поднялись на пригорок, и тут один из крестьян сказал: «Могила здесь», показывая на невспаханное поле. «Точно?» – спросил я. «Я сам их хоронил, – ответил он. И добавил: – Мне было тогда шестнадцать лет» [135]135
Там же, с. 54.
[Закрыть].
Как Аппельфельд отыскал полвека спустя могилу матери неподалеку от родной деревни, так и другой писатель, Хенрик Гринберг, нашел закопанный скелет отца, убитого весной 1944-го рядом с тайником в лесу, где они с семьей прятались. В ближайшей деревне отлично знали, кто, когда, где и по какой причине убил Гринберга и в каком месте закопано тело. Кинематографическая общественность в Польше, смотревшая документальный фильм Павла Лозиньского «Место рождения», могла это увидеть собственными глазами. Разумеется, все население Едвабне по сей день прекрасно знает, что случилось в их городе 10 июля 1941 года.
И поэтому я думаю, что самые подробные воспоминания об этом времени сохранились в каждой местности, в которой перебили евреев. К счастью – иначе, забыв об этой нечеловеческой трагедии, как охарактеризовали бы себя в нравственном отношении ее невольные свидетели? И к несчастью – ведь зачастую местное население было не только свидетелем этой трагедии, а принимало в ней участие. Я не могу иначе объяснить страха, повсеместно распространенного в послевоенные годы у тех, кого мы сейчас называем «Праведниками Среди Народов», страха, что обнаружится, что во время войны они укрывали евреев.
А что им было чего бояться, мы также узнаем из уст героев рассказанной здесь истории едвабненских евреев: «Я, Александр Выжиковский, и моя жена Антонина хотим сделать следующее заявление»… Не буду приводить подробного описания обстоятельств, в каких Выжиковские укрывали Васерштайна и остальных шестерых евреев во время оккупации. Но то, что случилось с ними после освобождения, тоже относится к нашей теме: «Когда пришла Советская Армия, эти страдальцы вышли на свободу, мы одели их, как могли. Тот, кто был первым, пошел к себе домой, но его семья погибла, и он приходил к нам есть, остальные тоже пошли по домам. Как-то ночью в воскресенье я заметил, что идут партизаны и разговаривают: зайдем сегодня и покончим с этим евреем, а другой отвечает, что как-нибудь ночью перебьют всех. С тех пор этот еврей ночевал на поле в картофельной яме, я дал ему подушку и свое пальто. Я пошел к остальным и предупредил, что им угрожает. Они стали прятаться. Те две девушки, которые были их невестами, против них партизаны ничего не имели, и им бандиты приказали, чтобы они ничего не говорили женихам об их приходе, и они придут за остальными. В ту же самую ночь пришли к нам за евреем, чтобы мы его отдали, они его убьют, и больше он нам уже надоедать не будет. Жена моя сказала, что мужа нет, он пошел к сестре, а еврей поехал в Ломжу и не вернулся. Тогда они начали ее бить так, что у нее живого места на теле не осталось, одни синяки. Забрали, что было лучшего в доме, и приказали отвезти себя. Она отвезла их к Едвабне. Вернулась, а еврей уже вышел из тайника и увидел, что ее избили. Спустя какое-то время пришел другой еврей, Янек Кубраньский, мы поговорили и решили уезжать оттуда. Стали жить в Ломже. Жена оставила маленького ребенка родителям. Из Ломжи мы перебрались в Белосток, поскольку в Ломже не были уверены в своей безопасности. […] В 1946-м мы переехали в Бельск Подлясский. Года два спустя тоже стало известно, и мы были вынуждены покинуть Бельск Подлясский». Так печать того, что они помогали евреям во время войны, оставалась на Выжиковских, слава эта тянулась за ними с места на место и, как оказалось, также из поколения в поколение [136]136
2 мая 1962 года Ярослав Карвовский, племянник Выжиковских, записал это сообщение в Милянувке (ŻIH, 301/5825). Антонина Выжиковская в конце концов уехала за океан и поселилась в Чикаго (беседа, октябрь 1999 года).
[Закрыть]– еще сыну племянника, который не сменил местожительства, приятели в Едвабне поминали спасение евреев.
