412 000 произведений, 108 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Ян Росс » Басад » Текст книги (страница 2)
Басад
  • Текст добавлен: 25 июня 2025, 22:08

Текст книги "Басад"


Автор книги: Ян Росс



сообщить о нарушении

Текущая страница: 2 (всего у книги 14 страниц)

Однако Шмуэль не унимался. И под конец я понял… В таких вопросах я туго соображаю. Воспринимаю все слишком буквально… Мне казалось, что в случае невозможности получить желаемые результаты, остается лишь создавать видимость деятельности, терпеливо ожидая, пока начальство одумается. А надо было не деятельность симулировать, а сделать вид, что есть результаты.

– Вы правы, Шмуэль, – покорно доложил я. – Рэлеевское рассеяние, действительно, есть. Но его влияние незначительно. И вся эта история с рассеянием в большей степени относится к изготовлению наночастиц, нежели к их применению.

Шмуэль пригорюнился, заботливо круговыми движениями огладил живот, как-бы прислушиваясь к голосу чрева… И неожиданно впал в диаметрально противоположную крайность помрачения рассудка.

– Зазорно тратить время на пустяки! – безапелляционно бухнул профессор Басад и разразился наставительной речью о важности отделения зерен от плевел, только в иудейских формулировках, с цветастыми цитатами из Торы и Талмуда6.

Исчерпав красноречие, он обмяк, черты его лица потеряли резкость, он снова огладил пузо и побрел ритуально омывать руки, кошерно обедать и совершать дежурную медитацию в синагоге. А эпопея с лордом Рэлеем была на этом закончена и забыта.

Однако вернемся к молодому профессору – нашему новоявленному Нобелевскому лауреату, который продолжает пузыриться феноменальными измышлениями и искрить новомодными терминами. Его потуги не пропали даром, и одна из выпущенных наудачу стрел случайно угодила в цель – в размягченный псевдонаучным словоблудием мозг профессора Басада. И все. Наступает умопомрачение. Шмуэль, как дурень в погремушку, вцепляется в слово «плазмон» – термин из квантовой физики, никак не относящийся к области наших, с позволения сказать, научных изысканий.

Не будем на этом останавливаться. Поверьте: что такое плазмон, не интересно даже самому Шмуэлю. Ему просто слово понравилось. Остается надеяться, что профессор Басад вскоре забудет про плазмон и не станет превращать его в тему для очередной арии из той же оперы, как Рэлеевское рассеяние.

Да и о каком плазмоне или любом другом квантовом эффекте может идти речь, когда все, что у нас есть в качестве аппаратуры – это кухонная микроволновка и термометр?! Впрочем, прошу прощения, я обещал на этом не зацикливаться.

Натрындевшись о злосчастном плазмоне, профессор Басад откинулся в кресле, томно воззрился в призрачную бесконечность и, налюбовавшись ею, внезапно прервал возобновившийся каскад гениальных прозрений молодого профессора:

– Знаете, – он обвел нас затуманенным взором, – оглядываясь назад, я порой думаю… – Шмуэля потянуло на откровения. – Положим, ну, написал я восемьдесят статей, – он медленно и шумно выпустил воздух из легких, – но вот что я по-настоящему сделал для науки? Для вечности?

Рецидивы хандры по вечности случаются у профессора Басада примерно раз в месяц и, за исключением редких обострений вроде Рэлеевского рассеяния, бесследно рассасываются спустя час-другой.

– Да… И зачем пишутся все эти бессмысленные статьи? – протянул молодой профессор, спеша угодить старшему коллеге.

И тут на меня накатило. То ли запредельная пафосность, то ли эта дутая задушевность, ставшая последней каплей…

– Как зачем? – ляпнул я. – Человек публикует статью, а его, как водится, никто не цитирует. – Молодой профессор нелепо дернулся, будто поправляя съехавшую набок треуголку. Это меня раззадорило: – Он не сдается, строчит еще статейку и цитирует сам себя. Но и на вторую не ссылаются. Тогда он берется за третью. Эм… – я наиграно пожал плечами, мол, я тут ни при чем, всего лишь констатирую факты. – Вот и весь секрет вечного двигателя научной публицистики.