КОЛЛЕКТИВНАЯ ОТВЕТСТВЕННОСТЬ
О механизмах, применявшихся нацистами в целях «окончательного разрешения» еврейского вопроса, известно довольно много, как из основополагающего труда Рауля Гилберга [137]137
The Destruction of the European Jews, rev. ed., 3 vol. (1985), remains the standard and most comprehensive study of the efforts by the Nazis to exterminate the Jewish people. – Примеч. перев.
[Закрыть]и исследований целой плеяды историков, так и из массы дневниковой литературы. И хотя, как мне думается, само явление навсегда останется тайной и вызовом, установлено множество фактов, и их будет все больше. Мы знаем, например, что оперативные группы СС, жандармерия и немецкая администрация, которые организовали Шоах, не заставляли местное население участвовать в непосредственном процессе убийства евреев. Разрешали, и допускали, и даже поощряли кровавые погромы, особенно после начала российской кампании – существует даже директива по этому поводу тогдашнего шефа Главного имперского управления безопасности Рейнхарда Гейдриха [138]138
Richard Breitman, The Architect of Genocide. Himmler and the Final Solution, Alfred Knopf. New York, 1991, p. 171–173.
[Закрыть]. Издавались различные запрещения. Как мы знаем, на территории оккупированной Польши под страхом смертной казни нельзя было помогать евреям. Но никого не заставляли убивать евреев– разумеется, если не принимать во внимание выходки особо изощренных садистов и различные лагеря, где узники неоднократно убивали друг друга, вынуждаемые к этому своими мучителями. Другими словами, так называемое местное население, непосредственно принимавшее участие в убийстве евреев, делало это по собственному желанию.
Разве не здесь кроется важная часть ответа на вопрос, который не дает покоя польскому общественному мнению: почему евреи так глубоко обижены на поляков, кажется, еще больше, чем на самих немцев, которые все-таки были авторами идеи, инициаторами и главными исполнителями Холокоста? Но если в коллективной памяти евреев соседи-поляки в разных местах страны убивали их по собственной доброй воле – а не по приказу, будучи частью организованного формирования в военной форме (то есть действуя, во всяком случае по видимости, по принуждению), – то за эти действия, по представлению жертвы, разве они не несут какой-то особой ответственности? Ведь человек в мундире, который нас убивает, в какой-то мере является, во всяком случае, государственным функционером; но штатский в этой роли может быть только убийцей.
Поляки во время войны совершали, причем добровольно, множество поступков, направленных против евреев. Речь не идет только о непосредственных актах убийства. Вспомним нескольких женщин из варшавской кондитерской, описанных в воспоминаниях Михала Гловиньского, которые усердно пытались определить, не еврей ли маленький мальчик, оставленный за боковым столиком на четверть часа, хотя они вовсе не должны были этого делать и могли просто проигнорировать его недолгое присутствие в кафе [139]139
Michal Głowiński, Czarne Sezony, Open. Warszawa, 1998, s. 93–95.
[Закрыть]. Между этим эпизодом и Едвабне размещается весь диапазон столкновений поляков и евреев, которые могли окончиться гибелью последних.
Обдумывая этот период, мы, разумеется, должны помнить, что коллективной вины не существует и что за убийство в ответе только убийца. Но необходимо задуматься над тем, что делает нас – наскак членов сообщества с отдельной субъективностью, сообщества, к которому мы принадлежим, поскольку ощущаем свое с ним единство, – способными на такие действия? Разве мы как сообщество, объединенное аутентично ощущаемой духовной связью, которая дает нам основание ощущать общность наших судеб – я имею в виду национальную гордость и ощущение самоидентификации, уходящие корнями в глубь исторического опыта многих поколений, – не ответственны также за позорные деяния наших предков и земляков? Другими словами, можем ли мы из потока истории произвольновыбирать наследие, которое мы признаем, провозглашая, что «вот это истинная Польша»? Может ли, например, юный немец, задумываясь сегодня, что значит для него быть немцем, просто проигнорировать двенадцать лет (1933–1945) истории собственной страны?
А если даже избирательность в таком процессе постижения собственной идентичности неизбежна (по природе вещей, ведь нельзя «все» вписать в собственный образ хотя бы уже потому, что никто не знает обо «всем» и вообще «все» запомнить при всем желании невозможно), то разве созданный в результате образ коллективной идентичности – для того, чтобы сохранить аутентичность, – не должен быть открытым для проверки, которой может подвергнуть его каждый, задав вопрос: а как такое-то и такое-то событие, ряд событий, эпоха вписываются в предлагаемый образ?
Каждый из нас принадлежит к какому-то сообществу, а точнее, ко многим сразу. Я поляк, у меня есть родные, я столяр, адвокат или землевладелец. И все это вместе составляет мою идентичность – принадлежность к профессиональной корпорации, определенной семье, социальному слою или национальности. Но и наоборот. Потому что хотя человек живет и делает то, что делает, на свою ответственность и за свой счет, но наши действия или отказ от них складываются (вместе с действиями множества других людей) в общую традицию, в наследие отцов, сохраняемое и формируемое затем в коллективной памяти.
Деятельность, выходящую за рамки нормы, мы особенно охотно воплощаем в каноне коллективной идентичности. И хотя это деятельность только Фредерика, Яна или Николая, но в то же время и наша. И польская музыка, совершенно, впрочем, справедливо, гордится своим Шопеном, польская наука – Коперником, а Польша именуется оплотом христианства, в частности, благодаря победе Собеского под Веной. В таком случае не будет злоупотреблением задать вопрос: разве то, что совершили Юрек (как писал о нем Васерштайн) Лауданьский и Кароляк, – необычные, не умещающиеся ни в какие рамки действия, совершенные ими, – не имеет отношения к нашей коллективной идентичности?
Вопрос, разумеется, риторический, поскольку мы прекрасно понимаем, что такого рода массовое убийство касается нас всех. Достаточно вспомнить бурную публичную дискуссию, которую вызвал в свое время Михал Чихий статьей в «Газете Выборчей», вспоминая убийство евреев, совершенное отрядом повстанцев во время Варшавского восстания [140]140
Michal Cichy, Polacy – Źydzi: czarne karty Powstania Warszawskiego, «Gazeta Wyborcza», в номере от 29–30 января 1994 года.
[Закрыть]. Именно такая, а не иная реакция общества несомненно означает, что действия этой группки деморализованных молодых людей полвека назад так же живо касаются и интересуют поляков и сейчас. А ведь масштаб и обстоятельства едвабненского убийства нельзя сравнить ни с чем из того, что нам известно о польско-еврейских отношениях во время оккупации!
НОВЫЙ ПОДХОД К ИСТОЧНИКАМ
Преступление против евреев 10 июля 1941 года в Едвабне заново открывает историографию опыта польского общества во время Второй мировой войны. От успокоительных средств, которыми нас более полувека пользовали историки, публицисты и журналисты, – а именно: что евреев на территории Польши убивали исключительно немцы, при участии, возможно, каких-то формирований подсобной полиции, состоявшей из латышей, украинцев или каких-нибудь калмыков, не говоря уже, естественно, о постоянном «мальчике для битья», от которого всем легко откреститься, поскольку он представляет, как всем известно, немногочисленные отбросы общества, существующие везде (я имею в виду так называемых «шмальцовников» [141]141
Шантажисты и вымогатели, оказывавшие услуги полиции. – Примеч. перев.
[Закрыть]), – пора отказаться. Начало такого исследования польско-еврейских отношений заставляет нас продумать заново огромную проблематику военной и послевоенной истории Польши.
Если речь идет о работе историка эпохи печей, это означает, в моем понимании, необходимость радикального изменения подхода к источникам. Наше изначальное отношение к каждому свидетельству уцелевших жертв Холокоста должно измениться. В них не следует сомневаться, их нужно принимать. Просто потому, что, считая текст такого свидетельства правдой и признавая ошибку этой оценки только тогда, когда находим для этого убедительные доказательства, – мы избежим гораздо большего числа ошибок, чем занимая противоположную позицию.