Молодой профессор покосился на меня и уязвленно нахохлился, а Шмуэль, все еще витавший в грезах, пропустил этот пассаж мимо ушей.

А теперь суммируем весь этот разрозненный бред и выведем общую закономерность. В академической системе ценностей существуют всего две координаты: публикации и гранты. «Понты и бабки» в терминологии моего друга Дорона, который, кстати, тоже доктор наук.

Публикации – их количество и совокупное «качество»: цитируемость, престижность журналов и тому подобное – определяют некий удельный академический вес профессора. За редким исключением, после того как человек стал профессором, он своими белыми ручками никакие статьи уже не пишет, а подписывается под публикациями аспирантов, частенько даже не вникая в детали. Таким образом, чем больше профессор набрал аспирантов и магистрантов, и чем больше из них выжал, тем выше он поднимется в глазах таких же шарлатанов от науки, как и он сам.

Гранты. Гранты – это субсидии на проведение научных изысканий. Каждый амбициозный профессор все свободное от выжимания и подписывания время посвящает добыче грантов. Эта хроническая золотая лихорадка преследует его неотступно.

Он в горячечном угаре рыщет по интернету, летает на конференции, мечется по отупляюще занудным и зачастую абсолютно непонятным ему семинарам, пытаясь разнюхать, что сегодня, а еще лучше, завтра – модно, «клево» и «прокатит». Профессор, листающий журнал «Nature» или, скажем, «Science», подобен светской львице со свежим номером «Vogue» или «Cosmopolitan». Тогда как она в своей фантазии облачается в новые удивительные наряды, его лихорадит от предвкушения, как он изысканно приукрасит свое резюме, и сколько бабок под это удастся выклянчить или выжать.

Аналогию усиливает тот факт, что подавляющее число статей в элитной «научной» периодике, как и журналы известного толка, кроме сочных глянцевых картинок, не содержат никакой существенной смысловой нагрузки. И единственная информация, связанная с наукой, которую можно из них почерпнуть, – это что сегодня популярно, и за что сегодня и, возможно, завтра будут отваливать жирные гонорары.

Допустим, таковое положение приемлемо и правомерно в индустрии в условиях свободного рынка. Но академическая среда, представляющая авангард научной мысли, должна быть избавлена от потребности считаться и с переменчивыми веяниями моды, и с коммерческими трендами. А пока она больше смахивает на шутовской балаган, угодливо отплясывающий под дудку то ли финансовых структур, то ли так называемой научной прессы.

Кто из двух последних более искусно водит кого за нос, я судить не берусь. Но знаю, что пляски в шутовском балагане – не какая-то частная завихрень, свойственная исключительно моему любимому Техниону. Так, увы, функционирует большая часть мирового научного сообщества. Гранты, чтобы писать статьи, а статьи – чтобы оправдывать гранты. Гениально, правда?

Но это еще не предел. Давайте сделаем небольшую историческую ретроспективу и взглянем не на картину в макро, а на ее проявление в одной конкретной личности. Знаменитый Исаак Ньютон – столп научной мысли, величайший физик, математик, астроном et cetera. Этот Исаак Исаакович обладал пышным букетом отрицательных качеств – был фантастически желчен, мстителен и чванлив. Разве что, вопреки характерным имени и отчеству, евреем Ньютон вовсе не был, но это сомнительное оправдание.

Стремясь удержать и упрочить первенство в научном мире и заполучить сопутствующие субсидии, почести и привилегии, сэр Исаак Ньютон не жалел сил и средств на выпуск специальных изданий своих трудов с намеренно внесенными ошибками. Кропотливо продуманными и всякий раз иными. Это «добро» рассылалось коллегам, чтобы ввести их в заблуждение и лишить возможности, основываясь на его достижениях, продвигаться дальше, казалось бы, к общей цели. Коллеги топтались на месте, теряли драгоценное время, а Исаак продолжал пестовать свое честолюбие.