Я говорю это, делая выводы частично из собственной прежней трактовки источников, которая привела к тому, как я уже писал, что мне потребовалось четыре года на то, чтобы понять сообщение Васерштайна. Но подобный же вывод напрашивается, когда мы замечаем огромные пробелы в польской историографии, в которой за более чем полвека после окончания войны все еще не появилось работ на основную тему, какой является вопрос об участии этнических поляков населения в уничтожении польских евреев. А информации об этом предостаточно. В самом ЕИИ можно прочитать более семи тысяч свидетельств, собранных сразу после войны, в которых спасшиеся евреи рассказывают, что с ними случилось. Если говорить о содержании этих свидетельств на интересующую нас тему, скажу только, что сборник «Это мой соотечественник…», в свое время опубликованный, не дает даже в приближении верной картины содержания всей коллекции.
Но не только наши прежние профессиональные недочеты («наши», то есть историков этого периода) хороший повод, чтобы изменить подход к оценке источников. Этот методологический императив также вытекает и из имманентных черт свидетельств об уничтожении польских евреев. Ведь все, что мы знаем на эту тему, – самим фактом, что это рассказано, – не является репрезентативным образцом еврейских судеб. Это все рассказы «через розовые очки», с хеппи-эндом, рассказы тех, кто выжил. Даже недоконченные сообщения – тех, кто не дожил до конца войны и оставил только фрагменты записей, – ведь записи можно вести только до тех пор, пока авторам удается счастливо избегнуть смерти. О самом дне, о последнем предательстве, жертвой которого они пали, о крестных муках девяноста процентов довоенного польского еврейства мы не знаем ничего. И поэтому должны относиться к тем буквально обрывкам информации, которыми мы располагаем, с осознанием того, что истина о уничтожении евреев может быть только более трагична, чем наше представление о ней на основе свидетельств тех, кто выжил.
МОЖНО ЛИ БЫТЬ ОДНОВРЕМЕННО ПРЕСЛЕДОВАТЕЛЕМ И ЖЕРТВОЙ?
Война в жизни каждого общества играет мифотворческую роль. Не стоит распространяться о важности символики народной мартирологии, уходящей корнями в опыт Второй мировой войны, для самосознания польского общества. Спор о значении Освенцима – в подтексте: беспокойство, что евреи тяжестью своего страдания заслонят военную мартирологию поляков, – это только невинные отборочные забеги в сравнении с усилием, необходимым, чтобы охватить всю совокупность польско-еврейских отношений во время оккупации [142]142
Я имею в виду разногласия на тему размещения монастыря сестер-кармелиток, освенцимских «крестов» и т. п., которые поглощали внимание общества во второй половине 90-х годов.
[Закрыть]. Потому что Едвабне, хотя это, возможно, самое большое единовременное убийство евреев, совершенное поляками, – не было явлением обособленным. А вслед за Едвабне возникает метаисторический вопрос: можно ли быть одновременно преследователем и жертвой, можно ли страдать и в то же время причинять страдания?
Ответ на этот вопрос в эпоху постмодернизма очень простой – разумеется, можно; более того, он уже был дан относительно Второй мировой войны. Когда союзники заняли территорию Германии и обнаружили концентрационные лагеря, то в рамках денацификации тут же стали распространяться сведения об ужасах нацистских преследований среди местного населения. Реакция немецкого общественного мнения была неожиданной: Armes Deutschland, бедная Германия! [143]143
Atina Grossman, Trauma, Memory, and Motherhood: Germans and Jewish Displaced Persons in Post-Nazi Germany, 1945-49, в: Archiv (103) fur Sozialgeschichte 38, 1998, p. 215–239, в особенности часть 1a, Introduction: Different Voices on «Armes Deutchland», p. 215–217. Интересна в этом контексте также статья Ханны Арендт, The Aftermath of Nazi Rule, «Commentary», October, 1950, p. 342–353 (на этот текст обратил мое внимание Александер Смоляр, за что приношу ему благодарность).
[Закрыть]Если то, что сделали нацисты и что нам теперь демонстрируют, действительно было, то мир станет ненавидеть нас. Именно такой отклик в первую очередь вызвало в немецком обществе распространение сведений о преступлениях, совершенных немцами в гитлеровский период. У немцев создалось убеждение, что они тоже были жертвами нацизма и Гитлера. Как мы видим, побудить их поверить, что они жертва, было очень легко, принять утверждение, что они были в этом конфликте преследователем, труднее.
Проблема совмещения статуса жертвы и преследователя ни в какой мере не уникальна для времен Второй мировой войны. «На этом, в частности, основана проблема поляков и коммунизма. Потому что не все – а скорее, очень мало – можно объяснить утверждениями о „чужих“, „евреях“, об „агентах НКВД“, „янычарах“ или „изменниках“. Поляки выступали в роли жертв и палачей, правителей и мелких партийных боссов, сторонников и противников, тех, кто приобрел, и тех, кто утратил, тех, кто оказывал сопротивление (словом или действием), и тех, кто на них доносил. Такое положение продолжалось более четырех десятилетий, то есть в течение жизни нескольких поколений, и на той и на другой стороне были миллионы поляков. И действительно, трудно сейчас сказать с полной уверенностью, на какой стороне их было больше» [144]144
Анджей Пачковский, Nazisme et communisme dans l'eхреrience et la memoire polonaise, в Henry Rousso, цит. соч. с. 326. Польскоязычную версию цитирую по тексту, опубликованному в газете «Rzeczpospolita», 16–17 X 1999, «Мы, они и молчаливое большинство». Целиком работа Пачковского опубликована на польском в трех частях в «Жечипосполитой» от 4–5 IX 1999; 18–19 IX 1999 и 16–17 X 1999.
[Закрыть].
Но такое совмещение противоречивых оценок может быть весьма трудным, что можно заметить на примере последних споров в Германии по поводу выставки фотографий, иллюстрирующих активную роль вермахта в убийстве гражданского населения на Восточном фронте. Поскольку обычно войско в восприятии общества имело репутацию института, который все же не принимал участия в нацистском преступлении истребления евреев. (Разумеется, немецкие историки давно знали, как было на самом деле, и писали об этом.) Готово ли общественное мнение в Польше дополнить укоренившееся знание о мартирологии общества во время Второй мировой, основанное на страшном опыте большинства польских семей, знанием о страданиях, причиненных евреям поляками? Не могу ответить на этот вопрос. Пока просто следует отметить, что легче проникнуться убеждением, что ты жертва, чем признать ответственность за совершенные преступления.
Среди евреев, которые оказались в переселенческих лагерях на территории Германии – как мы знаем, евреи убегали из Польши в эти лагеря еще в течение нескольких послевоенных лет, – ходила фраза: немцы нам никогда не простят того, что они нам сделали. Я думаю, может быть, вместо того, чтобы твердить себе, как Берман с Минцем завладели Польшей в 1945 году, и объяснять келецкий погром провокацией органов безопасности, стоит поставить тот же диагноз для понимания явления послевоенного антисемитизма в Польше?
Широко распространенная в то время в Польше агрессивная неприязнь к евреям была скорее дорефлексивной, чем выведенной из холодного анализа новой политической ситуации. Что позволяет нам так думать? Возьмем и рассмотрим, например, явление, имевшее широкий политический отклик, – не какой-нибудь единичный эпизод или услышанный разговор, а коллективные и добровольные действия рабочего класса. В основополагающей работе под названием «Рабочие забастовки в Польше в 1945–1948 годах», опубликованной в 1999 году, – то есть написанной на основе серьезного изучения уже доступных исследователям архивных материалов, – молодой историк подробно описал все волны рабочих протестов, прокатившиеся по Польше в этот период. А их тогда было много. Постепенно ликвидировались независимые общественные организации, профсоюзы, политические партии с большими традициями – Польская социалистическая партия Зыгмунта Жулавского или Польская крестьянская партия с Миколайчиком, Межвой и Кордоньским. Оказывается, что за все это время только однажды рабочий класс остановил станки и отложил инструменты, приступая к забастовкам под лозунгами, не касающимися чисто бытовых вопросов– протестуя против обмана и публикации в прессе якобы существовавших петиций рабочих коллективов, в которых выражалось возмущение по поводу