Тех из своих современников, кому все же что-то удавалось, он записывал в личные враги. Параноидально преследовал и сводил счеты. Иногда даже после их смерти. Как видите, наш столп наворотил немало дел и основательно навредил науке. Возможно, все это притянуто за уши и не является прямым следствием только зародившейся в те годы системы «статьи-гранты – гранты-статьи». Тогда остается списать такие замашки на черепно-мозговую травму, нанесенную злосчастным яблоком… Впрочем, довольно, вернемся к нынешним самодурам.

Вероятно, перед любым профессором рано или поздно встает дилемма между истинной наукой и модным поветрием. И каждый находит компромисс, порой выкраивая из бюджета малые крохи на что-то настоящее и идя на двойную сделку с собственной совестью. Но профессора Басада совесть не тревожит. Он относится к той породе верующих, которые убеждены, что сопричастность к религии освобождает их от нравственных обязательств.

Область, в которую его стараниями все больше сворачивает моя исследовательская деятельность, вычитана в таком же модном журнале. Профессор Басад, не стесняясь, выбрал нанотехнологии, в которых он, как и я, ни черта не смыслит. Мои попытки его урезонить выслушивались с нарастающим раздражением, и вскоре профессор Басад объявил, что это вопрос давно решенный.

От напоминаний о том, что мои занятия нанотехнологиями – явление временное, и как только пройдет аврал, мне обещано вернуться в знакомую сферу, – профессор Басад поначалу увиливал. Когда же я стал настаивать, он досадливо разъяснил, что научное изыскание – это не прогулка в парке из известной точки А в заранее определенную точку Б. «Научное изыскание – это приключение! – втолковывал он мне, словно ребенку, – Мы – ученые – стремимся туда, куда ведут нас результаты, а не какие-то вздорные прихоти. Стремимся всеми силами, и не жалуемся. Не ищем отговорок и легких путей».

Интересно, какие такие результаты могли бы (даже чисто гипотетически) завести кого-либо из компьютерного моделирования в нанотехнологии. Иначе говоря, из прикладной математики в химию. Для пропорции это примерно как если бы мы начали с нанотехнологий, а закончили литературой. И в качестве диссертации подали этот роман.

Мне еще только предстоит узнать, что года полтора назад Шмуэлю удалось выбить деньги на нечто связанное с наночастицами. И теперь он проворачивает затейливую махинацию, постоянно перекраивая сферу моих исследований так, чтобы она одновременно покрывала уже полученный грант и затрагивала парочку будущих. Худшим вариантом для меня будет тот, в котором он получит их все.

Заявки на новые гранты профессор Басад без зазрения совести стряпает в сфере тех же нанотехнологий. Хотя, насколько я могу судить, знаний в этой области у него существенно не прибавилось. Но к чему знания? Сам факт того, что бабки на это ему уже прежде давали, вселяет в него уверенность в собственных силах. Тут стоит уточнить: силы нужны не для самих исследований, а для того, чтобы заставить меня их провести. Освоить в ударном темпе область, в которой я не разбираюсь и разбираться абсолютно не стремлюсь. Но его это не волнует. Моральный компас у Шмуэля атрофирован.

– Если нам будут платить за то, чтобы мы танцевали на столах, – любит повторять профессор Басад, – будем танцевать на столах.

Подался на десяток лишь бы каких грантов, получил один-два, – и по накатанной. Годичные отчеты о расходах, рапорты о проделанной «работе», выжимание статейного сока из аспирантов, ритуальное омовение рук, обед, молитва в синагоге и вечный поиск новых субсидий. Прошения, внушения и бумажки, бумажки, бумажки. И все, разумеется, с Божьей помощью.