погрома в Кельцах! Пролетарский город Лодзь, как и в 1905 году, и в этот раз был в авангарде: «10 июля (какой-то роковой день – это 10 июля! – Примеч. авт.) на ряде лодзинских фабрик были организованы митинги для осуждения виновников погрома в Кельцах. Принятые резолюции подписывали неохотно. Несмотря на это, на следующий день они были опубликованы в прессе. Это вызвало забастовки протеста. Первыми забастовали рабочие Лодзинской нитяной фабрики и предприятий Шайблера и Громана, к которым присоединились рабочие фабрик Буле, Циммермана, „Варта“, „Темпо Расик“, Хофрихтера, Гампе и Альбрехта, Гутмана, Детцеля, Радзийевского, Вейраха, Киндермана, „Волчанка“, и двух швейных мастерских. Сначала они хотели опровержения неверной информации, затем возникло требование освободить осужденных по келецкому делу. Протесты проходили бурно, доходило до актов насилия по отношению к тем, кто призывал взяться за работу. […] Такого типа реакции рабочих не были в масштабах страны чем-то исключительным. Коллективы многих фабрик отказались принимать резолюции, осуждающие виновников погрома, в Люблине во время митингов 1500 железнодорожников по этому поводу слышались выкрики: „Долой евреев“, „Позор, приехали евреев защищать“, „Берут не отважится на смертный приговор“, „Вильно и Львов должны быть наши“» [145]145
Łukasz Kamiński, «Strajki robotnicze w Polsce w latach 1945–1948». Wrocław, GAIT Wydawnictwo s.c, 1999, s. 46.
[Закрыть].
Тогда было много возможностей выразить протест против прихода к власти коммунистов, тем не менее политических мотивов такого рода именно этой волне забастовок приписать нельзя. А если забастовки после погрома в Кельцах невразумительны как протест против воображаемой «жидокоммунны», то их можно отлично объяснить как протест против того, что в послевоенной Польше нельзя рассчитаться с убийцами беззащитных христианских детей [146]146
Однако мне трудно удержаться и не привести здесь краткий диалог, подслушанный раненой еврейкой в Кракове во время погрома в августе 1945 года: «В машине „скорой помощи“ я слышала реплики санитара и сопровождающего солдата, которые выражались о нас как о еврейских стервах, которых они должны спасать, что они не должны этим заниматься, что мы поубивали детей и что нас всех надо перестрелять. Нас отвезли в больницу св. Лазаря на ул. Коперника. Я пошла в операционную первой. Сразу же после операции появился солдат, который утверждал, что всех после операции заберет в тюрьму. Он же бил одного из раненых евреев, дожидавшихся операции. Он держал нас под дулом карабина, снятого с предохранителя, и не позволил напиться воды. Спустя некоторое время пришли два железнодорожника, один из которых сказал: „Это безобразие, чтобы у поляка не было гражданского мужества ударить безоружного человека“ – и ударил раненого еврея. Один из больных стукнул меня костылем. Женщины, в том числе санитарки, стояли за дверью, угрожая нам и говоря, что ждут конца операции, чтобы растерзать нас» (ŻIH, 301/1582). Сравни также: Jan Tomasz Gross, Upiorna dekada. Trzy eseje о stereotypach na temat Żydów, Polaków, Niemców i komunistów. Kraków, Universitas, 1998, в частности раздел «Цена страха».
[Закрыть].
Почему Выжиковские должны были бежать из собственного дома? «Гершек, ты, значит, выжил?» – с недоверием, презрением и угрозой повторяли знакомые поляки из Едвабне, увидев Гершеля Пекажа, когда он вернулся из своего укрытия в лесу [147]147
Yedwabne, цит. соч., с. 98.
[Закрыть]. Такая реакция, разумеется, не имела ничего общего с жидокоммунной и взятием власти в Польше коммунистами. Гершель Пекаж, евреи, которым удалось выжить, Выжиковские, другие поляки, которые на территории всей страны укрывали евреев, а после войны в страхе таили этот факт от своих соседей, были неудобными свидетелями совершенных преступлений, плодами которых, что говорить, постоянно пользовались; они были ходячими угрызениями совести и потенциальной угрозой.