Куда же без нее…

Раз уж я не удержался и затеял огульное обличение всех и вся и срывание опять же всех и всяческих покровов, то доведу эту линию до логического завершения. Да, я утверждаю, что система продажна. И это плохо, ибо наука не может позволить себе быть продажной. Даже не из морально-этических соображений… кого они когда-либо по-настоящему волновали? …а из практических. Это не только неэффективно, но и пагубно с долгосрочной, стратегической точки зрения.

Многие важнейшие открытия не имели в свое время никакого коммерческого применения. Да что там, коммерческого, – зачастую никакого практического применения вообще… И только спустя долгие годы привели к технологическим прорывам или даже открытию целых областей познания.

Банальнейший пример – электрон. Об электроне грезили еще в Древней Греции, откуда и происходит его название. Но открытие электрона принадлежит Эмилю Вихерту и Джозефу Джону Томсону. И произошло это знаменательное событие на рубеже XIX и XX веков. Не буду преувеличивать: оно не осталось незамеченным уже тогда, и спустя почти десять лет Томсон стал лауреатом Нобелевской премии. Но транзистор изобрели только в 1947 году – ровно через полвека после открытия электрона. И лишь затем началось развитие микроэлектроники – основной области современной электроники.

Но тогда – в далеком 1897 году – для многих электрон был забавным курьезом. Чем-то вроде страшилки про антивещество, с которым, несмотря ни на что, и по сей день экспериментируют сбрендившие физики. А основная экономическая выгода, каковую, в меру моего скромного понимания, пока удалось извлечь из антиматерии – это использовать ее в качестве элемента декорации какого-нибудь научно-фантастического сериала.

Однако так же, как нам сейчас относительно антивещества, так же и им тогда было вполне резонно настойчиво поинтересоваться – кому он, нафиг, нужен? Зачем этот электрон?

И Томсон наверняка что-то отвечал. И настаивал на своем, вопреки твердолобому консерватизму и скепсису современников. Но даже он, будучи незаурядным ученым и не дожив до транзисторов – не то что до нынешней электроники, – не мог вообразить и малой толики последствий своего открытия.

А что можем ответить мы, люди XXI века, воспринимающие интернет и виртуальную реальность как нечто само собой разумеющееся. Целый пласт не просто знаний, а повседневной жизни каждого из нас. Новое, бесконечное, почти ничем не ограниченное пространство бытия, способное вместить, и уже сегодня вмещающее многие аспекты существования всего человечества. Целая вселенная, выросшая из электроники, начавшейся с маленького, непонятного и никому не нужного электрона.

Вот и получается: там – электрон, тут – антиматерия, и над всем этим царит система «статьи-гранты – гранты-статьи», сковывает науку, превращая профессора то ли в частного предпринимателя, то ли в функционера со всеми вытекающими пагубными последствиями… Я ерничаю и издеваюсь, а что они могут в таком стреноженном состоянии?!

В идеале профессор не должен думать не только о том, как и кому продаться, ни даже о том, где практически применима область его исследований. И из того, что мы пока не нашли прикладного использования антиматерии, вовсе не следует, что те физики маются ерундой.

Любая научная находка ценна сама по себе. Любой осколок знаний содержит неотъемлемую внутреннюю самоценность и непредсказуемый потенциал. Ведь чем дальше прогрессирует наука, тем больше растет осознание масштабов еще неизведанного. И с одной стороны, именно в нем – в неизведанном – будущее, а с другой – жажда сиюминутной выгоды, руководствуясь которой планировать и снаряжать экспедиции к черту на кулички не просто глупо и абсурдно, а невозможно…

Невозможно, но нужно. Нужно. Жизненно необходимо. И поэтому в планировании и снаряжении финансовые аргументы должны играть куда более скромную роль.

Если мы, конечно, хотим, чтобы научная среда действительно занималась наукой…

Школа или евреи и русские

Как меня пробрало-то с наукой… У моего психоаналитика Рут наверняка нашлось бы что сказать, прочитай она прошлый фрагмент. Но теперь давайте о другом. О сокровенном, о живом.

Вскоре после того, как мне исполнилось шесть лет, я был отправлен, чтобы не сказать – препровожден, в школу, имевшую, как большинство советских учебных заведений, удручающе прозаичное название – «Средняя школа номер 75». Где-то к середине четвертого класса мои однокашники обнаружили, что они преимущественно русские, а я как-то невпопад – еврей.

Нежданно пробудившееся и болезненно формирующееся национальное самосознание требовало подвигов и жертвоприношений. А мое неумение в нужный момент стушеваться и промолчать служило прекрасным катализатором. В результате я стал регулярно получать по шее. И получал года два, пока мои родители в начале девяностых не увезли меня в Израиль.

В Иерусалиме я угодил в школу с более поэтичным названием – «Зив» (что в переводе означает – сияние), где оказался на тот момент единственным «русским». Я был чужой, чуждый и странный. На первой переменке новые одноклассники столпились вокруг моей парты, словно у вольера в зверинце. Они разноголосо галдели на непонятном иврите и тыкали в меня пальцами. Кто – издали, а некоторые, осмелев, и в прямом смысле. Должно быть, им было любопытно, каковы «русские» на ощупь.

Повальный антропологический интерес к моей персоне длился считанные дни и почти сошел на нет к концу недели. Но охладели ко мне не все. В моей, как тут выражаются, абсорбции – интеграции в новом обществе – решила принять ударное участие шайка «марокканских» хулиганов под предводительством изобретательного отморозка Ицика. Позже я узнал, что сефарды (евреи – выходцы из стран Востока и Африки) склонны причислять себя к ущемленным слоям общества относительно ашкеназов – выходцев из Европы. И потому вечно обиженные сефарды падки на любую возможность восстановления социальной справедливости, среди прочего и путем рукоприкладства. Особенно в случае численного превосходства.

Ицик (краткая форма имени Исаак) был фигурой незаурядной и, несмотря на непримиримую вражду, не уставал поражать мое воображение. На большой перемене он любил выталкивать парты из окон третьего этажа на головы резвящихся во дворе школьников или метать принесенные из дома шпатели в зазевавшихся младшеклассников. Полное отсутствие каких-либо тормозов завораживало меня и, вкупе с невероятным везением, из-за которого его проделки оканчивались без телесных увечий, внушало невольное восхищение.

Он заливал строительным клеем столы и стулья учителей, и когда мы, в ужасе затаив дыхание, ждали реакции очередного незадачливого преподавателя, разражался нечеловеческим гоготом, задыхаясь, икая и булькая. Пристрастие Ицика к стройматериалам и их неоскудевающий запас наводили на мысль, что его отец работает прорабом. Как-то на выходных он ухитрился забетонировать парадный вход и пожарные выходы, чем обеспечил всем школьникам свободный день.

Фантазия Ицика была неисчерпаема, однако в своей неустанной и многосторонней деятельности он не забывал и меня. Общение с русскими на тему моего еврейства так и не привило мне навыков помалкивать и не лезть на рожон, и теперь я регулярно огребал от Ицика и компании, но уже по поводу того, что я «русский». Сам по себе Ицик был заморыш – соплей перешибешь, – но из-за неуемного темперамента и преданной группы поддержки в одиночку с Ициком и Ко было никак не совладать.

Мое упорство в неуклюжих попытках огрызаться на их дежурные задирки только подливало масло в огонь. Не то чтобы я так уж умел или хотел драться, но трусливо держать язык за зубами было еще унизительней.

Чем больше я храбрился и ерепенился, тем больше их раззадоривал. И поэтому в забавах Ицика я не всегда был лишь сторонним наблюдателем, а нередко становился невольным участником. Точнее, потерпевшим.

Мои мытарства закончились неожиданно и уж как-то очень по-киношному. Первого сентября на третьем году учебы в этом «Сиянии» мой одноклассник Нир объявил, что вызывает любого из нашей параллели на «честный поединок». Нир был веселый и харизматичный. Он профессионально занимался водным поло, обладал сказочно атлетическим телосложением, широкой обаятельной улыбкой и, что особенно подкупало, будто не осознавал своего явного превосходства – никогда не зазнавался, со всеми держался дружелюбно и просто. Этого рубаху-парня нельзя было не любить, а девчонки так и вовсе млели от него все без исключения.

Рассчитывать на победу над таким соперником не приходилось, да я и не рассчитывал, но сразу понял, что это мой шанс, и стал единственным, кто осмелился принять вызов. Следующие двадцать минут были довольно предсказуемыми и ощутимо болезненными. Нир лихо отмутузил меня по полной программе на глазах у всей школы. Но я, в некотором смысле, выстоял – не победил, конечно, но сопротивлялся до конца.

Последствия этой потасовки превзошли все ожидания. Нир принял меня в свою компанию, что существенно повысило мой статус и положило конец аутсайдерской изолированности. У меня появились друзья. Девочки стали обращать на меня внимание. Это было приятно и тешило мое уязвленное самолюбие. Хотя, будучи запуган новым обществом и языком, на котором изъяснялся через пень-колоду, предпринять что-то конкретное по поводу девочек я так и не отважился.

Зато Ицик ко мне охладел и будто не замечал меня вовсе. Видно, его чуткое сердце не позволяло делить предмет своей привязанности с кем-либо еще.

Позже я попал в совсем другую школу – при Иерусалимском университете – для прилежных девочек и мальчиков. Там все было иначе. Во-первых, туда же поступил мой друг и компаньон по воровству – Артем Резник, благодаря алкогольным дебошам отчима уже порядком натасканный в рукопашных боях в ограниченном пространстве. Во-вторых, нас было семеро «русских», а семеро – это банда. И дело далеко не только в численности, а в том, что возникло товарищество, общность, соратничество… И в малознакомом и еще чуждом окружении, наконец, появились свои.

И в-третьих, физическое противостояние стало не так актуально. Однако не совсем и не сразу. В каждой параллели среди двух превалирующих типажей – девочек-припевочек и мальчиков-одуванчиков – имелся класс шеферов. Слово «шефер» (ударение на первый слог) означает – красота или, точнее, краса. На деле, за этим изящным политкорректным фасадом скрывалась программа для проблемных подростков – тех, кого уже столько раз исключали из других школ, что больше этих «красавцев» никуда не принимали.

Руководство привилегированной школы таким макаром убивало целое «стадо» зайцев. Закаляло нас – маменькиных сынков и папенькиных дочурок, перевоспитывало подрастающее поколение мелкотравчатых негодяев и заодно активно пиарилось, снимая любые подозрения в социоэкономической дискриминации их приемной комиссии.

Как бы то ни было, первые месяцы Красавцы не покладая рук бодрили и закаляли нас, а мы – преимущественно наша банда – небезуспешно перевоспитывали их. К середине года между враждующими сторонами восстановился полный консенсус и, как тогда говорили, мир, дружба, жвачка. Причем до такой степени, что, когда в следующем сентябре прибыла новая орава этой отборной шпаны, мы и наши Красавцы уже выступали единым фронтом, и вместе быстро привели новичков к общему знаменателю.

Однако мордобои и отстаивание чести в школьных коридорах, надежно сплотившие нашу небольшую компанию, были не главным. Имелись вещи и поважнее. Например, чемпионат по мини-футболу. Сборная класса состояла в основном из «русских». Триумфально шагая от победы к победе, мы быстро завоевали первенство школы. Но во втором году уступили его тем самым новым Красавцам, которым к тому моменту уже нанесли сокрушительное поражение в коридорах, туалетах и темных закутках.

Эта шобла хулиганья разгромила нас практически всухую. Помню нашего вратаря Рони, героически выстоявшего до конца, несмотря на расквашенную на первых минутах физиономию и полную беспомощность всей команды. Но по-настоящему выделялся нападающий Вадик, чьей смелостью, бесшабашностью и некой внутренней свободой я откровенно восхищался. Голов он забил не много, но и без того вполне оправдал роль нападающего. Под конец Вадик без особого повода подкосил одного из соперников, а когда тот вскочил и начал возмущаться, засветил ему в рожу, тем самым затеяв побоище, стремительно переросшее во всеобщую свалку. Матч мы продули, но все же отыгрались как могли, да и Вадик, у которого вечно чесались кулаки, отвел душу.

Его зеленые глаза задиристо блестели, искрились задорно и хулиганисто. Еще Вадик неподражаемо матерился – русским матом на иврите. Ма-бля кара-бля?!7 – вопил он, сворачивая челюсть какому-нибудь очередному Красавцу. В любых потасовках Вадик всегда бил первым – без раскачки и абсолютно не задумываясь ни о последствиях, ни о соотношении сил. Мне самому он великолепно впечатал по зубам на первой же неделе. Так, собственно, мы и познакомились. Вообще, получить от Вадика по зубам мог кто угодно. С легкостью необычайной.

И так же легок и стремителен он был во всем остальном. Его хохот был самым заразительным, насмешки – самыми дерзкими и хлесткими, а приключения – самыми лихими и отчаянными. Вадик даже шоколад ел так, как я и вообразить не мог. Я надкусывал, обсасывал, мусолил по кусочку… А он с хрустом отхватывал кусман с полплитки, вгрызался в еще несколько кубиков и жевал с масляным кошачьим взглядом, при этом ухитряясь каким-то образом ухмыляться.

Интересно, что теперь с ним? Где он сейчас, бродяга?.. Хоть я уже знаю, что жизнь с особым сладострастием ломает самых удалых и отважных, как-то теплее и легче воображать, что в глубине его глаз еще плещутся отсветы прежнего задора.

Те, кому импонируют такие натуры, наверняка догадываются, что Вадик с его подвигами – тема неиссякаемая, однако вернемся к основному повествованию. В школьном подвале таилась комната шахмат, ключ от которой имелся только у «русской» компании. Мы пропадали там целыми днями, и выкурить нас оттуда не удавалось ни учителям, ни директрисе. Гулкий коридор и жутчайшая акустика заблаговременно оповещали о попытках подкрасться к нашему убежищу. Затаившись подальше от двери и сдавленно хихикая, мы игнорировали любые угрозы и увещевания.

Сегодня та пора вспоминается так, будто мы только и делали, что чудили в школьных коридорах да катались по полу шахматной комнаты, угорая от смеха. Но и в шахматы мы там тоже играли. Днями напролет и с безумным азартом. Один из ребят – звали его Павлик – был мастер спорта по этому делу и, подтянув всех до базисного уровня, познакомил нас со Шведскими шахматами.

В Шведки играют два на два и на двух досках. Напарники по команде получают разные цвета. Снятая у противника фигура передается партнеру, который может выставить ее в качестве хода. Блицы Шведок, отыгрываемые нами десятками в день, мало походили на общепринятое представление о шахматах, как о некоем вдумчивом и сосредоточенном времяпрепровождении. Это был залихватский разгул и сущая вакханалия. Мы, ухахатываясь до коликов и до одури, резались в Шведки с таким упоением, что вообще не вполне понятно, как и почему всю нашу честную компанию не выперли взашей из этой элитной школы.

Нам было хорошо в этом маленьком дружном коллективе. Все как на подбор были замечательные ребята, и каждый вносил свой вклад в общее безумие. По окончании школы я поступил в универ, переехал в другой город и выпал из этого круга общения. Да и их с годами разметало кого куда,.. но это уже совсем иная история, а пока пора закругляться и напоследок рассказать о Ницане.

В конце выпускного года мы поехали на недельную… (не знаю, как назвать это мероприятие) экскурсию или поход. Привезли нас в какую-то невообразимую дырень – поселок в пол-улицы в пустыне Негев на границе с Египтом. Разместили в довольно обустроенных строительных бытовках с мощными кондиционерами. Помню, на одной из бытовок во всю стену было выведено русскими разлапистыми буквами «Жопа мира». Очень точная характеристика.

В этой жопе под названием Ницана нас водили в пешие походы по окрестностям и в качестве исправительно-развлекательной программы гоняли, как это называлось в Союзе, «на картошку», а в данном случае – на банановую плантацию. Сбор урожая при сорокапятиградусном пекле мне, мягко говоря, не понравился. Интересы школьного руководства, затеявшего воспитание посредством сельскохозяйственного труда не из одних педагогических соображений, а чтобы заодно сделать поездку самоокупаемой и снова укокошить сразу целое стадо зайцев, меня заботили мало. А то, как по этому поводу выразился Вадик, цитировать, пожалуй, не стоит.

На второй день «русские» единодушно похерили все общественные мероприятия, кроме кормежки. Днем в жару спали, а в остальное время играли в карты и всячески дебоширили. Выбравшись под покровом ночной прохлады в разведку, мы с Артемом отыскали на отшибе за хозяйственными постройками неказистый ларек, притулившийся к длинной ограде. Вскрыть нехитрые запоры оказалось легче легкого. Внутри полки ломились от сладостей и всяких ништяков, морозильные камеры были переполнены мороженым, а холодильники – пивом.

Из этой пещеры Алладина мы таскали добро охапками, угощая не только нашу компанию, но и всех подряд. Не сказать, чтобы от переизбытка альтруизма, скорее из щегольства. Бравировать ловкостью и безнаказанностью для нас было поважнее мороженого, да и, честно говоря, пива тоже.

В один из следующих набегов на ларек мы обнаружили заднюю дверь и за ней калитку в заборе из рабицы, затянутом грубой синтетической тканью. Взломать ржавый замок удалось не сразу. Я поранился какой-то дурацкой железякой и, шипя и слизывая кровь, уступил место Артему. Наконец замок поддался, цепь с предательски громким лязгом соскочила, и перед нами заискрился бассейн с лужайкой сочной травы. Потом – на рассвете – эта зелень буквально резала глаз в контрасте со въевшимся в сетчатку песочно-желтым выжженным ландшафтом.

С тех пор ночи мы проводили в этом оазисе. Валялись в густой траве и купались голышом в пробирающей ознобом и мелкими мурашками воде, словно вобравшей холод выплеснувшегося неба.

Небо… Оно серебрилось россыпями звезд, всполохами туманностей и сгустками мерцающего света. Невероятно глубокое и объемное, как бывает только в пустыне.

Я переворачиваюсь на спину, раскидываю руки и покачиваюсь на водной ряби. И смотрю, заворожено вглядываюсь в космическое пространство, обрушивающееся на меня со всех сторон.

И я тоже падаю в него, тону, растворяюсь…

И вместе со мной каким-то причудливым образом растворяется все – взлеты и падения, потери, радости, мелочные обиды и несбывшиеся наивные мечты… А сегодня уже все так запутано, что не растворить ни в бассейне, ни в море, ни даже в океане. И чем труднее и реже удается урвать мимолетные, но пронзительные и чистые мгновения, тем ярче вспоминаются наши прежние школьные сумасбродства.

Магистрант, ученый и телохранитель

В вихре дерьма, неуклонно засасывающем всю мою учебу в аспирантуре, есть крохотный закуток затишья – наша подсобка при лаборатории. В этой комнатушке ютятся еще трое страдальцев: Тревожный Магистрант, Заправский Ученый и Телохранитель премьер-министра.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю